
Петербургские романтические новеллы
В глазах её сверкнули слёзы.
– Надо было сразу про детей сказать, – резюмировала Леночка, стряхнув пепел на землю. – Мужикам следует обозначить задачу. Не тянет – сорри и гуд-бай! А деньги-то обещал или так?..
– Мы о деньгах не говорили. Я влюбилась.
Лицо Леночки исказилось сочувствующей кисло-удручённой миной.
– А как без любви? – продолжила Татьяна. – Без любви тошно. Вон цыганка в нашем ресторане: женщина статистической внешности, больше краски и гонора, но какого высокого о себе мнения! Чёрт возьми, я не хуже, и мои чувства бескорыстны. А может, действительно не надо по любви? Надо, как эта Люли… Ляля, Лёля… как там её… Ей розы корзинами заказывают, а мне женатики приносят повядшие астры с дачной клумбы. Вся из себя такая королева. А морда как у лошади, и вообще нет никакого образования. Поёт с кальки. Одно слово – цыганщина. Смотрит на нас, как на клопов каких-то, свысока. Хоть бы слово выдавила, когда я с ней здороваюсь, глаза задвинет к потолку и чешет дальше, нос кверху. Ей, как и мне, тридцать два. Одного возраста. По одной лестнице ходим. Она, как и я, – обслуживающий персонал. Только она мужиками крутит, деньги с них имеет, машину, квартиру имеет, по заграницам ездит. Детей своих нет: зачем такие обременения?! Какие у неё печали? Она и не знает, что такое печаль. Улыбается всё время. Даже когда песни свои цыганские орёт с этим их напускным надрывом.
Ей бы хвост лошадиный на темени ослабить. Может, и узнала бы, что такое в два часа ночи штопать детям носки, вставать в шесть утра, вести одного в сад, другого – в школу, умолять соседку или бабушку, чтобы из сада забрали вечером, потом бежать на работу, а вечером здесь до полуночи мыть тарелки. Ты её маникюр видела? Она тарелки никогда не моет. А меня дома от тарелок тошнит, я скончаюсь за мытьём тарелок и при подсчёте расходов на детей. Влюбилась – и тут не повезло. Поначалу всего много, всё кажется полным, а потом – будто выжженная пустыня. Жизнь сгрызла. Это ж как там:
…Было счастья столько,Сколько влаги в море,Сколько листьев юныхНа седой земле…Прекрасно и волшебно – это когда нота «до», а нота «после» – это уже когда весь романс спет до конца.
– Ладно, – Леночка потушила сигарету о край стола и окурок подбросила в переполненную пепельницу. – Пошла в зал.
Тёплый свет от ламп нежно золотил фарфоровые блюда, сияли белизной накрахмаленные жаккардовые скатерти.
За столиком у окна сидела пара, мужчина и женщина. Женщине было за пятьдесят, она смеялась, жеманно поджимая наливные алые губы, и игриво вертела головой, но ни один волосок в её ровной причёске не дрогнул от движений и, казалось, знал своё место, надёжно закреплённое за ним. Пока официант наливал в бокалы бургундское, женщина кокетничала с сидящим напротив кавалером, скользя кончиком подбородка над кистью руки, изломанной в виде обнажённой буквы Г. Когда бокал на четверть наполнился, женщина плавным театральным жестом увела кисть от подбородка и коснулась пальцами висящего на шее золотого кулона с бриллиантами и сапфирами, словно от него она получала магическую силу. Её спутник был намного моложе своей дамы, и, судя по тому, как он внимательно её слушал, дотрагивался до её руки, до пальцев с морщинистыми складками на суставах, унизанных золотыми кольцами, и раз даже умудрился погладить широкую сухую мочку уха, оттянутую крупной серьгой из того же бриллиантового комплекта, что и кулон, можно было подумать, что молодой мужчина привёл в ресторан свою мать, чтобы побаловать в день её рождения.
В какой-то момент он повернулся в профиль, показав туго сплавленный прямой нос, широкие тёмные брови вразлёт и лукаво приподнятый уголок очерченных природным контуром мягких губ.
– Романс для дамы. Что-нибудь о любви и о цветах, – громко шепнул мужчина склонившемуся официанту. Тот кивнул и направился к музыкантам. Оплату услуги, как, впрочем, и все блюда и напитки, включили в счёт.
Лёля положила ладонь на крышку рояля, ощутив лёгкий холод полированного дерева.
Капли испарений катятся, как слёзы,И туманят синий вычурный хрусталь…Воспоминание пятнадцатилетней давности пронеслось у неё перед глазами. Она вдруг припомнила, как от Токсово до Девяткино брела по рельсам босиком и всё её нутро разрывало от горячего стыда и обиды. Деревья и кусты вдоль насыпи казались чёрно-синими, таинственные ночные шорохи и вздохи от воды наводили суеверный ужас.
…Одна из них, белая-белая,Была как попытка несмелая…По лососиной тушке, сверкающей от капель лимонного сока, скользнула серебряная грива ножа. Молодой мужчина наполнил вином бокал своей великовозрастной дамы, стараясь угодить не хуже официанта. В другой стороне зала появилась Леночка, тонкая и лёгкая, как берёзка, с ласковой услужливостью она была готова принять заказ у новых гостей. Играла гитара, стонала скрипка, по залу струился тёплый золотистый свет от ламп, сияли белизной накрахмаленные жаккардовые скатерти, и бешено колотилось сердце поющей цыганки.
Лёля узнала молодого мужчину за столиком у окна. Это был её одноклассник, из-за которого она порезала себе вены в десятом классе, после той злополучной вечеринки в Токсово. Он же потом ходил гордый, как гусь, что из-за него девчонка попала в дурку. Отец дал взятку, чтобы выпустили без справки, а на выходе врач ему сказала, что дочь лечить надо от любви и готовиться стать дедушкой. Но всё иначе обернулось: она только раз в школе появилась, укусив учителя русского языка в руку – уж очень её взбесил тыкающий в её раскрытую тетрадь настырный палец с загрубевшей кутикулой вокруг тусклого обкусанного ногтя. К тому же её отец скрутил и пригвоздил лицом к парте мать этого юного ловеласа, и всё потому, что она во время родительского собрания во всеуслышание заявила о «низкопробности цыганского отребья». После этого Лёлю из школы исключили, аттестата она не получила. А в июне у неё случился выкидыш с осложнениями. Мальчик, в которого она была так влюблена, ушёл в модельный бизнес и после часто мелькал в разных рекламах мужской одежды и духов. Она собирала в отдельную папку все его фотографии, вырезки из журналов и хранила на флешке картинки с ним из электронных изданий. Теперь он касался белой руки женщины старше его вдвое, которая платит за ужин, за песню и за его ласки.
…Другая же, алая-алая,Была как мечта небывалая…«Воланчик» повернул свой чеканный профиль в сторону цыганского пения и замер на долю секунды, прислушиваясь. Сдвинув свои красивые размашистые брови, он будто что-то вспомнил, будто чей-то знакомый голос его позвал, но тут же растворился, увял в туманном блеске бриллиантов сидящей напротив кокетки среднего возраста.
…Увяли. Конец. Не цвести им уж вновь.А с ними увяла и чья-то любовь…Лёля допела последнюю строку романса, выключила микрофон, быстро вышла из зала в галерею и, отойдя к окну, нервно поправила силиконовый протез, имитирующий правую грудь. Сегодня утром она получила заключение от врача:
метастазы оказались и в левой груди. Мёртвая печаль охватила всё её тело, и только сердце тряслось в ознобе от внезапно нахлынувших воспоминаний. Говорят, у цыганской души так: либо сильно любит, либо сильно ненавидит. А если любит, так небывало: одного и до конца. Увидев выходящую из дверей официантку, Лёля вздрогнула и быстро отвернула лицо к окну, театрально приобняв себя руками. Никто не должен узнать, что творится в её душе, какую муку она сейчас испытывает, находясь в нескольких метрах от мужчины, который изувечил её веру в любовь.
А Леночка, лёгкая, как её завитая чёлка, тем временем уже уносила тарелки на подносе в моечную, где тотчас сообщила Татьяне новость:
– Прикинь, видела сейчас, как наша донна Роза тихо плачет, отвернувшись к окну. С чего бы?
– А бог её знает, утрудилась, – вскинув на неё по-врубелевски утомлённые глаза, сказала Татьяна.
Шумела вода, скрипели тарелки.
В воздухе ресторана растворялись последние аккорды романса:
…И обе манили и звали,И обе увяли, увяли…Январь 2008
Снегири
«И не упивайтесь вином, от которого бывает распутство»[5].
«Не прелюбы сотвори»[6].
Всё неслучайно.
Здесь нет химчисток, сапожных мастерских, пунктов приёма стеклотары, приютов для животных. Сюда люди идут прогуляться по Большой Першпективе, зайти в сувенирную лавку, посетить интересную выставку в музее, концерт в филармонии, спектакль в театре, выпить чашечку кофе, купить нарядную вещь. Сюда идут за атмосферным ощущением великолепия и праздности. Но за чертой парадных фасадов ещё существуют коммунальные квартиры, в которых живут люди очень и очень среднего достатка. Вот им-то надо ремонтировать обувь, покупать недорогую одежду, сдавать стеклотару. Десятки брендовых магазинов модной одежды – но чтобы туда кто-то заходил… Даже турист – редкая птица. Но в этом и нет постоянной необходимости, ведь это не лубочная витрина – это представительская картинка. И таких картинок на Невском много. Но стоит свернуть в переулок…
Александра шла по вечернему проспекту. Сегодня ей исполнилось сорок два года. Однако настроение её было похоже не на торжественное освещение главной улицы города, а, скорее, на каменный колодец, глухой закуток с тёмными окнами и единственной заколоченной дверью. Пройдя по набережной Мойки, женщина свернула в небольшой переулок и вышла на Большую Конюшенную. Здесь в уютном полуподвальчике находился бар, в который она после работы иногда заходила выпить любимый коктейль и поболтать с барменом.
Увидев Александру, бармен расплылся в улыбке. Ему нравились знакомые посетители, и он не прочь был с ними поболтать о том о сём. Александра села за стойку напротив окна и попросила джин с засахаренной клюквой. Коктейль назывался «Снегирь». Если кто-то из посетителей заказывал именно этот коктейль, бармен рассказывал им романтическую историю его создания, и те с удовольствием слушали и пили. Александра знала её наизусть.
В этой истории говорилось, как в один туманный петербургский вечер в бар зашла молодая богато одетая дама и заказала джин, слегка облокотившись о стойку. У окна сидел изрядно выпивший поэт, который с удивлением и интересом стал разглядывать ту, что, судя по шёлковой одежде с венецианскими кружевами, накинутым поверх палантином из горностая, широкополой шляпке с перьями и густой вуалетке, слегка прикрывавшей глаза и кончик носа, в этом баре оказалась случайной гостьей. Он не мог знать, что в тот день на фронте погиб её возлюбленный и она, тоскуя, попросила бармена добавить несколько свежих раздавленных клюквенных ягод, лимон и много-много льда. Поэт был поражён печальной красотой незнакомки и, бросившись перед ней на колени, признался в любви, уговаривая стать его музой. Молодая женщина испугалась порыва буйного гения и убежала прочь, оставив в руках поэта свадебную перчатку, белую, шёлковую, с розово-карминным пятном от пролитого коктейля. Говорят, после этого неприятного инцидента напуганная аристократка вернулась домой и всю ночь просидела у окна, а под утро исчезла. Её искали, но не нашли. Она, словно птичка, улетела в ночь. Поэт же до зимы ходил как неприкаянный и не мог ни строчки сочинить, проклиная свою бездарность. Потом всё-таки посвятил даме мадригал, но сжёг его вместе с перчаткой, пытаясь таким образом освободиться от чар любви. Но однажды к нему под окно прилетел снегирь. И к поэту вновь пришло вдохновение. Кажется, он подарил миру прекрасные стихи.
Слушая эту романтическую белиберду, Александра думала о том, что окружающий мир трезвее, чем люди, в нём живущие, но без алкоголя всё как-то усложняется. На самом деле название коктейлю дала Александра, когда впервые зашла в этот бар в тот самый свой первый и злополучный день работы администратором в элитном мужском спа-салоне. В первую же её смену клиент, заказавший джакузи, наполненное шампанским, и эротический массаж «Ветка сакуры», порезал массажистке лицо. Белые простыни и подушки были забрызганы кровью, а рыдающую массажистку увезли накладывать швы. Вот тогда Александра, пытаясь справиться с тревожными мыслями, попросила бармена добавить в джин красных ягод и много льда, а потом, выпив, сказала, что такое ощущение, будто в груди у неё сидит красная птица, снегирь. Александра смотрела в окно и думала, что в работе администратором ей доставляет удовольствие только одна мысль: что она хорошо зарабатывает и живёт в Петербурге. И никакой романтики. А когда-то в Петербург она приехала именно за романтикой.
Пять лет назад она переселилась из двухкомнатной екатеринбургской квартирки в небольшую, вытянутую в глубину комнату с одним окном и старыми латунными ручками на раме. Ей ещё повезло, что это единственное окно выходило на Невский проспект, а не в глухой каменный двор.
Огорчал разве что тот факт, что здесь не было камина, тогда как у соседей был, и всё это говорило о том, что комнатка Александры была всего лишь узкой четвертинкой одной из бывших господских гостиных. На все двести метров – шесть комнат и несколько судеб с разными историями и характерами. Но она уже накопила денег на однушку.
Краем глаза Александра заметила движение в её сторону, и в следующую секунду за её столик подсел незнакомый парень.
– Девушка, вам какое время года больше нравится? – задал он нелепый вопрос. Сердце Александры сжалось от досады. Ей хотелось одиночества. Она ткнула трубочкой в кусочек льда в бокале и вяло посмотрела на парня. У него были широкая приятная улыбка, мягкий вопрошающий взгляд, слегка затуманенный алкоголем, и ямочка на подбородке.
– Гагарин!
– Почему Гагарин? – на его лице появилось недоумение, и улыбка сошла с лица. – Я Калинин! Алексей Калинин!
– Улыбка у тебя как у Гагарина, – резюмировала Александра. – А люблю я зиму.
Александра открыла глаза и несколько минут разглядывала рисунок на обоях, но в растительных иероглифах не было ответа на её немой вопрос. Вчера вечером всё произошло так стремительно, что Александра, проснувшись, даже подумала, что ей это приснилось, и теперь она силилась вспомнить, в какой момент она позволила совершенно незнакомому мужчине проводить её не до парадной, а до своей постели в комнате, где нет камина. После они молча шли по тёмному коридору, вдоль стен которого тянулись, как в каком-то бункере, провода и выступали чёрные головы квартирных счётчиков, и, казалось, в три часа ночи должны все спать, но вдруг раздался звук сливаемой воды в общем туалете. Дверь открылась, и вышел сосед, шаркая тапками по полу. Александра, проводив без слов своего нежданного молодого любовника, закрыла дверь на крюк и отправилась досыпать.
Ему было двадцать девять лет. В начале осени он приехал в Петербург на курсы в военную академию. Учиться ему было легко. Занятия заканчивались в пять вечера, и дальше он и его друг, с которым он снимал комнату в маленьком отеле, гуляли по городу, шли в кино, кутили за полночь в барах – как сказали бы классики, в лучших традициях гусарских пирушек, будучи вдали от жён и семейных забот. В баре он познакомился с Александрой и после проведённой вместе ночи на следующий день после занятий уже строчил ей сообщение:
– Если хочешь, приезжай ко мне. Седьмая линия… Я встречу.
Тот поздний вечер, когда она приехала к нему в маленький отель на 7-й линии, был особенно тёмным и холодным. Уличные фонари тускло светили, дул сырой ветер со снегом, на улицах было немноголюдно: все старались укрыться от ненастья в тёплых домах. Лишь у станции метро «Василеостровская» какой-то сумасшедший торговал в крытой палатке цветами.
Отель был небольшой, размещался на одном из верхних этажей бывшего доходного дома. Поднимаясь по лестнице, Александра окидывала взглядом худую спину в клетчатой рубашке с непонятной для неё нежностью и считала ступени. Теперь она шла к нему в гости, но это был не его дом, а только временное пристанище. В номере стояли две узкие кровати, стол, встроенный в подоконник, на столе – лампа, ноутбук, книги. Из окна виднелись сразу два храма: собор и церковь.
– Я должен тебе кое-что сказать, – тихо начал он, встав перед Александрой на колени. – И попросить прощения.
Александра погладила его по голове, уже смутно по-женски угадывая, о чём пойдёт речь.
– За что попросить прощения?
– Понимаешь, такое дело… я женат, у меня двое детей, две девочки. Думал, что мы больше не встретимся, но с тобой мне было очень хорошо, и я хотел тебя увидеть ещё раз. И вот ты приехала.
Александра понимала, что она не целомудренная девственница, пощёчин раздавать не будет, но и бороться против влечения – тоже. Будущего у неё с этим молодым отцом нет и не будет. Завтра наступит новый день и смоет тайные пятна на её репутации. Поэтому она с иронией произнесла:
– Мы не маленькие.
– Уф… как-то легче стало, – обрадовался он, поднявшись с колен. – Мужчины, они такие, понимаешь… Ты действительно не злишься?
Александре на секунду показалось, что он сейчас исповедуется ей, как жене, признавшись в обмане. Наверно, он и себя простил заодно. Или ей показалось, что простил. Но всё-таки она и это терпеливо приняла.
– А почему ты не носишь обручальное кольцо?
– Давно не ношу. У нас в части один офицер палец оторвал, зацепившись кольцом за металлическое крепление.
– Жену любишь? – Александру обожгло от своего же вопроса. Зачем ей это знать? Её это вообще не волнует. Это вопрос от взрослой женщины, старшей сестры, матери. На кой чёрт она спрашивает его о чувствах?
– Да, – твёрдо ответил он. – Но я сына хотел.
– Если любишь, зачем изменяешь? И почему сразу не сказал?
– А ты бы согласилась быть со мной?
К полуночи ветер усилился, стал бросать в стекло хлопья снега. Александра с тоской думала, глядя в туманное окно, что получила удовольствие, но ущемила свою гордость и теперь сожалеет об этом. Положив ей голову на грудь, молодой изменник бесстыдно дремал, а она в эту секунду вспоминала, что старше его, испытывая и горечь разницы, и нежность близости. Только во всей этой внезапно поднявшейся, царапающей стекло снежной канители Александре вдруг послышался отдалённый звон колоколов, в серебряном переливе которых она различала заупокойные мотивы. Наверно, оттого что здесь всё было чужое, однодневное, непостоянное, от гостиничных простыней исходил тонкий аромат обмана.
Он позвонил только спустя две недели, сказал, что экзамены сдал на отлично, скоро поедет домой, но хотел бы попрощаться.
«Я просто хочу его. Инстинкт и больше ничего», – утешала себя Александра, плотнее притворяя за собой дверь от любопытных соседских глаз. В этот, третий, раз он пришёл с цветами, растерянно улыбаясь. Только теперь она знала, что эта ночь – последняя, и долго ещё после его ухода не могла заснуть. Шнурок, на котором висел нательный крестик, зацепился за прозрачную стяжку бретельки бюстгальтера и до утра пролежал в кружевной дольке, как уплывший в ладье идол в страну праздности и удовольствия.
Из аэропорта он позвонил. Только говорить было особо не о чем. Разве что пожелать друг другу удачи. Оба понимали, что у их мимолётной истории нет будущего. Но оставалось ещё кое-что…
– Ты забыл крестик на окне…
Александра не видела, как он с выражением досады на лице похлопал себя по ключицам.
– Что ж, как есть, – сдержанно произнёс он. – С тобой было очень хорошо. Удачи тебе в жизни. Надеюсь, увидимся ещё, тогда и заберу.
Когда самолёт набрал высоту и в иллюминаторе вид Петербурга стал напоминать тёмную поляну, перечёркнутую светящимися линиями, Алексей немного ещё помечтал о красивой женщине из бара, а потом достал обручальное кольцо из внутреннего кармана пиджака, надел на безымянный палец и уснул. Дома скажет жене, что шнурок порвался.
Александра умерла в конце мая от большой кровопотери в родильном доме на улице Маяковского[7]. В тот день было ясное, тёплое утро, в воздухе пахло свежей зеленью травы, но Александре, прежде чем она закрыла глаза в последний раз, казалось, что за окном падает голубой снег и на подёрнутых инеем ветках сидят озябшие снегири и клюют ягоды рябины.
У Алексея родился сын, о котором он никогда так и не узнал.
Спустя три года Алексей Калинин приехал в Петербург в командировку и даже хотел позвонить женщине, с которой ему когда-то было хорошо в постели, но обнаружил, что номер он стёр из телефона, а явиться непрошеным гостем показалось глупой затеей. Да и он уже кое с кем по дороге познакомился. Так что смутный образ давней подруги «за сорок» тихо угас в его гусарской памяти. Но надо сказать, что жена ему так и не родила мальчика.
Малыш Александры попал в Дом малютки. В наследство ему достались нательный крестик на шёлковом чёрном шнурке, аккуратно уложенный в небольшой бархатный мешочек, и ключ от квартиры в спальном районе где-то на Парнасе[8].
Февраль 2019
Горбун и натурщица
В группе его называли Квазимодо[9]. Тощий, волосы жидкие, соломенного цвета, с двух сторон лба отбегали небольшие пролысинки; молочно-белая, усыпанная мелкими пупырышками кожа. Ещё он страдал глупым детским диатезом – и это в двадцать четыре года! От него всегда исходил запах какой-то детскости, пустой такой запах дешёвого мыла и лилий. У него был неправильный прикус: верхняя губа находила на нижнюю. Когда он впадал в состояние задумчивости и при этом хмурил белёсые редкие брови, его физиономия казалась смешной и жалкой одновременно. Пальцы у него были как у пианиста – бледные и длинные, в середине каждого кругло выпирал хрящ. Кисточка в таких пальцах казалась особенно тонкой. Рисуя, он выдвигал вперёд голову так, что та словно бы начинала жить отдельной от тела жизнью. Квазимодо его прозвали за горб. Говорили, в младенчестве уронил отец. Настоящее имя его никому не было нужно, к нему никто никогда не обращался, он жил загадочным изгоем в группе, одиноким горбатым студентом, который всё же великолепно рисовал. У него была своя жизнь, у группы – своя.
Совершенную противоположность горбуну представлял его одногруппник Андрей, красивый и весёлый молодой человек. У него, как у Дориана Грея[10], были кожа цвета слоновой кости, светлые волосы и синие глаза, черты лица мягкие, лишённые и намёка на появление хоть одной жёсткой черты, но взгляд блестел холодом и своенравием. Он знал, что красив, но позировать кому-либо отказывался. Сам написал несколько автопортретов, но, недовольный, сжёг их на даче в саду, опустошив бутылку бренди. Отец Андрея, журналист, находился в вечных, как правило, долгих командировках с ярким шлейфом свидетельств его адюльтеров: помада на воротничках, ночные звонки, фото с незнакомками. Мать Андрея содержала небольшой салон брендовой одежды на Невском проспекте, так что сына всегда одевала, как говорится, с иголочки. Мать задерживалась на работе до позднего вечера, домашней еды в доме, как правило, не было, и сын ужинал всегда в кафе-ресторане, где администратором работала его родная тётя, жалевшая мальчика. Оба родителя изменяли друг другу, но не разводились.
Андрей и Квазимодо считались лучшими в группе. Но Квазимодо обыкновенно не хвалили: его мастерство воспринималось как нечто нестандартное, не нуждающееся в похвале, воспринимаемое молча и требующее осмысления, – тогда как Андрея осыпали поздравлениями, которые окупались сполна белоснежной улыбкой коллективного любимчика. Квазимодо работал в своём углу тихо, как мышь. Андрей, наоборот, не скрывал своего творчества, позиционировал его при каждом удобном случае, требуя внимания. «Живопись должна быть бесстыдной», – заявлял он, изменив смысл высказывания Ахматовой[11]. Только у неё абсолютного откровения требовали стихи, а у Андрея – его гений и картины кисти великих, но уже умерших мастеров.
У Андрея в группе была девушка Вера, с которой он жил на съёмной квартире, но с некоторых пор он там не появлялся, забыв внести аванс за следующий месяц. Вера – высокая, стройная, со смуглым лицом с тонкими чертами, почти красавица, но только рот очень маленький, сухой, с блёклыми уголками. Девушка его нервно сжимала, когда улыбалась, и это несколько штриховало очарование. Рисовала она вычурно и как-то плоско, предпочитала Филонова[12], хотя и повторяла часто, что мало что понимает в его творчестве, но находила для себя загадочную прелесть в «аналитическом» искусстве. Мать её, цыганка, по вечерам пела в каком-то ресторане у Аничкова моста. Говорят, когда Вере было шесть лет, отец бросил их и ушёл к другой женщине.
Рисовали обнажённую женщину, сидящую к классу спиной. Ягодицы натурщицы прикрывала шёлковая синяя шаль с вышивкой и длинной белой бахромой по краям, едва касающейся пола. Тёмные волосы натурщица собрала в кичку, к которой приколола красный цветок, кисть левой руки лежала на бедре, опиралась на ладонь, выставив предплечье с острым ростром локтевой косточки, другая рука мягко покрывала верх круглой спинки старого венского стула. На оголённой лопатке коричневела родинка величиной с горошинку. Кто рисовал сбоку, мог видеть небольшую, с тусклым розовым соском грудь.
Мольберты Андрея и Веры стояли рядом. Вера могла шептать в сторону Андрея так, чтобы никто их не слышал.