Брат скверно улыбался. Он не щадил ее.
– Ты видишь, он скот и таковым останется. Я освобожу тебя. Ты убиваешь свое будущее и будущее своего ребенка. Дай же мне твою руку. Полное освобождение – вот наша цель!
Меньшая сестра, Александра, хорошенькая девушка, тоже обратила на себя его удивленное внимание своим независимым характером. Непостижимо воспитание женщин! Только что кружева и бантики, куколки и тряпочки, – и вдруг неизвестно откуда является взрослое существо с твердой волей, зрелым разумом и готовностью к деятельной жизни. Он ахнул.
– В душе ее целая сокровищница любви. Уж я постараюсь с ней сблизиться.
Никто не должен был ускользнуть от братских чувств к нему! От них он становился сильнее, обретал крепость и мощь.
С братьями у него давно была полная взаимность. Четырем гимназистам он слал письма-воззвания к независимости и внутренней жизни духа, и был удовлетворен их ответами. Старший, казалось, тоже разделял его убеждения в своей юнкерской казарме.
Оставались Любинька и Татьяна.
От Любиньки ровный свет шел на все семейство, тут все было ясно. Зато в отношениях с Танюшей он, похоже, попал в ловушку… Она была моложе на два года, для него она была лучше всех. Он боялся признаться самому себе. Здесь зияла пропасть, черная бездна. Его тянуло к ней, как когда-то к Марии Воейковой, он чувствовал в ней ответный жар. Ужасаясь, Мишель боролся с самим собой, проходил по лезвию, вставал и вновь упадал, обессиленный.
Дни шли, время уходило.
Отец удивленно посматривал на офицера-сына. А тот тянул и тянул. Наконец, поздним вечером, когда все разошлись по комнатам, он несмело вошел в кабинет отца.
Александр Михайлович, страдая глазами, уже давно не читал при свечах. Газеты, журналы, новые и старые книги читали ему дочери и жена. Но по вечерам он любил думать в одиночестве, сидя в старинном "вольтеровском" кресле при зажженных канделябрах.
Портреты предков темно глядели со стен. На широком, крытым зеленым сукном, письменном столе, украшенном резными накладками черного дерева, с ящиками и полочками, снабженными медными витыми ручками и замочными скважинами, теснились в бокале гусиные перья, стояла серебряная чернильница с крышечкой в виде купола римского храма Святого Петра, лежали книги с золочеными обрезами, пестревшие цветными закладками, белели счета и докладные управляющего. За толстыми стеклами шкафов поблескивали золотым тиснением ряды томов на всех европейских языках.
История, древность, современность.
Эти стены помнили хрипловатый голос старого екатерининского вельможи, тайного советника и вице-президента камер-коллегии Михаила Васильевича Бакунина, бывали здесь Державин и Львов, еще слышались возгласы благородных заговорщиков братьев Муравьевых и их несчастных товарищей.
Для детей отцовский кабинет был местом почитания и притяжения. Там папенька был наедине со своим добрым гением, и даже маменька редко переступала его порог.
Постояв у двери, Михаил набрал воздуха, словно перед прыжком в воду, и вошел к отцу. Седовласый старец пронзительно глянул на него.
"Вот сейчас", – понял Александр Михайлович.
Сердце его замерло, скакнуло и стало биться с неровными перебоями. Он уже не ждал от старшего сына добрых вестей.
– Садись, Мишель. Рассказывай.
Тот опустился на темный кожаный диван. Глаза его уперлись в подлокотник отцовского кресла.
– Я, папенька, пришел сказать, что твердо решил подать в отставку.
Александр Михайлович чуть не потерял дар речи.
– Как в отставку? Ты желаешь подать в отставку? – переспросил он. – Ты в своем уме, Михаил? Посмотри-ка на меня.
Тот поднял глаза. В них сверкал вызов.
– Меня не привлекает офицерская карьера, – смело продолжал Мишель. – Это был не мой выбор. Дальше я хочу жить своею волею.
– Ты попадешь под военный суд.
– Я уже послал рапорт, сославшись на болезнь.
Александр Михайлович понял, что сегодняшнюю ночь он спать не будет. Новость была на редкость безотрадной.
– Поди, подумай до утра, – он невольно захватил сердце рукой. – Утро вечера мудренее.
– Давно продумано, папенька.
– Ступай, ступай. До завтра.
Пожав плечами, Мишель удалился.
Тяжелые сцены вновь и вновь сотрясали семейство. Отец и слышать не хотел о позорной для всего рода скоропалительной отставке сына. Он грозил судом и крепостью, он звал в свидетели великих полководцев своего времени… Мишель был неколебим. Его доводы о духовной жажде, о стремлении к внутреннему развитию и полной свободе отец отметал, как незрелую блажь незрелого ума, видя в них лукавство и позорную леность. Мишель не уступал. Его пламенные цицероновские речи и разящая логика не оставляли камня на камне от нравственных доводов Александра Михайловича.
Нашла коса на камень.
Делать было нечего. Рассудив на трезвом размышлении, Александр Михайлович, в недавнем прошлом Губернский предводитель дворянства, действуя через друзей, вытащил-таки сына из армии и даже доставил ему место чиновника по особым поручения при губернаторе Твери. За это место чиновный люд в поте лица выслуживался годами усердия, бился не на жизнь, а на смерть, с утра до вечера скрипя пером в "присутствии". А Мишель занял его играючи, просто так, даже не собираясь задерживаться в заштатном губернском городишке.
В Тверь выехали на зиму. На зимние балы для дочерей, и к сыновьям-гимназистам, временно порученным заботам тетушки.
Предчувствия Бакунина-старшего горестно сбывались. Очутившись в "казенном доме" чиновником, в чуждом окружении, Мишель запил горькую на целую неделю. Он еще утаивал всю правду, но отец уже многое понял. После множества мелких уловок и нечестностей сына, он, увы, не доверял Мишелю, и, можно сказать, смирился, что "в семье не без урода".
Уберечь бы от него остальных членов семейства.
В Твери ему пришлось убедиться, что забота сия неотложна. Начать с того, что мальчики-гимназисты, юные вольнодумцы, подпав под влияние старшего брата, уже сбежали однажды из учебного заведения в знак несогласия с преподавателем. Шуму получилось на весь город. Почтенному предводителю дворянства пришлось улаживать неприятность с попечителем, испуганным возможными карами и проверками из столицы.
Дело замяли.
В дворянском собрании начались балы, сестры, сопровождаемые красавцем-братом, были в центре внимания. Но недолго длилось и это затишье. Мишель рвался в Москву. Туда, туда, к духовному обновлению, к трудам на ниве философии.
В дни Рождества он выдал, наконец, и второй залп из своих орудий.
– Я не могу более жить в семье, – заявил он отцу по-французски, после очередного празднества с балами и увеселениями. – Мне нужна личная свобода. Я не желаю погибать духовно, ограничиваясь приемом гостей, шарканьем в гостиных и сопровождением сестер на балы.
У Александра Михайловича задрожали перед глазами радужные блики, предвестники головной боли. Он призвал на помощь всю свою выдержку.
– Что же тебе мешает в родной семье? – осведомился он.
Мишель увернулся, как угорь.
– То, что я не имею от вас никакого доверия. То, что не могу быть душой семьи и положительно действовать в ее пользу, – он темнил, подыскивая благовидные предлоги, чтобы не потерять лицо и будущий кредит.
Но Александр Михайлович, ослабевший зрением и здоровьем, видел сына насквозь.
– Доверия нашего ты никогда не имел, потому что заслужить его никогда не старался, – жестко расставил он все точки над i. – А быть душой… я переведу тебе это по-русски. Быть может, без ведома твоего, тайной побудительной причиной возникшего несогласия есть желание господствовать в семействе, и тебе обидно, что не вступили в твое подданство. Горячка в душе твоей продолжается, а сердце молчит. Опомнись, образумься и будь добрым послушным сыном.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: