Не отправляю его.
Занимаюсь с психологом по скайпу, и она говорит мне, что я никак не могу дать себе право на существование, вероятно. Всегда, когда я лечу зубы или покупаю себе новое платье, я обязательно где-нибудь повреждаю себя. Я ничего не могу с этим сделать. Совсем. И еще она говорит, что он символизирует для меня фигуру отца и потому я так страдаю. И тому подобное. Она говорит, говорит, говорит. Она много говорит.
Месяц спустя я звоню ему. Разве что-то было до этого или могло быть?
И снова, открывая и закрывая глаза, я могла видеть, как вибрирует и дрожит весь цветной от гирлянд потолок.
В ту ночь он называл меня только по имени. И его голос отдавал мне в позвоночник и матку, и мне казалось, что я слышу голос ночного филина или другого полудикого лесного животного, и когда он гладил мою спину, я чувствовала, что теряю сознание.
И хотя на мне не осталось места, где бы он не касался меня языком, после мы больше не притрагивались к друг другу. Он не обнимал меня во сне, не брал за руку и не давал мне свою.
Объятия стали чем-то навсегда недоступным для него и меня. Как сон о потерянном детстве, о чем-то самом теплом и беззащитном. О времени, когда я или он, вероятно, задолго до меня, верил во что-то более уязвимое, чем такая гладкая и легкая логика секса и распада.
Последний раз он употребил слово «мы», разговаривая с таксистом, когда мы стояли на балконе и в лучах чистого ядерного летнего солнца я рассматривала веснушки на его плечах и два-три тонких, едва заметных шрама на лице.
После той ночи мне стал сниться один и тот же сон. Мне снилось, что я смотрю фильм о романе между студенткой и преподавателем. И знаю, что в конце он украдет у нее идею книги и все между ними станет отчаянно плохо. Но вот перед этим словно Новый год. Такая совершенная зима, и она приходит к нему и поет песню. Я не могу разобрать слов и вижу на экране только свет, такой зеленый, как от библиотечной лампы, и снег. И я знаю, что у нее тонкий голос, и на ней белая блузка и белая юбка и что потом они будут враждовать всю жизнь. Такая же зеленая лампа была в его спальне, и во сне эхо этого света возвращалось ко мне. Такая же зеленая лампа была в его спальне, и во сне эхо этого света возвращалось ко мне.
Мы виделись еще один раз осенью, и он посмотрел на меня так, как будто не знает меня. Никогда не знал. И я почувствовала, что все правда закончилось.
И тогда мой сон уже насовсем поменялся на другой.
Всегда первый вечер зимы и холод, и он ждет меня у приоткрытой двери, и я прихожу к нему, обглоданная городом и другими людьми. Он обнимает меня, он целует и кусает мочки моих ушей. Мир огромный, как шар, гладкий, как язык. Я раздеваюсь, я ложусь на живот, я закрываю глаза. Он снова бьет меня. Мне хорошо. Меня наконец нет.
Третья стадия
Когда ей стало так темно? Между сеансом один и сеансом два. Тошнота, кровь в горле.
День за днем она видела свою кровь в раковине. Когда ее снова и снова рвало после химиотерапии, она ложилась на живот, обводила взглядом свою комнату в серо-голубых тонах и закрывала глаза. И вспоминала движения его рук по своим плечам, спине, бедрам и ягодицам. Его язык, ласкающий ее, и это ощущение совсем близкой смерти, уже тогда переходившее в боль.
И часами ей казалось, что ее внутренности как бы расчесаны и воспалены изнутри.
Вечером, когда он впервые раздел ее и увидел обнаженной и долго гладил ее спину, она слышала его сдавленный стон при взгляде на ее тело, и тогда она почувствовала нечто вроде гордости и удивления одновременно, как бы в полусне, то же самое сплетение тепла и удовольствия она чувствовала в детстве, когда ее отец читал ей сказки и его прокуренный голос проникал в ее ушные раковины, и, засыпая, она обнимала его, и только тогда она была не одна, и теперь, когда при взгляде на ее тело он вдруг застонал, она снова была не одна. Тогда все происходящее между ними еще укладывалось в гладкую схему взаимного совращения.
А теперь он являлся ей во всех образах – от ее лечащего врача до бомжа, когда она шла по морозной улице с пакетами из супермаркета и повседневность возвращалась к ней после всего.
И в этих смутных видениях он набрасывался на нее и утягивал туда, откуда она не сможет вернуться, и ей хотелось кусать его, откусывать от него куски, вылизывать пространство между его пальцами – и хотелось уничтожить его или чтобы он снова уничтожил ее прежде спор болезни.
В зеркале ванной комнаты, снимая шелковый фиолетовый платок, который она, как тюрбан, обматывала вокруг своей головы, она могла видеть свой абсолютно гладкий, блестящий и лысый череп.
Стрижка гарсон, светлые голубые джинсы, все еще полудетский силуэт – тогда он так любил ее волосы и тело. Теперь болезнь стерла ее, и все ее тело стало маленьким, сухим и ненужным.
И, рассматривая себя в зеркале, она думала о мертвом зверьке, о том, как очень давно в ее совсем уже прошлой жизни умирала ее кошка Мурка. Как пятнадцатилетняя Мурка на ее глазах становилась похожей вначале на птицу, потом на птенца, и она тогда не могла побороть свое отвращение к сладкому гнилому запаху смерти, ставшему исходить от Мурки, и почти не приближалась к ней, и на уколы кошку возила ее мать. И теперь изредка стыд за то, что она тогда не прошла этот тест на человечность, возвращался к ней. Возвращался эхом запаха гнилого и сладкого, ей казалось, что теперь от нее самой исходит этот невыносимый запах.
И тогда она вспоминала другой запах: остатки табака и бычки в пепельнице, запах сигарет, которые он курил, терпкий и властный, его две пачки очень крепких сигарет в день против ее малодушного курения всякой женской мятности, как она любила тогда говорить, все равно что – алкоголь или табак, лишь бы с мятой. Странно, что все же заболела она. Как будто спустя несколько лет ее тело все же оказалось нежизнеспособным без него. Одна и та же зимняя комната в электрическом свечении, словно из начала XX века, пустая и ободранная, и запах травы, которую для нее доставал друг тогда, пять лет назад, и теперь один и тот же вид – широкое окно в форме арки и мерцание торгового центра «Атриум» напротив, мерцание, лишенное признаков человеческого, и она могла, глядя на это холодное сияние, вспоминать его взгляд: как он скользил по ее спине и как, когда она оборачивалась, он возвращался к ее глазам, и недели их ссор, когда она могла думать только о том, что он трогает и раздевает других в нескольких кварталах от нее, и эта фраза «трогает и раздевает» маятником качалась в ее голове. Без конца, час за часом трогает и раздевает и, наоборот, раздевает и трогает. Тогда, чтобы успокоиться, она тушила окурки о свою левую руку, и на ней остались втянутые шрамы, похожие на россыпь жутких звезд.
Трава – это было единственное, что ей нравилось курить, помимо ментоловых сигарет. В самом начале, когда они шли переулками к его дому, она рассказывала ему о том, как ехала в метро через весь город с травой в сумке, он спросил ее:
– Тебя это возбуждало?
Она покачала головой, и он спросил снова:
– Разве тебя не возбуждает опасность?
И она запнулась, глупо засмеялась. Что-то внутри мешало ей рассказать ему о том, что именно из условно недозволенного оставляет в ее психике огненный и болезненный след. Как будто слова прилипали к ее горлу, как клейкая лента, и она не могла говорить толком. Но нет, это были не силовые структуры и не предполагаемая угроза наказания, исходящая от них в случае любого нарушения или неповиновения. Тогда ее день еще начинался с чтения подобных материалов:
«Я был в панике, было очень страшно, я сказал, что ничего не понимаю, после чего получил первый удар током. Я снова не ожидал такого и был ошеломлен. Это было невыносимо больно, я закричал, тело мое выпрямилось. Человек в маске приказал заткнуться и не дергаться, я вжимался в окно и пытался отвернуть правую ногу, разворачиваясь к нему лицом. Он силой восстановил мое положение и продолжил удары током.
Удары током в ногу он чередовал с ударами током в наручники. Иногда бил в спину или затылок-темя, ощущалось как подзатыльники. Когда я кричал, мне зажимали рот или угрожали кляпом, заклейкой, затыканием рта. Кляп я не хотел и старался не кричать, получалось не всегда.
Я сдался практически сразу, в первые минут десять. Я кричал: „Скажите, что сказать, я все скажу!“ – но насилие не прекратилось».
Конечно, иногда брезгливость соединяется с возбуждением, но в случае с русскими ментами этого соединения не происходило, этот механизм не срабатывал, оставалась только брезгливость.
И до его дома они тогда дошли скованные молчанием.
В свете гирлянд, которые он не убрал после Нового года, комната казалась ей похожей на аквариум, на сад, полный цветных морских рыб.
Несколько раз в полусне он протягивал ей свою руку. И ей было странно, что еще в начале этой ночи, освещенной постновогодним сиянием, когда он ласкал ее, она не могла перестать вспоминать невероятно извращенный порноролик, который она смотрела двумя днями ранее: желтый целлофан, веревки, пластик, крик, теперь соединяющийся с ее собственным, потом она услышала его голос, говорящий ей:
– Громче.
И тогда остались только она и он. Его голос, обращенный на нее, затем его рука, протянутая ей в полусне. Ее уже не такой сильный страх перед жизнью, и этот момент совместного полусна, короткий и ясный, внутри которого она чувствовала себя под водой и чувствовала себя в безопасности. Его манера слегка сжимать ее руку во сне в ту ночь стала чем-то главным в ее сознании. Остальное, включая весь мир, она бы с легкостью ампутировала, удалила из своей памяти.
Только с ним она чувствовала себя настолько маленькой (со всеми другими людьми этого упоительного чувства не было), точно она действительно уменьшалась, становилась крохотной, пятилетней. Как-то она наклонилась к нему и сказала:
– Я хочу стать совсем маленькой.
Он спросил ее:
– Насколько маленькой?
– Вот такой. – И она приблизила указательный палец к большому, показывая ему свой идеальный размер. Затем она добавила: – Иногда мне кажется, что я становлюсь такой с тобой.
Он засмеялся, а потом посмотрел на нее серьезно, и она тоже резко перестала улыбаться и замолчала на несколько секунд.
Первое время после близости с ним ей нравилось слушать на репите одни и те же классические вальсы. Всего три вальса и один ноктюрн. Теперь с ней оставался только один ноктюрн, вальсы она разлюбила.
Когда это было? Наверное, пять лет назад, да, уже пять. Она чувствовала вкус собственной крови в слюне. Как будто незнакомое хищное животное с мягкими лапами, но острыми когтями набрасывалось на нее, вначале просто сдавливало ее грудь будто бы бережно, потом все сильнее и сильнее и затем медленно раздирало ее нутро. Тогда она могла только растерянно повторять:
– Как больно.
Ей казалось, что прививку этой боли она уже тоже получила несколько лет назад, в ту зиму, когда они окончательно расстались и один только взгляд на зимний покров причинял ей боль.
Почему с ними произошло то, что произошло: она вспомнила почти беззаботное лето, когда трещина между ними стала образовываться. Это был ужин среди знакомых, самое начало лета, они сидели почти напротив друг друга и украдкой под столом переписывались в мессенджере. В одном из сообщений он спросил ее:
– Как тебе здесь?
И она ответила ему: