– Что? – Нана не думала, что мама её услышит. Но она услышала.
– Я не верила в Бога. Но начинаю думать, что если бы Он был, то был бы единственным, кто может её любить. И дать ей то, чем она могла бы любить других. Потому что раньше у неё это было. Мы с тобой этого не застали. Но оно было. Поэтому… – мама сжала руку Наны, и метель, будто по сигналу, обрушилась на них с новой силой, – поэтому, когда ты будешь её ненавидеть – а я знаю, что будешь, – даже если не веришь в Бога, проси, чтобы Он её любил. Потому что должен же её любить хоть кто-то.
* * *
Нана отняла руки от лица.
Руки были липкими и пахли металлом.
Пол был липким. Она видела тёмные следы, которые оставила, когда вбежала в спальню.
Нана снова попыталась глубоко вдохнуть.
… И что над нами километры воды…
«Это кошмарный сон», – подумала она.
И проснулась.
Она лежала в кровати. Простыня была смята, будто она металась в горячечном бреду. Рома мерно дышал рядом. Нана села рывком, перед глазами снова полетели мушки, вихрь накрыл её, будто она находилась в сердце метели. Занавески из гофрированной жести перекрывали путь воздуху.
Синоптики обещали, что июнь будет прохладным. Он и был прохладным – где-то за пределами этой квартиры, из которой бездушная тварь с рептильными глазами выкачивала кислород.
Нана пошла в кладовку. Но, положив руку на ручку двери, развернулась и решила сначала проверить, как бабка.
Бабка храпела. Её тонкое тело: сухое, бледное, завалившееся на один бок, – каждое утро Нана боялась (и ждала), что найдёт бабку на полу у кровати, – издавало странные звуки.
Нана наклонилась к кровати. От бабки пахло сухими растениями, корвалолом и почему-то корицей.
Нана выпрямилась. От усилия перед глазами моментально потемнело и снова замелькали проклятые мушки.
«Проси, чтобы Он её любил», – сказал чей-то голос по ту сторону метели.
Нана скривилась. Она бросила взгляд на стену, затем снова посмотрела на бабку. Тонкая, сухая рука лежала поверх одеяла, и вены на этой руке напоминали ветвящиеся побеги.
Бабка никогда не смотрела ей в глаза, всегда смотрела мимо и слегка вбок.
Бабка никогда не улыбалась.
Но иногда она пекла рогалики с вареньем.
Она называла их ругелах. Это были простые рогалики из песочного теста: из муки, сахара, дешёвого маргарина, творога и джема.
Морщинистые руки ловко раскатывали тесто – Нане не дозволялось помогать, – вырезали и скручивали тесто, намазывали джем и отправляли противень в духовку. Пахло корицей.
Потом бабка вынимала рогалики, перекладывала их на большое блюдо и оставляла остывать. Нана знала, что через полчаса бабка скажет как бы в воздух за её правым плечом:
– Ругелах.
Это звучало как ругательство. Но теперь можно было заварить чай – только ни в коем случае не класть столько заварки, сколько они с мамой кладут в чайник у себя дома. Лучше она потерпит чай цвета мочи, чем бабка расскажет воздуху за её плечом о её расточительности.
Рогалики таяли во рту.
Нана пошла на кухню. Зажгла свет. Убрала в холодильник кастрюлю с борщом, который сварила с вечера и оставила остывать на плите.
Достала сливочное масло, яйца, сахар, муку, творог. Варенье. Скалку.
Она вытерла пот со лба. Вдохнула полной грудью. Перед глазами мелькнула мушка – всего одна. Голова почти не кружилась. Нана подошла к окну.
Окно было распахнуто, как всегда. Ветер не доносил до десятого этажа запахов сирени и мокрой травы, но занавески колыхались. В кухне чуть посвежело.
* * *
Когда она принесла поднос к бабкиной кровати, та дремала и чуть присвистывала во сне. Ноздри раздувались, бульдожьи щёки двигались.
«Люби её, – подумала Нана, – люби, потому что я не могу».
Бабка принюхалась, не открывая глаза. Её дыхание на миг прервалось, и Нана подумала, что бабка умерла во сне прямо при ней. Но через мгновение бабка распахнула глаза и посмотрела на поднос с чашками и рогаликами. Она смотрела на блюдо долгим рептильным взглядом, её зрачки то сужались, то расширялись. А потом она перевела взгляд на Нану и посмотрела той прямо в глаза. Не в воздух за её плечом, не за спину, не куда-то в сторону, а прямо в глаза. От её губ вправо и влево пролегли две глубокие складки. Нана испугалась, что бабку хватил инсульт и перекошенное лицо – результат кровоизлияния в головной мозг.
Но потом она поняла: бабка пыталась улыбнуться.
В комнате стало так свежо, что Нана прикрыла окно, чтобы бабку не просквозило. Занавески исполняли странный танец. Бабка опускала рогалик в чай и ждала, пока он размокнет. До конца жизни она не произнесла ни слова.
* * *
Бабка умерла через четыре дня.
На похоронах Нана плакала.
Соль кончилась
Нужно всё-таки купить соль.
Нужно сходить в магазин или заказать в доставке. Почему я всё время забываю положить соль в корзину, когда собираю заказ? Я надеваю кроссовки: левая порвалась у большого пальца, надо купить новые кроссовки. Нет, сейчас я иду за солью, прежде всего надо помнить об этом.
Но вот я уже у воды, на каменных ступеньках, а потом подхожу к огромному белому зданию с синими трубами. Опять не понимаю, почему я здесь и как сюда пришла. Самое странное – что я прохожу внутрь, а ведь для этого нужно показать охраннику билет. Билет бесплатный, но, чтобы его оформить на сайте, необходимо было потратить время и силы. Охранник сканирует код, прибор в его руке благодушно пищит – значит, я действительно забронировала слот под посещение.
Но ведь я шла покупать соль.
Почему я здесь?
Почему я хожу по воздушным коридорам и лестницам, смотрю на игру света и тени, спускаюсь, поднимаюсь и снова спускаюсь, чтобы выйти на зелёную лужайку? Свет сдвинулся на сколько-то метров – значит, я здесь давно. Я не смотрю на часы – только на то, как белое кружево играет с солнечным светом: то ловит его, то выпускает. Кошки-мышки. Звучит какая-то музыка, человеческие голоса гудят, кто-то смеётся. Мне нужна соль, но в магазинчиках здесь только книги и сувениры.
Мы приходили сюда зимой – помнишь, когда снаружи было темно и мокро? Сейчас, кажется, лето. На берёзках в роще за зданием много жёлтых листьев. Наверное, всё же время ближе к осени. Или к вечеру. Мне сложно понимать временные конструкции, мне проще понимать то, что я могу потрогать. Я уже пару дней не могу потрогать ни крупинки соли: я трясла, трясла солонку, но сегодня пришлось есть яичницу пресной. Вчера я ещё выкрутила несколько крупинок из мельницы.
Мельницей обычно пользовался ты, а я больше люблю простую солонку с мелкой солью. У тебя – розовая гималайская, у меня – какая-то обычная. Но когда она почти закончилась, я взяла в руки твою деревянную мельницу. Соли в ней хватило ещё на несколько дней. А потом пришлось идти в магазин. И вот я опять брожу по кружевным переходам и лестницам, сажусь перед шахматной доской и некоторое время смотрю на фигуры на доске. Никто не делает первый ход. Я жду, но ничего не происходит. Тогда я встаю и иду вниз, но там снова только книги и сувениры.
Мы приходили сюда зимой, вваливались из темноты и грязи, хохотали, показывая охраннику смартфоны с билетами, падали в кресла и хором говорили официантке: «Эспрессо, латте и круассан». Мы ели круассан пополам и смеялись, глядя на лица вокруг. Нам всё было смешно и понятно, мир был податливый на ощупь, в нём были вторники и воскресенья, чёрный горький кофе и сладкий латте, гималайская розовая соль и дешёвая морская, дни и ночи. Такой огромный, похожий на медведя ты. Маленькая я. Ты мог обхватить меня за талию одной рукой; когда-то ты шутил, что, когда мы начнём делать детей, дети будут почковаться по очереди: большой чёрный и маленький белый. «А что, если большой и медведеобразной родится девочка?» – смеялась я. «Такова её карма», – смеялся ты, а потом у нас родится Васька, и у Васьки будет тонкая переносица и невыносимо белые волосы.