А ведь когда мы с братом были поменьше, то иногда отчаянно с ним дрались, теперь и не вспомнить за что, но порой упрямая непримиримость точила наши юные сердца, и какое-то соперничество тоже было, хоть я не переставала его любить, да и он меня тоже – ну просто какой-то странный эффект раздвоения сознания
А эффектом раздвоения сознания я называю двойственность отношения к человеку или событию. Так иногда бывает, когда, и любишь, и не любишь человека, и уважаешь, и не уважаешь, и вроде глупы его поступки, и на грабли он наступает постоянно, но ты не можешь его не любить, а наоборот, какая-то сила к нему подтягивает, будто сам от этого раздваиваешься вдруг, и нет однозначного ответа.
И, если он верит всем, потому что доверчив, не понимая, что его доверчивость уже видна со всех сторон, как через увеличительное стекло, то мне всё равно его жаль, оттого что он хоть странным до смешного и кажется, а скрытная порядочность в нём всё же сквозит.
Просто он частенько ошибается и всем это сразу заметно, потому что он на каком-то открытом месте находится, и там уж ничего не скрыть. Так у многих ведь бывает, но они ловко прячут свои огрехи.
А он не умеет, вот и предстаёт перед всем жаждущим крови и зрелищ миром, во всей своей такой разнелепейшей «красе».
Но я его уже и люблю за это, и любуюсь его естественной нелепостью и натуральным замешательством иногда, и этой мимолётной тенью виноватой и обречённой улыбки проигравшего, как у некоторых моих знакомых или даже у известных людей, увиденных по телевизору, в некоторых областях их деятельности, совершающих такие глупейшие казусные проступки, что диву даёшься, да как же можно быть таким недотёпой.
Но оттого мне самой становится тепло и хорошо, хоть и щемит где-то глубоко за этот досадный прокол, и грызёт уже возмущённо червячок сомнения, и недоумения – мол, да как же так можно то, а на душе всё равно как-то чище и светлее становится, хоть знаю, что никогда и не увижу этого виновника данного события больше в жизни, а он об этом и не подозревает и никогда-никогда не узнает, да и не должен знать.
Может, и я для кого-то являюсь или была для некоторых этаким образцом двойственности сознания, как мой брат для меня, или я для него, когда мы ссорились непонятно зачем, может, надеясь, что всё обозначится чётче, понятнее, правильнее, пройдя испытание раздвоения, как бы пропущеное, через линзу правды, вот только чьей правды то?
Почему я так назвала это явление? Просто в этом удивительном мире странных даров и открытий, лжи и предательств, откровений и необычайных событий, есть очень известные деятели, или некоторые наши прохожие или попутчики, обладающие примерно такими характеристиками и к ним у меня именно такое отношение, хоть и знаю, что всё равно сделать выбор необходимо. И выбор будет там, где правда, ведь в правде – сила, а раздвоение сознания, это всего лишь поиск этой правды.
Ведь у каждого в жизни есть истории, о которых и вспомнить – то стыдно и неприятно, и о них никто не знает, а вот у некого моего знакомого, или у известного политика, или у медийной личности – всё на виду. Но не судите, и не судимы будете!
Наверное, поэтому, согласно этой двойственности, мы с братом и воевали в детстве, любя, и, может, этим спасали друг друга, готовясь к большим и серьёзным испытаниям и борьбе в жизни.
И тогда соседи, большие дяденьки, которые обычно в домино за столом во дворе играли, это когда мы ещё в Сибири жили, опешив от увиденного, переговаривались, – « Глянь, сцепились, как львы…», когда мы с братом, рыча, красные потные и злые, разъярённым клубком проносились мимо.
Сибирь
В Сибирь нас занесло, когда отец узнал, что в Семипалатинске жить опасно для жизни, после того, как он увидел гриб в поле. Гриб был ядерный.
Они, группа геологов, работали в поле, тут бежит военный и кричит, всем лечь лицом в землю, голову не поднимать. Но отец высунулся из-за кочки и увидел неподалеку столб дыма со шляпой сверху, как на картинках, и земля задрожала.
Тогда часто Семипалатинск, в котором мы все жили, а мы с братом и даже мама c бабушкой, родились, трясло от взрывов, так, что окна вылетали. Полигон то ядерный был совсем рядом с городом, жили, как на пороховой бочке – каждый день по нескольку взрывов.
А когда отец свой партбилет на стол положил – не стал подписывать документы на вывоз вагонов сливочного масла с завода, узнав, что кому-то в карман – тем, у кого сейчас дворцы, то и выход нашёлся сразу – в Сибирь.
Ну, не на каторгу, и не в ссылку за правду-мать, а на работу в геологических экспедициях по поиску новых месторождений алмазов и золота. Там он сразу после войны начал работать начальником геологоразведки, организовывая группы геологов по поиску редкоземельных элементов на востоке страны. К тому же, он надеялся, что в Сибири и воздух чище, чем на ядерном полигоне, и люди порядочнее.
Помню, как на старом пазике мы пробирались через перевалы в Саянах. Была поздняя осень, беспрерывно лил дождь, вечерело. Дорога на серпантине раскисла, и наш пазик застрял на очередном крутом подъёме. Все выгрузились в грязь и стали выталкивать автобус.
Нас с братом мама поставила на обочине дороги, а сама побежала толкать автобус. Она была в своём красивом терракотовом пальто, промокшем на плечах и в шляпке с вуалькой, а короткие ботики на её стройных голливудских ногах Барби, зачерпывали грязь.
Я подобралась к краю серпантина и смотрела вниз. Со скалы открывалась почти бездонная пропасть. Далеко внизу, еле видимый в тумане ущелья, змеился серебристой ниточкой горный поток.
Подбежала мама и плача схватила меня, она испугалась, что я шагну туда. Между тем, автобус был вытолкан из грязевых промоин, пассажиры, мокрые, но довольные победоносной схваткой с разбушевавшейся стихией, рассаживались по своим местам. Продолжалось освоение серпантинов Хакассии на подступах к Енисею.
А брат тогда к краю пропасти не подошёл – он был умный, и, наверное, Бог его оберегал, может, чтобы он меня оберегал и спасал. Ведь брат меня спас несколько раз в жизни, не я его, а он меня.
Может и в драках с ним, выковывалась во мне сила, и доносил-то он на меня родителям, чтобы спасти, пусть и неосознанно, ведь хотел то он им доказать, что я плохая, но этим фактически и спасал. А доносил он частенько, видимо было, что, и это родителями поощрялось. От меня же за это он заслужил хлёсткое «доносчик», в ответ получив прозвище «жирная свинья».
В оправдание скажу, что была я просто плотного телосложения, а он был худ, и бабушка как-то проговорилась, что он, возможно, завидует. Пусть иногда он и перегибал, но я жива, а вот его уже нет.
В Сибири мы попали на строительство Саяно-Шушенской ГЭС. Нам выдали комнату в бараке для строителей с огромным, тёплым коридором, со свежевыкрашенным полом, где зимой разрешалось бегать и шуметь, чем мы, дети и занимались, а нас там было много.
Среди всех выделялся мальчик с ужасным лицом, обваренным кипятком, который пугал нас, и все дружно убегали от него и дразнили его. И мы с братом участвовали в этой дикой травле несчастного мальчика, который хотел со всеми играть.
И никто не сказал нам, что так нельзя, ведь все родители в это время были на работе – они строили ГЭС, которая через некоторое время взорвалась, погибли люди.
Иногда отец приводил всю нашу семью на крутой скалистый обрыв над Енисеем, показывать великое строительство Саяно-Шушенской гидроэлектростанции. Оттуда открывался величественный вид на горы, тайгу и тёмно-синий Енисей.
Ревели гружёные самосвалы, беспрерывно везшие грунт куда-то далеко, бульдозеры и экскаваторы гребли, рыли и грузили. Вся наша котловина цивилизации среди тайги была наполнена гулом машин, криками рабочих, запахами бензина, солярки и ошмётьями грязи, вылетающими из-под колёс натужено урчащих грузовиков, выбирающихся по проторённым колеям наверх, в горы.
А мы с мамой, одевшись в светлые крепдешиновые платьица и соломенные шляпки с ленточками – у мамы сиреневая, у меня голубая, наблюдали этот великий клубок энергий, состоявший из телодвижений, звуков, непонятных слов и команд начальников и прорабов, запахов горячих моторов и снующих машин.
И нам было всё очень хорошо видно сверху – из нашего маленького удивительного островка покоя, с зарослями цветущей черёмухи, найденного родителями над крутым обрывом, нависающим стеной над самой стройкой.
Брат тогда щеголял в шортах, а папа сменил свои экспедиционные ватные штаны и телогрейку с накомарником на шляпу, галстук с костюмом, и рубашку с запонками, которые он не любил, наверное, потому, что не умел ими пользоваться, и все мы дружно помогали ему вдевать их в манжеты. Он был свежевыбрит и надушен популярным тогда тройным одеколоном.
В общем, всё наше семейство составляло некий нелепейший контраст со всеобщей суматохой, творившейся на гигантской стройке, но, наверное, в то же время, праздновался какой-то знаменательный день с флагами и музыкой.
Вокруг высились горы, и тайга подступала к самому посёлку. Иногда в наш городок под названием Майна забредали медведи, или прямо по центральной улице пробегали олени.
По обочинам, непроходимых от густой и вязкой слякоти улиц, строились дощатые тротуары, а на самих дорогах самосвалы погружались по оси в грязевую жижу.
Мама умудрялась цокать каблучками туфелек по свежеоструганным чистым доскам тротуаров на работу. Она одевалась в шёлковое платье и пыльник, кружевные перчатки и фильдеперсовые чулки со швами, державшиеся на круглых розовых резинках, носила маленькую шляпку с вуалькой, делала маникюр, перманент и любила яркую губную помаду.
Мы с братом дожидались её с работы на крыльце. Наконец, хлопала калитка, и она впархивала во двор с огромным кульком белой пастилы, напоминавшей клавиши соседского аккордеона, или со стопой новых больших книжек с красивыми яркими картинками.
Сказки Пушкина и Маршак, читаемые долгими зимними вечерами мамой или бабушкой, чудесные иллюстрации этих больших книг, становились нашим главным достоянием и образцом совершенства и красоты
Мы стали вести полу-светский, полу-крестьянский образ жизни, ведь с нами путешествовала моя любимая бабушка, а в своё время она прошла большую школу хозяйствования. После того, как дедушку репрессировали и расстреляли в 1932 году, она пятьдесят три года прожила вместе с нами, как вторая мама.
Когда дедушка Игнат был жив, у них было своё хозяйство, ткацкие станки, красильня, большой трёхэтажный дом, овцы, коровы, кони, поля, лес. Когда дедушку репрессировали, бабушку с тремя детьми выгнали из их дома, а в нём разместили местную администрацию города.
Из всего прежнего добра у неё остался только узелок с её рукодельными работами, она ведь прекрасно управлялась на ткацких станках в их мастерской, и я всю жизнь храню её прекрасные изделия ручного ткачества – небольшой коврик со сложным орнаментом, тканные узорчатые пояса, простынь и скатерть с кружевами ришелье.
Бабушка вынуждена была ютиться где-то и как-то выживать. Один ребёнок, ещё маленьким, умер от голода, старшего сына она отдала временно в интернат, и он всю жизнь не мог ей этого простить.
А мою маму ей приходилось оставлять поначалу в чужом доме, и маленькая девочка сидела весь день тихо в уголке, чтобы только не выгнали на улицу, и ждала, ждала свою маму с работы.
Вскоре бабушку взяли работать воспитательницей и гувернанткой в семью китайского консула, и мама стала воспитываться в семье, где росли два китайских мальчика её возраста.
Они играли и занимались все вместе, потому что жена этого консула была русская, и она хотела привить своим детям русскую культуру при помощи моей бабушки и мамы.
Когда началась война, и мама уже была студенткой, в Семипалатинск стали привозить изголодавшихся людей из блокадного Ленинграда. Во всех учебных заведениях появились учителя ленинградцы – очень умные и высококвалифицированные специалисты. Благодаря их обучению, мама смогла работать в министерстве финансов и ворочать миллионами в восемнадцать лет. Её так и называли – «восемнадцатилетняя миллионерша».
Потом город выделил им комнатёнку в подвале, в который и отец пришёл к маме, ещё будучи студентом, уже после войны, в этом подвале и мы с братом родились.
Несмотря на то, что мама ходила на работу в шляпке с вуалькой и в маникюре, ей приходилось пасти в горах нашу корову, которая, надо сказать, попалась резвая и всё норовила сбежать.
И наша красавица мама, со своими голливудскими достоинствами, в сбившемся на затылок простом платке, в отцовской огромной телогрейке и кирзовых сапогах на босу ногу, гонялась с хворостиной по горам, по долам за своенравной упрямицей, несмотря на угрозу нападения медведей.