Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Непрямое говорение

Год написания книги
2006
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 >>
На страницу:
6 из 10
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Вещали мне отшедшие /Над огнищем твоим: /«Тревожились, тревожили, /Мы друга своего: /Но, радостные, ожили /И днесь живим его…, т. е. «Умершие ожили и живят живых» (4, 17);

И стал двоим тюрьмой твой дом. /Но Смерть веду я: / Умрешь ты, мертвый; вН ем, живом, / Тебя найду я… т. е. «Мертвый умрет» (3, 550);

(умершая) плакала не раз /Над тем, кто мертв…, т. е. инверсивы «Мертвая жива, живой мертв» (2, 405);

от лица Любви: Со Мной умерший жив со Мной, т. е. «Умерший жив» (1. 89);

В ночь зимнюю пасхальный звон ловлю, / Стучусь в гроба и мертвых тороплю, /Пока себя в гробу не примечаю…, т. е. «Живой мертв» (2, 139); Стала в небе кликом ранним / Будить человека: / «Скоро ль, мертвые, мы встанем /Для юного века!», т. е. «Живые мертвы, но оживут» (4, 33); встанем – контекстуальный заменитель оживем; здесь вычленим также каркас живые оживут, т. е. инверсив к мертвый умрет. Смерть – повитуха; в земле – новая нам колыбель…, т. е. «Смерть рождает» (3,30).

По приведенной серии предикативных сочетаний из одной пары антонимов отчетливо видно, что в комбинации с синтаксическими Иванов стремился антиномизировать и грамматические взаимоотношения лексем. В частности, Иванов, как того и следовало ожидать, стремился антиномизировать в соответствии с метафизической установкой символизма на преодоление «владычества» времени взаимоотношения между языковыми временами. Аналитическое течение языковых времен может обращаться Ивановым вспять, времена могут обмениваться векторами своего соотносительного движения, останавливаться, отождествляться и – в пределе – «сниматься» в безвременной вечности (Совьются времена – в ничто; замрут часы – 2, 289; К своим верховьям хлынут времена – 3, 224).

Требуемая метафизической установкой игра с временами велась и в непредикативных конструкциях, но там она осуществлялась в основном за счет собственно лексических средств, в частности, за счет антиномического заполнения валентностей. См., например, трансформацию непредикативного сочетания с аналитическим заполнением валентности проститься до завтра в символически-антиномичное по временному параметру сочетание проститься до вчера, в котором как бы сменен вектор аналитического движения времени: …Прости! /До тесной прости колыбели, /До тесного в дугах двора, – / Прости до заветной цели, /Прости до всего, что – вчера» (2, 275). Вместе с конструкцией прости до вчера здесь одновременно даны и антиномизированные конструкции прости до сейчас (до тесного в дугах двора) и прости до рождения (до колыбели), т. е. использовано характерно ивановское нанизывание нескольких антиномических конструкций на единый синтаксический стержень. Дана здесь и аналитическая норма – прости до цели, создающая фон для антиномического звучания всего фрагмента.

В сфере же предикативных конструкций Иванов присоединяет к лексическим способам игры с временами синтаксические и грамматические средства. Применяется, в частности, комбинация из лексических и синтаксических средств. Так, в целях искомого отождествления времен Иванов часто использует специфические синтаксические свойства тождественного суждения, которое за счет особенностей временного функционирования в нем глагола «быть» и само существует, и сводит свои антиномические компоненты в неком условно-вечном настоящем. Стремясь взрастить этот глагольный дар тождественного суждения до абсолютной атемпоральности, Иванов подпитывает его лексически: создавая, например, тождественные суждения из лексем, семантически антиномичных именно по временному параметру, т. е. как бы отождествляет времена за счет объединения семантических свойств лексем с синтаксическими средствами тождественного суждения. Такова, например, трансформация непредикативного сочетания Ora е Sempre в символическое тождественное суждение Ora – Sempre. Во вступлении к циклу «Голубой покров» дается эпиграф Ora е Sempre (ныне и вечно), а в первой же строке из компонентов этого эпиграфа, содержащего с формальной точки зрения два однородных, т. е. предикативно не скрещенных, члена, создает тождественное суждение, где эти антиномичные по временному параметру компоненты предикативно скрещены в тождественном суждении через тире (подобно Аз-Есмь) и, следовательно, отождествлены: Был Ora – Sempre тайный наш обет…» (2, 424). Отождествляя временные лексические антонимы в тождественном суждении, Иванов стремится антиномизировать полюса временной аналитической оси, а тем самым отождествить и сами времена.

Использует Иванов для антиномизации конструкций за счет игры с временами и тройную комбинацию лексических, синтаксических и грамматических средств. См., например, объединение лексической антиномики, синтаксических потенций предикативного суждения и временных глагольных суффиксов в строке: Со Мной умерший жив со Мной. В основе здесь лежит условно вычленяемое при восстановлении копулы тождественное суждение из антонимов – умерший (прошедшее) есть живущий (настоящее).[84 - Со сменой вектора аналитического времени или с отождествлением времен оформлены в ивановской поэзии только маркированные и акцентированные формулы, вероятно, потому, что антиномизация, перенаправление и остановка языковых времен – технически сложный прием (фоновое же текстовое время либо не выходит у Иванова за аналитические берега, либо часто остается в рамках того условно-поэтического вечного настоящего, которое по типу схоже с аналитически-условным вечным настоящим в тождественных суждениях, с безвременьем сентенций и т. п.). Возможно, что конфликтом между установкой на антиномизацию и отождествление времен и технической трудностью исполнения этой установки объясняется неоднократно отмечавшееся вслед за А. Белым сравнительно небольшое количество глагольных форм в ивановской поэзии (особенно в «Кормчих звездах»).]

Такого рода подключения к арсеналу способов придания конструкциям антиномического звучания суффиксальных средств и свидетельствует о том, что Иванов, по всей видимости, мыслил распространить экстенсивно наращиваемую им энергию антиномической идеи не только во внутреннее семантическое строение имен (вглубь лексики) и не только на субъект-предикативную синтаксическую структуру, но и на отношения между грамматическими категориями. Радикализирующим тему подтверждением этого направления ивановской мысли является то, что Иванов стремится антиномизировать не только отношения между грамматическими формами разных лексем, но и отношения между грамматическими категориями, взятыми безотносительно к их лексическому наполнению, т. е. стремится вывести энергию антиномической идеи за лексические берега и направить ее в десемантизированное грамматическое пространство языка.

Наиболее отчетливо идея антиномичности грамматических структур языка безотносительно к их лексическому наполнению просматривается в тех ивановских конструкциях, которые построены из однокорневых грамматических форм. Сами по себе однокорневые конструкции столь же стандартны, как и антиномические,[85 - См., например, главу о повторах в статье В. М. Жирмунского, где они возводятся к «балладному стилю», а применительно к символизму определяются как средство «сгущения эмоциональной, лирической настроенности» (Жирмунский В. М. Валерий Брюсов и наследие Пушкина // Теория литературы. Поэтика. Стилистика. Л., 1971. С. 163).] но в ивановской поэзии они маркированы особо, и это также известный факт. Объяснить же эту особость можно тем, что Иванов стремился придать однокорневым конструкциям антиномическое звучание. В приведенной серии примеров подразумеваемое Мертвый умрет (из Умрешь ты, мертвый) столь же очевидно антиномично, как и мертвый живет. Антиномическое звучание конструкции мертвый умрет опирается на введенный в нее за счет смены временного вектора антианалитический (абсурдный) налет, «в норме» же однокорневые конструкции аналитичны: мертвый умер, и даже – в тавтологиях – супераналитичны: живой живет (Иванов антиномизирует не только антианалитические по смыслу сочетания, но и аналитические, и даже супераналитические, т. е. тавтологии, но об этом позже).

Приведем еще характерно ивановские многосоставные однокорневые конструкции с отчетливым антианалитическим и антиномическим звучанием: Вы веру, верные, проверили, /Вы правду, правые, исправили (3, 525). Если учитывать, что стихотворение называется «Оправданные», то вторая из приведенных конструкций получает еще один, дополнительный этаж антиномичности: Вы правду, правые, исправили, и тем – оправданы. Несомненная (и часто критикуемая) пристрастность ивановской поэзии к однокорневым конструкциям объясняется, по-видимому, их эффективностью в достижении стратегической цели распредмечивания референта. Грамматическими силами однокорневых конструкций Иванов как бы раздваивает (растраивает) именующую потенцию одной лексемы и вводит полученные разнонаправленные референцирующие энергии в конфликтные отношения, придавая тем самым однокорневой конструкции антиномичное звучание. Мы называем семантический эффект такого рода конструкций «антиномическим» потому, что в этом отношении ивановская идея обратима: тезис, что за антиномической конструкцией стоит расшатываемый в своем монолитно-предметном понимании референт, в своем обращенном виде означает, что та конструкция, за которой стоит расшатываемый в своем монолитно-предметном понимании референт, антиномична.

Именно в однокорневых конструкциях Иванов, вероятно, усматривал наиболее короткую и удобную дорогу к выявлению искомой им глубинной антиномичности языка: если в разнокорневых конструкциях антиномический эффект предопределен прежде всего лексически и только потом грамматически, то придание антиномического статуса конструкциям, составленным из разных форм одной лексемы, как бы предполагает, что антиномический эффект в данном случае предопределен, прежде всего, внутренним антиномизмом самих грамматических категорий, а не их лексическим наполнением.[86 - Антиномизируя отношения между синтаксическими позициями субъекта и предиката и грамматическими категориями, взятыми безотносительно к их лексическому наполнению, Иванов, тем самым, фактически дезавуирует единоличность преимущественно применяемого в лингвистике принципа выявления факта антиномичности сугубо по лексико-семантическому критерию, дополняя его синтаксически-грамматическим.] И действительно, вырвавшиеся из-под власти лексической антиномики и получившие антиномическое звучание однокорневые конструкции в почти чистом (по сравнению с разнокорневыми конструкциями) виде иллюстрируют предполагаемые Ивановым глубинные грамматически-синтаксические антиномии языка.

Так, наряду с временами Иванов, несомненно, антиномизировал залоги (в аналитической лингвистике залоги, как и времена, в большинстве случаев не мыслятся в качестве находящихся в антиномических отношениях), используя игру с ними как одно из основных средств расшатывания именующих потенций синтаксической конструкции.

Узнаваемо ивановский ход в этом направлении – игра с пассивным и активным залогами;[87 - В своем общем (не специально языковом) смысле эта идея выражена у Иванова так: «Бог присутствует невидимо, – действенно, поскольку одержит и обуревает своих служительниц, – страдательно, поскольку, обуяв их, им предается» (2,197–198).] она ощутима и в разнокорневых сочетаниях (по типу трансформации аналитического жизнь умерщвляема в символически-антиномическое жизнь умерщвляет или зрение ослепляемо в зрение ослепляет), но особо маркирована и отчетливо обнажена череда залоговых трансформаций в однокорневых конструкциях. Например, аналитическое жертва жертвуется трансформируется за счет смены пассивного залога на активный в символически-антиномическое жертва приносит жертву (Я– жертва – жертвенник творила – Кормчие Звезды, Аскет – 1, 540); свет освещает трансформируется в свет освещаем (И страждет Свет, своим светясь горенъем. /Ах, дара нет / Тому, кто – дар! И кто осветит – Свет? – 1, 741). Обнажена в однокорневых конструкциях и смена пассива на возвратность: из аналитической нормы тварное – то, что сотворено Иванов создает антиномически напряженную символическую форму, предполагающую, что тварь может творить себя: Себя творить могущих сотворил я… (2, 112). Выше мы уже видели аналогичное: правда правит правду, вера проверяет веру.

Эту максимальную обнаженность «приема» в однокорневых сочетаниях Иванов часто использует во всю силу, разворачивая череду залоговых трансформаций вокруг одного глагола вплоть до абсолютной синтаксической инверсии субъекта и объекта. Так, из условной аналитической точки отсчета Творец творит тварь Иванов образует не только уже приведенные сочетания, но и тварь творит творца: И тварь творца творит – непримиримым! (2, 111).

На фоне этой обнаженной игры однокорневых конструкций с глагольными параметрами можно отчетливей усмотреть аналогичные процессы и в разнокорневых конструкциях, где они чаще всего даны не в столь эксплицитном виде. Так, в сочетании Воззревший ослеплен (2,421) можно услышать не только обмен аналитическими предикатами между антонимами (зрячий не видит – слепой видит), но и смену пассива на актив: смену аналитического зрение может быть ослеплено в символически-антиномичное зрение может ослепить, что вносит в восприятие дополнительный динамический импульс, активизируемый расслышанностью антиномической игры с глагольными потенциями лексем.

Можно усматривать игру с глагольными потенциями (с залоговым параметром возвратности) и в том активном у Иванова в зоне непредикативных разнокорневых конструкций приеме, при котором глаголы, аналитически рассчитанные на переходное инообъектное заполнение их валентности, употребляются в возвратном значении, что дает, например, из аналитического рождать X– символическое рождать себя: (о душе) Устала ты, невольница мгновенья, / Себя рождать… (1, 699). Если глагольный предикат в таких сочетаниях двухместный (разлучать X с У), то в них может вспыхивать при использовании этого приема и искра однокорневой антиномичности по типу разлучать душу с душой (в смысле с самой собой), что усиливает распредмечивающие потенции и самого сочетания, и окружающего контекста (см. тематическую фиксацию этого эффекта в «Орфее растерзанном»: Бога с богом разлучили, растерзали вечный лик – 1, 804). Так, приведенный выше пример входит в гроздь нанизанных на один синтаксический стержень однотипных по приему конструкций как с одно-, так и с двухместными предикатами, что взаимообостряет их антиномичность: Душа скорбит – с собой самой, единой, /Разлучена! / Устала ты, невольница Мгновенья, / Себя рождать, / Свой призрак звать из темного забвенья…. Сам по себе прием употребления в возвратном значении глаголов, аналитически рассчитанных на переходное инообъектное заполнение их валентности, конечно, далеко не нов: например, у Брюсова: За собою видеть себя… или у Белого: В себе, – собой объятый / (Как мглой небытия), – /В себе самом разъятый, / Светлею светом «я»…, однако у Иванова такие конструкции приобретают относительную специфичность – за счет того, что подчеркнуто используются не в иносказательно-метафорическом, а в прямом смысле, что и придает их звучанию антиномичный оттенок, раздваивающий референт и тем размывающий его отчетливые предметные контуры.

Особый интерес в зоне разнокорневых непредикативных сочетаний представляет и то, что Иванов склонен примерять антиномические потенции глагольных залогов к именным сочетаниям. Например, в именном сочетании безгласная тайна (2, 344) можно услышать как бы произведенную смену аналитического пассива на символически-антиномичный актив: аналитическое тайна невыразима в словах трансформировано в символически значимую тайну неговорящую – безгласную, где слабо, но все же слышится антиномическое напряжение, возникающее в этом именном словосочетании, по всей видимости, именно по аналогии с залоговыми глагольными параметрами. Можно, видимо, говорить и о том, что в разнокорневых непредикативных сочетаниях Иванова слышится отдаленное эхо и других, не только залоговых или временных, глагольных параметров. Например, в неизреченном молчаньи (2, 262) можно усмотреть что-то вроде антиномической игры с несовершенным и совершенным видами – изрекать/изречь (из аналитического неизрекаемого молчанья – символически-антиномичное молчанье неизреченное), в результате которой в сочетании неизреченное молчанье появляется антиномический привкус. Эта антиномичность становится очевидной и усиливается при восприятии стиха тем, что Иванов пристраивает к этому сочетанию дополнительные антиномические этажи: голоса неизреченного молчанья (антиномическое напряжение содержится здесь во всех трех швах синтаксического сочленения: голос/молчанья, молчанье/неизреченное, голос/неизреченного молчанья).

Но вернемся к однокорневым конструкциям. Особую, как уже говорилось, зону в этой группе (наряду с рассмотренными выше абсурдными и/или противоречивыми конструкциями типа мертвый умрет и т. п.) составляют тавтологии – супераналитические сочетания типа видящий видит, возмочь возможное и пр., которым Иванов также придавал антиномичное звучание. Можно, видимо, говорить о двух основных способах антиномизации тавтологии.

В первом случае Иванов антиномизирует тавтологию за счет ее расщепления на два антиномичных прочтения: аналитическое и антианалитическое. Так, ивановское сочетание не своей тоскою тосковать (3, 508) самим фактом своей артикуляции в стихе расщепляет тавтологию тосковать тоскою на два возможных антиномичных прочтения: тосковать не своей тоскою и тосковать своей тоскою (последнее сочетание – это как бы экспликация обычно не выводимого на лексическую языковую поверхность подземного аналитического этажа валентности глагола тосковать: тосковать аналитически предполагает тосковать тоской, последнее, в свою очередь, аналитически предполагает тосковать своею тоской). Будучи расщеплена на два антиномичных прочтения, тавтология тосковать тоской тем самым антиномизирована внутри себя. В используемом в таких случаях раздвоении субъектов действия слабым пунктиром намечена идея антиномичности еще одной несущей оси языка – оси местоимений, но, кажется, эта идея проявила свою силу в ивановской поэзии в основном в рамках композиционной формы диалога, не получив собственно синтаксического и грамматического применения (хотя тематически идея антиномических потенций местоименных соотношений была, как известно, подробно развита в ивановском толковании принципа Ты ecu; сжатые переложения содержательно-тематической обработки этой идеи имеются и в поэзии: Твоим, о мой избранный, /Я стала телом; ты – душой моею. /В песках моею манной/Питаемый! воззри на лик свой вчуже: /Жену увидишь воплощенной в муже – 2, 432).

Во втором случае тавтология приобретает антиномичное звучание тогда, когда она воспринимается не изолированно, а как целое, которое, наподобие слова, может иметь свою антиномическую пару в другом синтаксическом целом – прием внешней антиномии.[88 - Идея внешней антиномичности синтаксических конструкций в их целом может быть усмотрена в том, что, истолковывая свое понимание пра-мифов и давая их образцы, Иванов приводит парные примеры, находящиеся в отношении внешней антиномии: солнце – раждается /солнце умирает, бог – входит в человека/ душа – вылетает из тела (4, 437). Внешняя антиномичность мифологических суждений коррелирует с внешней антиномичностью символов: в поэтическом контексте Иванова фигурируют не только очевидные постоянные антиномические пары символов – жизнь/смерть, бог/жертва, роза/Крест, но и контекстуально подвижные: змея может антиномично противопоставляться розе, агнцу, голубке.] Наиболее технически прозрачный случай – восприятие тавтологичного сочетания слова с его аналитическим предикатом (видящий видит) как потенциально антиномичного сочетанию этого же слова с отрицанием этого же аналитического предиката (видящий не видит). Иванов часто строит такого рода отрицательные конструкции, которые и без всякого внешнего сопоставления воспринимаются как внутренне антиномичные, например: Не видит видящий мой взор (2, 312). Но когда Иванов окружает такие отрицательные конструкции контекстом, в котором явным или подразумеваемым образом всплывает соответствующая тавтология, они приобретают и внешнюю антиномичность, а вместе с этим приобретают антиномическое звучание и сами тавтологии: видящий не видит и видящий видит становятся антиномичной парой. Так, в стихотворении, из которого взято приведенное выше Не видит видящий мой взор, хотя тавтологическая пара непосредственно, т. е. в форме видящий взор видит, не дана, но она синтаксически подготовлена и подразумевается: далее о том же «видящем взоре, который не видит» следует: не видя, видит он (2, 313). В аналогичном примере: …слушает пастух, /Глядит на звезды: небо дышит, – И слышит и не слышит слух (3, 556) обе антиномичные конструкции даны вместе.

Придавал Иванов тавтологиям внешнее антиномическое звучание и силами акцентируемой им глубинной грамматической антиномичности языка, в частности – за счет противопоставления залогов, о чем мы уже говорили. В приводившемся выше примере: И страждет Свет, своим светясь горенъем. / Ах, дара нет / Тому, кто – дар! И кто осветит – Свет? (1, 741) – не только подразумевается антиномизированная за счет смены залога конструкция свет освещаем, но тем самым антиномизируется и сама тавтология (свет светит). В данном случае антиномичные конструкции свет светит и свет освещаем поданы на некотором текстовом расстоянии, но в одном стихотворении. В другом месте у Иванова есть к свету светит и требующая межтекстовой памяти отрицательная антиномическая конструкция свет не светит (Вам не светят светы, – вам солнца нет! – 2, 230).

Антиномизировались Ивановым и непредикативные аналитические тавтологии, вроде светлый свет; возмочь возможное; разлучая, разлучить. Прием тот же – внешнее сопоставление, но помимо отрицания здесь может вступать в действие и разнокорневая лексическая антиномика. Так, тавтология светлый свет (Свет светлый веет: родился Христос – 2, 343) антиномична, надо понимать, невидимому, черному, ночному и т. д. свету. И все эти «светы», антиномизирующие звучание светлого света, в ивановской поэзии есть. Например, «невидимый» свет: Была моя жизнь благодатно согрета… /Невидимым светом из глуби светла – 3, 548; или подразумеваемый «черный» свет: Меняли цвет, деляся светом оба; /И черный бел, и белый черен был – 2, 426; есть и ночь света, т. е. свет ночи, ночной свет – 3, 34). И в приведенных примерах, и в большинстве других случаев непредикативной тавтологии антиномичные полюса текстологически разорваны – они даются в одиночку, требуя активизации межтекстовых ассоциаций. Но и в непредикативных сочетаниях Иванов иногда выполняет нудительное теоретическое самотребование упразднять за счет непосредственной экспликации антиномических энергий плоскую, бесформенную в себе, целостность слова (имени, понятия, образа – всего предметного или подвергающегося опредмечиванию). В непредикативных сочетаниях исполненная двухсоставная полнота слова – это двухатрибутность, например: А важная Муза героев, / С мраморным свитком, /Вперила на волны / Незрящие, зрящие очи (1, 547).

Среди глагольных непредикативных конструкций тавтологического характера, антиномизируемых Ивановым, – сочетание однокорневых деепричастия и глагола: вспоминая, вспоминать с антиномическим фоном вспоминая, забывать; разлучая, разлучать с фоном разлучая, соединять (Прейду / И я порог и вспомню, вспоминая – 2, 405; Время нас, как ветер, мчит, /Разлучая, разлучит – 3, 544). Особо маркировано у Иванова в этой зоне сочетание «глагол плюс однокорневое существительное». Так, на антиномическом противопоставлении тавтологического возмочь возможное и антианалитического возмочь невозможное построен спор Океанид с Прометеем. Разорвем синтаксический строй поэмы, чтобы напрямую свести интересующие нас места. Океаниды: Возможное возможет человек… Возможное свершил ты, Прометей… Прометей: Тому, кто превозмог, – «ты мог» – укор. Впрямую сочетание возмочь невозможное не дано, но ситуацию это никак не меняет: контекст не оставляет сомнения в том, что речь идет именно о возмочь невозможное (Океанида: Когда б, умыслив невозможный умысл… Прометей: Бессмертен я: со мной бессмертен умысл /Того, что невозможным ты зовешь… – 2, 112–113). Несомненно и то, что возмочь возможное и возмочь невозможное целенаправленно введены здесь в антиномичное столкновение: помимо того, что это диалог, т. е. композиционная форма столкновения смыслов, оба существительных выделены Ивановым разрядкой.

Антиномизацию тавтологий можно понять как ивановскую версию традиционной «поэтики содержательных тавтологий».[89 - О поэтике содержательных тавтологий и антиномий см.: Аверинцев С. С. Славянское слово и эллинизм // ВЛ. 1976. № 11.] Антиномично воспринятая тавтология должна, согласно ивановскому замыслу, вызывать не чувство избыточного повторения, семантического излишества или неумения, а чувство произведенного поэтом выбора предиката из как минимум двух и потому чувство мифологического удивления и синтетичности данного суждения, ибо, согласно такой логике, видящий – в своем оформленном антиномической полнотой единстве – может и не видеть, свет может светить и не светить, освещать и освещаться, а тосковать можно как своей, так и не своей тоскою. Построение тавтологического сочетания – синтетическое действие: оно отнюдь не нудительно, а предполагает выбор одного из как минимум двух антиномических предикатов. В поэзии, говорил Иванов, «и всякое аналитическое по внешней форме суждение превращается в синтетическое по внутренней форме» (4, 645). Нечто подобное этой же логике предполагалось, видимо, Ивановым и тогда, когда он загадочно говорил относительно «самых безыскусных» утверждений Тютчева, вроде как «ветер веет» или «звезды сияют», в коих «никакой ритор не узнает ученый троп», что эти аналитические, с обычной точки зрения, суждения суть, тем не менее, не что иное, как синтетические мифологические суждения, рождающиеся из неустанного изумления (4, 165), т. е. суждения в ивановском смысле антиномичные. Аналитическое развертывание понятия в суждение, как и построение тавтологического, т. е. в определенном смысле супераналитического, сочетания, может в поэзии на схожем с тавтологией основании расцениваться как синтетическое действие (ветер веет становится антиномически насыщенным на фоне, например, неподвижного, «не дующего» ветра).

По Иванову, таким образом, получается, что любое тавтологическое (и тем более аналитическое) высказывание может в принципе предполагать ту или иную по типу антиномичную пару – но, конечно, не каждая ивановская тавтология антиномизирована. Антиномичность может часто не входить в замысел и потому вовсе не предполагаться, как не всегда предполагается вызывать у читателя антиномичные ассоциации и при использовании слов, обладающих прямыми лексическими антонимами. Однако, отсекать антиномичное прочтение следует, как это видно по примеру свет светлый, осторожно, поскольку оно часто предполагается у Иванова как далекий фон, и тогда, чтобы расслышать антиномичность в той или иной ивановской тавтологии, надо держать в уме длинные межтекстовые связи. Не всегда формально активизировалась Ивановым и возможность антиномизировать глагольные тавтологии (по ненадобности, а в некоторых случаях, возможно, и потому, что технически это затруднено – в приведенном примере с возмочь возможное Иванов прибегнул даже к разрядке), однако глагольный шлюз в его поэзии почти всегда принципиально в этом смысле приоткрыт. Антиномический фон в той или иной степени напряженности – причем разнонаправленный – можно в принципе предполагать за любым тавтологическим глагольным сочетанием: за хвалой хвалить – хвалить бранью, за тоской тосковать – не только тосковать не своей тоскою, но и тосковать радостью и т. д. Дает ивановская поэзия и возможность мыслить обратные ряды, образованные за счет антиномичной мены уже не существительного, а глагола: хвалить хвалой может предполагать своим антиномическим фоном бранить хвалой, тосковать тоской – радоваться тоской и т. д.

Сам по себе прием синтаксического скрещения однокорневых лексем, конечно, стандартен, но обычно выстраиваемые тавтологии как антиномические не мыслятся. Их использование чаще всего оправдывается иными, нежели глубинная антиномичность тавтологий, причинами: стилистикой повтора, стремлением к аналитическому уточнению и пр. См., например, тавтологии, оправдываемые, видимо, стилистикой повтора, у Белого: Растаял рдяных зорь, / Растаял, – рдяный пыл…; Древес прельстительных прельстительно вздыханье…; Бесценных дней бесценная потеря…; Зари краснеет красный край… См. также тавтологию с возможным аналитическим подтекстом: Там рдей, вечеровоерденъе… Тавтология имеет здесь аналитическую цель – уточнение референта: рденье может быть и утреннее (название стиха – «Вечер»), Все сказанное выше отнюдь, конечно, не означает, что у Иванова вообще нет стандартных – стилистически или аналитически оправдываемых и неантиномизированных – случаев тавтологии. Они есть, и их много (см., например, аналитически объясняемую через время тавтологию Былою белизной душа моя бела – 2, 371). Речь, как и во всех других случаях использования стандартных приемов, идет о другом: о том, что наряду с их обычным применением Иванов стремился проложить некие новые – антиномические – тропы, ведущие к расшатыванию именования и распредмечиванию референта. В случае с тавтологиями Иванов стремится антиномизировать предельную грань – то, что воспринимается как «супераналитичное».

По совокупности приводившихся примеров можно заметить, что все упоминавшиеся типы и разновидности синтаксических конструкций (разнокорневые и однокорневые, антианалитичные и супераналитичные, глагольные и именные, предикативные и непредикативные, обыгрывающие залоги и времена и т. п.) находятся в текучем и обратимом переплетении, порождая друг друга. Если объединить и обострить все те направления, по которым экстенсивно наращивалась антиномическая идея Иванова, то получается, что не только лексика, но и синтаксис, и грамматика языка изнутри оформлены, с ивановской точки зрения, антиномическими силами. Ценя в Гоголе то, что тот «засматривал в глубины русского языка»,[90 - Вяч. Иванов. Лекции о стихе (по протоколам М. М. Замятниной) // Новое литературное обозрение. 1994. № 10. С. 105] и двигаясь в том же направлении, Иванов, по-видимому, усматривал в глубинах языка залегающий там всеохватный антиномизм. Собственно лингвистическая инновационная гипотеза Иванова может быть условно сформулирована как выдвигающая антиномические отношения в качестве инвариантного параметра всех сторон жизни языка.

Учитывая же, что игра с залогами, временами, антиномичным заполнением глагольных валентностей не просто активна в ивановской поэзии, но часто (например, в однокорневых конструкциях) приближена к катартически-референциальному пику, трудно не поддаться и тому впечатлению, что именно потенции глагола (а не имени существительного, поэтом которого, с легкой руки Белого, принято называть Иванова) – стержень ивановской поэтической стратегии: именно они оказались основным источником специфически ивановских способов придания синтаксическим конструкциям антиномического звучания. Краткая энергичная формулировка в записях М. М. Замятниной ивановских Лекций о стихе – «Глаголу дифирамб»[91 - Там же. С. 105.] – далеко не случайна в этом смысле.

Возможно, кажется, говорить и о том, что антиномическая поэтическая стратегия Иванова не только проступает в качестве своего рода внутренней формы сквозь особенности описанных здесь синтаксических конструкций, но почти в полном объеме обговорена в самой поэзии и непосредственно тематически. Это касается как теоретических принципов, например, антиномизации взаимоотношений субъекта и предиката, активного и пассивного залогов или местоимений (о чем мы говорили в своем месте), так и лингвистически зафиксированных нами способов антиномизации синтаксических конструкций, многие из которых также нашли в ивановской поэзии свое непосредственно тематическое выражение. Концентрированную содержательную фиксацию антиномической ивановской стратегии, включая идею любви-связки, можно усмотреть, например, в «Венке сонетов». В качестве символов антонимов, вступающих в разные типы соотношений, здесь – Я и Ты (она). В гранях земной жизни эти символы даются сначала как взаимоизолированные, т. е. – условно – в своем словарном противостоянии: Мы два грозой зажженные ствола… (2, 412); Чей циркуль нас поставил, чей отвес…? (413), затем, в земных же гранях – как скрещенные любовью, т. е. предикативно скрещенные через связку (413): Одной судьбы двужалая стрела / Над бездной бег расколотый стремила, /Пока двух дуг любовь не преломила /В скрещении лучистого угла… и далее – как предуготовляющие благодаря этому скрещению свое не достижимое в земных гранях единство (415): Уж даль видна святого кругозора / За облаком разлук двоим одна… Идея об антиномиях как органических предикатах друг друга: Я был твой свет, ты – пламень мой… (418). Там же – идея обмена антонимами своими аналитическими предикатами: Я… горю; ты светишь мной из гроба. /Ты ныне – свет; я твой пожар простер…, вплоть до отождествления антиномий (Впервые мы крылаты и едины, /Как огнь-глагол синайского куста…), отражающего свершившуюся антиномически оформленную полноту ранее бесформенно единого в себе (417): Исполнилась нецельных полнота! /И стали два святынь единых слуги, /Единых тайн двугласные уста… Конечно, относительно интересующих нас языковых закономерностей все это иносказание, однако факт возможности установления здесь некой связи значителен, ибо допускает обратное – вероятно, мыслившееся Ивановым – толкование: что глубинный инвариантный антиномизм языка сам есть некое символическое иносказание.

* * *

Иванов свел в своей поэзии воедино практически все допускаемые духом языка конструкции, которые формально обладают или могут быть наделены антиномичным звучанием, – за одним принципиальным исключением. В ивановской поэзии нет тональной антиномии (т. е. антиномического интонационного прочтения формально одной языковой конструкции, вроде горестного и радостного интонирования фразы «Он умер»). Но ее отсутствие – не незамеченность факта, а принцип: Иванов, по-видимому, считал, что поэзия – даже при максимальном насыщении ее антиномичностью – должна, в отличие от прозы, строиться в одном тоне (сказано о сонете как «образце всей поэзии»[92 - Там же. С. 99.]).

Конечно, ни один из описанных способов никак не является абсолютным открытием Иванова, но Иванов перевел их из разряда спорадических явлений в отчетливую и определенную языковую стратегию с общей телеологией: маркированные у Иванова антиномические и антиномизированные конструкции расшатывают именовательную потенцию входящих в них языковых форм и не предполагают, или как минимум затрудняют предметно-образное восприятие референта. Иванов культивировал не просто слепую (в чувственном смысле[93 - Возможно, в определенной мере ивановская поэзия «слепа» в силу особенностей эмпирической органики Иванова (в Письме к дю Босу Иванов признает «относительную слепоту» своего «эмпирического состояния» – 3, 421), но прежде всего она слепа «программно». Та нарушающая ожидания читателя лишенность ивановской поэзии всяких привычных «предметов», ее развеществленность, сквозная прозрачность и т. д., о которых с разными оценочными знаками часто говорится, – целенаправленно запрограммированный в теории и напрямую связанный с антиномической языковой стратегией эффект. (См., в частности, у В. Пяста:«Читатель, приступающий к этому поэту, чувствует себя как-то удивительно странно. Где то, что он привык видеть и слышать в литературе, как и в жизни? Где все окружающие его изо дня в день предметы? Он их привык встречать на каждом шагу, и, право, без присутствия их, хотя бы молчаливого, скрытого в заднем плане стихотворения, – в начале обойтись не может… Стихи этой книги „видны насквозь“… в них самих нет заграждающего зрение заднего фона»(Пяст. В. Книга о русских поэтах последнего десятилетия. СПб., 1909. С. 265).]), но самоослепляющуюся, как Эдип, поэзию – поэзию, долженствующую очиститься и очистить от всеобщего греха неправого восприятия зрительно данных явлений и произвольного опредмечивания «бестелесного» и «незримого» мира, чтобы приблизиться, тем самым, к той умной (эйдетической) слепоте, которая одна истинно видит. Никакого финально-победного смысла своей распредмечивающей антиномической стратегии Иванов поэтому не придавал: он скорее оценивал ее (наряду с другими распредмечивающими новациями в области искусства, например, расщеплением зрительного образа в живописи у Пикассо) как «только первые щупалъцы нарождающегося сознания» (3, 379), как бескомпромиссное осознание кризиса явления, но не как выход из него.

То, что ивановский антиномический символизм на деле оказался для поэзии не просто введением новых тем и культуртрегерством (как иногда оценивают символизм в целом), а новаторством «приема», видно хотя бы по тому обстоятельству, что именно стратегическая цель ивановского антиномизма (распредмечивание референта) стала критической мишенью поэтических манифестов тех нарождавшихся новых течений, которые самообособлялись именно в споре с символизмом («назад к вещам» акмеизма можно понять и как «назад к контурно-предметной образности», имажинистскую установку на метафору – как призыв вернуться к нераспредмечивающей референт метафоре). Однако ивановский антиномизм взращивал свои порой причудливые цветы из органических корней языка, и потому он не мог не остаться и в неразделяющей распредмечивающую телеологию поэзии как минимум в виде частных тактических приемов. Сам Иванов воспринимал ситуацию именно так: «Акмеистам так много хлопот с символизмом» потому, писал Иванов,[94 - Ответ на статью «Символизм и фальсификация» // Новое литературное обозрение. 1994. № 10. С. 169.] что «все, что поталантливее, выходит у них самих как будто символично. Гони природу в дверь, – она влетит в окно».[95 - См., например, у Мандельштама: Незыблемое зыблется на месте…; Эфир очей, глядевших в глубь эфира…; Знать, безокружное в окружности есть что-то…; Быть может, прежде губ уже родился шопот /Ив бездревесности кружилися листы… (ОсипМандельштам. Соч.: В 2 т. М., 1990. Т. 1. С. 204, 205, 211, 202).]

Антиномизм, действительно, глубинная природа языка и смысла вообще. Возможно, что с точки зрения ее метафизических целей антиномическую символическую стратегию Иванова и можно рассматривать как утопическую (это другая тема), но лингвистически она не утопия (и уж во всяком случае никак не «лексическая утопия», ибо в его сердцевине – синтаксис и грамматика), а концептуальная и при этом радикальная инновация, способная принести плоды. И уже принесшая: из недр ивановского антиномизма выросла, в частности, бахтинская теория двуголосого слова. Бахтин объединил ивановскую антиномическую идею, принципиально самоограничивавшуюся требованием поэтической однотональности, с многотональностью прозы, доведя для этого до формально-языковой антиномичности ивановскую же идею антиномичности взаимоотношений Я и Ты. В бахтинском двуголосом слове ивановские антонимы разошлись по «голосам», но остались – как у Иванова – в рамках единой синтаксической конструкции. Там, где Иванов расслышал формально неявленный антиномизм, Бахтин услышал два голоса. Сохранена Бахтиным и стратегическая идея ивановского антиномизма – распредмечивание референта и приношение в жертву акта именования: сменив яркость метафизического оперения на нейтральные, успокаивающие глаз лингвистические тона, она трансформировалась у Бахтина в ограничение власти «прямого, непосредственно направленного на свой предмет» одноголосого слова – и, неузнанная в своей родословной, вошла в состав привилегированных идей самых ригористичных лингвистических теорий.[96 - Должен был бы оказаться значим ивановский символизм не только для «лингвистики речи», но и для «лингвистики языка», выводящей типы антонимов в основном из лексического основания – потому, что в нем содержится как теоретическое обоснование, так и практическая иллюстрация идеи расширения типологии антиномичного, предполагающей введение грамматической (по осям залогов, времен, валентностей, местоимений) и синтаксической антиномии (и прежде всего – антиномии субъекта и предиката).]

Двуголосие в соотношении с монологизмом и полифонией (мягкая и жесткая версии интерпретации идей М. М. Бахтина)[97 - Список сокращений работ М. М. Бахтина: ВЛЭ – Вопросы литературы и эстетики. М, 1975; МФЯ – Марксизм и философия языка. М, 1993; ППД – Проблемы поэтики Достоевского. М, 1963; СВР – Слово в романе // ВЛЭ, с. 72—233; Т. 5 – Собрание сочинений. Т. 5. М., 1996; ТФР – Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса. М., 1990; ЭСТ – Эстетика словесного творчества. М, 1979.]

1. Двуголосие и монологизм

Загадки лингвистического Сфинкса. Фокусирующий терминологический центр бахтинской философии языка – понятие двуголосия, из которого выведены противонаправленные смысловые радиусы к монологизму и полифонии. Аморфность в понимании соотношений между, с одной стороны, двуголосием и монологизмом и, с другой стороны, двуголосием и полифонией существенно искажает восприятие собственно философских идей Бахтина. Формальные ассоциативные связи, основывающиеся на кажущейся арифметической прозрачности этих отношений, оказываются обманчивыми; между этими категориями царствует, как мы надеемся показать, не арифметика, но характерная для Бахтина оксюморонная смысловая связь: двуголосие и монологизм – не антонимы, а скорее синонимы; двуголосие и полифония – не синонимы, а скорее символические антонимы. Все рассматриваемые ниже смысловые парадоксы закручены Бахтиным вокруг стержневой оси двуголосия.

Двуголосие разрабатывалось Бахтиным с двух сторон и как бы в двух интеллектуальных стилях: философски многозначно и лингвистически конкретно. Оболочка лингвистической конкретности в данном случае – не частная иллюстрирующая спецификация общего философского понятия, а в силу демонстративной теоретической парадоксальности заложенных в нее Бахтиным лингвистических идей – практически единственные ворота в многозначный философский пласт бахтинской концепции. Точнее, даже не ворота, а охраняющий их Сфинкс со своими загадками.

С обычной лингвистической точки зрения эта теоретическая парадоксальность бахтинского двуголосого слова (ДС) состоит в том, что здесь в пределах единой синтаксической конструкции, которая формально одноголоса (то есть принадлежит одному говорящему и не содержит шаблонов прямой или косвенной речи), тем не менее одновременно и отчетливо звучат два голоса. Эта лингвистическая необычность ДС разительней проявляется на фоне его сходств с традиционно выделяемыми единицами языка и/или речи. Действительно, если отвлечься от сущностной оригинальности ДС, то его определяющей формально-лингвистической характеристикой можно считать то, что оно одновременно и двухчастно (два голоса), и едино (одно слово, то есть единая конструкция). А это стандартная лингвистическая характеристика и морфологических (домик), и синтаксических (зеленая трава) явлений, так что по этому критерию ДС выглядит достаточно традиционно, «вписываясь» в контекст самых обычных словосочетаний и синтаксических конструкций, также имеющих двухчастно-единый принцип строения.

«Голоса» ДС вполне могут рассматриваться в этом смысле как функциональные (но, конечно, не сущностные, не субстанциальные) аналоги привычных языковых единиц, вступающих в пределах разного рода синтаксических единств в различные по типу синтаксические связи. Но вот по аналогии с какой из традиционно выделяемых типов синтаксической связи, хотя бы и в чисто функциональном смысле, можно рассматривать объединение бахтинских «голосов» в одной двуголосой конструкции?

Гипотеза аналогии двуголосого слова (ДС) с предикативным актом. Наиболее перспективным с точки зрения как иллюстративной, так и объяснительной силы является, согласно принятой в статье гипотезе, рассмотрение соотношения голосов по аналогии с предикативным актом.

Аналогия взаимоотношений голосов в ДС с предикативным актом напрашивается сразу же, но обычно она тут же гасится, так и не получая подробного развития. Это связано с тем, что предикативный акт и все обслуживающие его лингвистические категории воспринимаются как накрепко связанные с понятием предложения, а именно на предложение были нацелены критические стрелы бахтинской металингвистики. Критика Бахтиным гипнотической замкнутости лингвистической мысли на предложении не только хорошо известна, но и часто воспринимается как серьезный и обоснованный «вызов» лингвистике. Предложению Бахтин противопоставлял в качестве реальной единицы речевого общения, способной вместить в себя его двуголосые конструкции, категорию высказывания, отчетливо выявляемого по критерию смены субьектов речи. Предложение же при этом рассматривается как несамостоятельная составная часть высказывания, но именно как таковое оно, с бахтинской точки зрения, вбирает в себя некие свойства высказывания в целом, ускользающие от лингвистического анализа при изолированном рассмотрении предложения. Двуголосие относится именно к таким свойствам предложения, которые эксплицируются лишь на фоне целого высказывания и в большинстве случаев незаметны при его изолированном от контекста анализе.

Есть две возможные тактики «обращения» с этой бахтинской идеей. Ее можно толковать как введение принципиально отграниченного от лингвистики «металингвистического» измерения, не допускающего никаких аналогий с традиционной лингвистической терминологией, но можно ее толковать и как эвристический пересмотр лингвистики вообще, предполагающий в том числе расширенное и обновленное понимание традиционных принципов референции, предикации и самого предикативного акта как «ядерного» языкового процесса. На первом толковании, как кажется, бескомпромиссно настаивают сами бахтинские работы, однако никакого запрета на второе толкование позиция Бахтина не содержит, особенно если иметь в виду ранний корпус текстов, включая девтероканонические.[98 - В МФЯ утверждалось, что на почве традиционных принципов и методов языкознания «нет продуктивного подхода к проблемам синтаксиса» (120), что только на почве диалогического подхода возможна разработка как форм целых высказываний, так и «более элементарных проблем синтаксиса». «В этом направлении должен быть сделан тщательный пересмотр всех основных лингвистических категорий» (123).] Свое широко известное решение начала 1960-х гг. о выведении диалогических отношений за сферу компетенции лингвистики и об их локализации в «металингвистике» Бахтин принял после достаточно долгих попыток привить диалогические отношения к категориальному аппарату лингвистики (например, через понятие «текст» – см.: ЭСТ, 281–308). Прямые лингвистические фрагменты содержат и МФЯ, и СВР, и 1111Д. Не случайно, выводя диалогические отношения за пределы лингвистики, Бахтин все же назвал эту новую сферу металингвистикой.

Не случайно, видимо, и то, что, критикуя в 50—60-е гг. распространенные теории предложения, Бахтин практически полностью и как бы демонстративно игнорировал при этом проблему предикативного акта, которая к тому же была в то время в эпицентре лингвистических дискуссий. Можно предполагать, что это «игнорирование» имело двойное дно: топос предикативного акта мог быть «зарезервирован» в качестве возможного пространства для локализации диалогических отношений непосредственно в лингвистике. Смысл выведения диалогических отношений за пределы лингвистики состоял, скорее всего, в том, чтобы вывести их за пределы тогдашней лингвистики, а не лингвистики вообще. Металингвистика была предложена Бахтиным конкретно-исторически и ситуативно – в противовес той лингвистике, постулаты которой не соответствовали его идеям о диалогичности, двуголосии, полифонии и пр. Это тем более вероятно, что в самом фундаменте бахтинской позиции лежит идея о том, что диалогизм (и все связанные с ним языковые явления) составляет конститутивное свойство языка как такового. Бахтин говорил, в частности, что двуголосие «предобразовано» в самом языке (как предобразованы в языке, с бахтинской точки зрения, и подлинная метафора, и миф – ВЛЭ, 139).

Естественно, что при разработке предлагаемой нами аналогии и референция, и синтаксический субъект, и предикат, а в конечном счете и предикативный акт в целом будут претерпевать сущностные трансформации, но как раз совокупность этих трансформаций и даст представление о субстанциальных, а не только функциональных отличиях бахтинского ДС от традиционно выделяемых языковых явлений.

Аналогия ДС с предикативным актом интересна не только с точки зрения своего прямого смысла, но и с точки зрения демонстрируемой ею объяснительной силы. Связанные с предикативным актом лингвистические категории (референт, синтаксический субъект, предикат и др.) оказываются, как мы увидим, весьма удобными критериями для уточнения и фиксации интересующих нас лингвистических различий между двуголосием, монологизмом и полифонией. Уточнение этих различий не менее существенно, чем описание общей специфики ДС, поскольку монологизм и полифония как осевые сюжеты бахтинской концепции вводились и обосновывались им отнюдь не на парадоксальной для нас границе между традиционными языковыми единицами и ДС, а внутри смыслового поля, связанного с двуголосием. Уточнение же конкретных лингвистических различий между ДС, монологизмом и полифонией, в свою очередь, обещает прояснить смысл и некоторых других проблемных узлов бахтинской концепции (в частности, теории об особой авторской позиции в полифоническом романе и проблемы соотношения полифонической и карнавальной концепций). Предложенная аналогия имеет, таким образом, тройной прицел: лингвистическое толкование парадоксальных свойств ДС и связанных с ним понятий монологизма и полифонии; соответствующая интерпретация бахтинской философии языка в целом и гипотетически обновленное толкование самого предикативного акта как базового лингвистического процесса.

Сразу же, что называется, обнажим и прием – наметим финал проводимых аналогий. Финал этот, впрочем, с самого начала был предсказуем. Ведь очевидно, что любое лингвистическое понятие, которое ставится в центр интерпретации бахтинской философии языка, предопределено быть скоординированным в конечном счете с категорией диалога. В нашем случае предопределена координация диалога с предикативным актом.

Сразу же отметим и то, что в предельной перспективе наша аналогия строится как обратимая, поскольку в ней подразумевается не только интерпретация диалога как своеобразной взаимопредикации реплик, но и интерпретация самого принципа предикативных отношений внутри единого высказывания как диалогического. А это значит, что наша аналогия будет открыто стремиться «дорасти» до сущностного сближения, но, конечно, в порядке рабочей гипотезы, причем в некоторых случаях – с сознательным заострением «концептуальных углов».
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 >>
На страницу:
6 из 10

Другие электронные книги автора Людмила Гоготишвили