Так Вера и поехала в Шаталово – со сборниками и «подорожником».
– На аэродроме девушки справились быстро. Документация к их приезду уже была оформлена, а лишние сборники приняли на удивление спокойно. Главбух, правда, ехидно посмотрела на главного инженера и покачала головой.
– Ну ладно, деньги там небольшие, с нас не убудет, – примирительно сказал тот.
Дом деда Матвея тоже нашли легко, им сразу показали, куда идти, да и тетя Феня рассказывала, как добраться от аэродрома. Немного помедлили возле входа с большую избу, собранную, видимо, еще до революции из мощных бревен, теперь посеревших от бессчетных снегов и дождей. Вера постучалась. Ответили не сразу, только когда постучалась в третий раз.
– Да… Входите, открыто там, – донесся слабый голос. И Вера с Катей вошли.
Изба представляла собой одну большую комнату с печкой посередине, с покрытым клеенкой столом у одной стены и с кроватью у другой. В углу висели три иконы – одна большая, Казанской Божьей Матери, и две поменьше. Из них одну Вера не знала, не поняла, что за икона, а на другой был Николай Чудотворец. На расстеленной кровати, укрытый одеялом с пододеяльником, лежал старик. Но какой это был старик! Вера про таких только в книжках читала. Ни до, ни после она такого лица в жизни не видела. Может, только на картинах старых?
У деда было вроде и обычное лицо с выцветшими голубыми глазами, с правильными чертами, с небольшой седой бородкой… Удивительным было его выражение. Необыкновенный покой, смирение и благожелательность ко всему миру – к пришедшим неизвестно откуда посетительницам в том числе – выражало это лицо. Не только Вера, но и всегда бойкая Катя растерялась, остановилась молча посреди избы при виде лежащего на постели старика. Катя все же первой пришла в себя.
– Здравствуйте! – сказала она. – Вас дедушка Матвей зовут? А мы к вам… К вашей жене, точнее… Вот Вера – родственница…
И Вера, выйдя из ступора, робко кивнула:
– Здравствуйте!
– Здравствуйте! – ответил старик. И с тем же ясным выражением лица («Как из другого мира смотрит», – подумала Вера) приветливо добавил: – Да, Матвей. Болею я, не встаю. Хозяйка моя в огороде, сходите туда за ней.
Девушки гуськом вышли в сени и оттуда толкнули другую дверь, не ту, в которую входили. Вышли действительно в огород, довольно большой. Хозяйка была там. Стоял сентябрь, и она выдергивала из земли свеклу, складывала в кучу.
При виде гостей она разогнулась, оказавшись высокой, нескладной, сильно сутулой старухой в темной одежде и в темном фартуке поверх фуфайки.
Вера, поздоровавшись, представилась, объяснила, кто она такая. От смущения сразу же стала не только передавать приветы, но и про «подорожник» сказала.
Тут старуха разволновалась, спросила испуганно:
– Вы его деду не показывали?
– Нет, что вы! – хором ответили девушки (Катя тоже подключилась). – Мы не показывали, конечно, и не говорили ему ничего! Мы сразу к вам в огород пошли.
Старуха вздохнула с облегчением, потом пояснила:
– Дед давно плоховат, все ж скоро девяносто, я и заказала «подорожник». А позавчера он лег, сказал, что помирать будет. И не отговоришь его. Спасибо Фене передайте за «подорожник», у нас не купишь. Ты мне его незаметно отдай, чтоб он не увидел. Лучше не в избе. В сени выйдем, там и отдашь. – Последние фразы были обращены к Вере. Потом женщина опять повернулась к обеим: – Пойдемте в хату, пообедаем, вы проголодались, наверно. – И, запнувшись, опять в волнении добавила: – Только не говорите ж про «подорожник» при нем!
Катя и Вера к тому времени и впрямь проголодались. Блюда к обеду были поданы самые простые и при этом необыкновенно вкусные. Щи, тушеную картошку (и то и другое в чугунных котелках) Прасковья достала из глубин русской печки огромным ухватом. Огурцы (соленые и свежие) выложила на одну большую тарелку – полтарелки соленых, полтарелки свежих, каждый огурец разрезан пополам. За едой вспоминали родственников – Верину бабушку Аню и ее сестру тетю Феню. Вера от вкусной еды разрумянилась и совсем разошлась, свободно себя почувствовала.
– Бабушка с тетей Феней совсем не похожи! – рассказывала она. – Я уж не говорю про характер (бабушка взрывная, прямолинейная, а тетя Феня себе на уме), но и внешне. У бабушки волосы до сих пор как смоль – гладкие, блестящие, а тетя Феня полуседая, конечно, но и в молодости русые у нее были волосы, это еще видно. У бабушки и брови черные, тонкие, глаза, конечно, голубые, как у тети Фени… Но у тети Фени мягче черты лица… Тоже красивая, вообще-то.
– Да, Нюра, конечно, красавица редкая была, – поддакивала хозяйка. – А что не похожи, понятно: Феня в мать пошла, в Матрену, а Нюра в отца, то есть в брата Матвеева Василия, прадеда твоего, – тот тоже чернявый был. Ну вылитый цыган! Василий в сорок шестом умер. Оккупацию с нами пережил – по возрасту в армию не годился, старый уже был. А и то чуть не погиб. Немцы однажды его схватили на улице – «юда, юда» лопочут, в комендатуру потащили… Хорошо, наши деревенские увидели, что его тащат, старосту позвали, подтвердил староста – мол, русский он, испокон веку здесь жили и Мяченковы, и Зябрины – это две их родовые фамилии… Не было у них отродясь никаких евреев. Отсюда он, из этих мест, и родился здесь – знаем, мол, от кого, и деда его с бабкой знаем, а старики и прадедов помнят. Отпустили, слава богу.
Она все обращалась к Матвею, тот лежал тихо, слушал, ничего не говорил. Лицо его было по-прежнему светлым, отрешенным. «Не жилец», – подумала Вера.
– А дед Матвей – брат его младший, этот был русоволосый с молодости… Сейчас седой-то уж… – Она опять кивнула на деда. Тот по-прежнему молча слушал. – У них всегда так в семье было: и чернявые, и русые рождались. Может, и права Анна, может, и впрямь затесался в давние времена какой цыган у них в роду, кто его знает… Но вряд ли: у них издавна разные рождались в этой семье. И все тут жили, на земле крестьянствовали, никто и внимания не обращал, какой там цвет волос…
Матвей от еды отказался (старуха позже, когда вышли, пояснила, что он уже третий день не ест – помирать ведь лег), лежал все так же, смотрел на обедающих благожелательно-просветленно, в беседу не вмешивался, хотя слушал внимательно, ведь говорили о ближайших его родственниках. И только когда уже поели и девушки собрались уходить, обратился к жене.
– Прасковья, – сказал он. – Помнишь тот манускрипт, что на чердаке я нашел весной? Отдай его Вере. Она образованная, лучше разберется, что это такое, зачем он нужен. Покажет, может, там, в городе, понимающим людям, с образованием…
Прасковья не сразу поняла, о чем речь – она, видно, о той находке и забыла.
– Манускрипт… – протянула она недоумевающе. Но вспомнила быстро. – А, манускрипт, что лежал у свекра в сундучке! На что он был отцу твоему, зачем хранил, мы еще думали… Помню, конечно! Сейчас! Правильно, надо Вере отдать – в городе скорей пригодится.
И она достала из-за одной из икон газетный сверток. Старая газета, свернутая в свиток, почти не запылилась и выцвела совсем чуть-чуть. Вера с Катей посмотрели на свиток недоуменно: это был один из апрельских номеров «Рабочего пути» этого года, – какой же манускрипт? Но газета оказалась всего лишь оберткой. Прасковья развернула эту оболочку – внутри, тоже скатанные в трубочку и связанные тесемкой, лежали какие-то ноты. Вот они были действительно старые – пожелтевшая плотная бумага, кое-где замахрившаяся по краям, выцветшие чернила, почерк с тонко выписанными нотными знаками – все указывало на старину.
– Спасибо! – сказала Вера. – Я сама ноты не могу разобрать, не училась этому, но спрошу у подруг – передам кому-нибудь, кто больше меня в музыке понимает, играет на чем-нибудь. Пусть пользуются! Может, ноты эти и в музей надо…
Глава 1. В гостях у родственников Ушаковых
«Этот Мишель очень мил. Как хорошо, что он у нас задержался, и, похоже, не слишком спешит в свое Новоспасское. С ним так весело!» – думала Лиза Ушакова, терпеливо ожидая перед зеркалом, пока горничная Настя ее причешет. В зеркале отражалось оживленное милое личико, льняные локоны (слева Настя их уже уложила, а сейчас осторожно пришпиливала правую сторону), большие голубые глаза. «Да, действительно как Ольга… – огорченно подумала Лиза, разглядывая себя в зеркале. – А ведь в душе я больше похожа на Татьяну! Конечно, на Татьяну – ведь она более романтична!» Вторая глава романа опального Пушкина только что появилась в печати, молодой родственник Ушаковых Мишель Глинка, остановившийся в их доме проездом из Петербурга, привез к ним эту модную вещицу. Вчера ее читали вслух. Лизе показалось, что при описании сестер Лариных Мишель как-то особенно на нее посмотрел. С какой же из сестер он ее сравнивает? Скорее всего, с Ольгой… Лизе исполнилось семнадцать лет, и внимание столичного гостя было ей приятно. «Он очень мил, – думала она. – И что плохого в том, что он мне понравился? В конце концов, Мишель наш родственник – мой двоюродный дядя, папа его тоже любит. И он такой талантливый. Как прекрасно он поет!»
Михаил Глинка был всего пятью годами старше Лизы. Глинки и Ушаковы находились в родстве, не самом близком, но общались по-родственному. Оба семейства принадлежали к лучшим дворянским фамилиям и были богаты. Отец Лизы, Алексей Андреевич Ушаков, владел имением неподалеку от Новоспасского, тоже в Ельнинском уезде. Часто наезжал к родственникам, Михаил помнил его с детства. В последние годы семья Ушаковых выбрала местом постоянного проживания село Бобыри под Смоленском, а зимние месяцы проводили в Смоленске. Еще до наполеоновского нашествия Алексей Андреевич приобрел в городе дом. Однако в 1812 году он был полностью разрушен. Упорный Ушаков вскоре отстроил новый дом на том же месте – в самом центре, на углу улиц Блонная и Большая Дворянская. Здесь-то и остановился проездом из Петербурга направляющийся в родное село Новоспасское на свадьбу сестры Михаил. Шла осень 1826 года, в Петербурге еще слышалось эхо Декабрьского восстания, поездка на свадьбу была прекрасным поводом удалиться из ставшей неуютной столицы.
Свадьба Пелагеи Глинки была назначена на февраль. Осенью члены семейства занимались закупками к свадьбе, для этого поселились в Смоленске у родственников. В этот период состоялось и знакомство Михаила с женихом, Яковом Михайловичем Соболевским. Соболевский владел усадьбой в том же Ельнинском уезде, был образован – Михаилу он понравился. «Я разрешаю им пожениться», – на правах старшего брата важно сказал он после первого знакомства с женихом.
В семье Глинок узы брака считались венцом истинных чувств, предполагалось, что это нерушимый союз на всю жизнь. Дочери выходили замуж по любви, их выбор принимался родителями с уважением. Потом, правда, судьбы складывались по-разному. Мишель был старше Пелагеи, ему шел двадцать второй год, он считал, что обладает жизненным опытом, и благословил сестру. За плечами Михаила к этому времени был петербургский Благородный пансион и несколько лет службы в Коллегии путей сообщения, довольно скучной.
Дом Алексея Андреевича Ушакова, вновь отстроенный после наполеоновского пожара, был, как и первый, двухэтажным, с двумя резными балконами (один из них угловой), с винтовой, вьющейся вокруг колонны лестницей, соединяющей два крыла дома. Как большая красивая птица, распластал этот дом крылья по Большой Дворянской и по Блонной улицам, а лестница удерживала крылья расправленными. В полукруглой угловой зале по вечерам собирались домочадцы, почти всегда приходили гости. Родовитые смоленские дворяне стремились не отставать от петербургской моды. Как и в петербургских салонах, у Ушаковых постоянно звучала музыка.
Столичного гостя Михаила Глинку принимали с почетом. Из болезненного, страдающего золотухой ребенка, каким хозяин помнил его с детства, он превратился в утонченного петербургского аристократа: прекрасно пел, легко и изящно двигался, превосходно играл на фортепьяно и даже немного сочинял музыку. Все это было необходимо для успеха в столице, и Михаил, живя в Петербурге, нанимал самых лучших учителей. Пению и игре на музыкальных инструментах его учили приезжие итальянские музыканты, танцам – придворный балетмейстер. Он был прилежен в учении и достиг многого: к двадцати годам он уже был известен в столичных музыкально-литературных салонах как хороший пианист и приятный исполнитель романсов. Его принимали в самых лучших домах образованных петербуржцев. А в гостеприимном доме Ушакова он, конечно, сразу оказался в центре внимания.
Под влиянием Глинки в доме осенью 1826 года образовалось нечто вроде музыкального салона. Молодежь исполняла, слушала, обсуждала фортепьянные пьесы и романсы. Старшее поколение тоже с удовольствием принимало участие в обсуждениях. Все поражались талантам Мишеля. Много было и шуток, смеха на этих вечерах. Глинка быстро влюбился в юную, романтичную и открытую для счастья дочь своего двоюродного брата Лизу и посвятил ей новое сочинение – «Вариации для фортепьяно» на модный итальянский романс. Он подписал сочинение «Глинка, любитель». Он еще не чувствовал себя профессиональным композитором, однако отправил эти «Вариации» в Петербург, и вскоре они были опубликованы. Хозяин дома, Алексей Андреевич, был очарован петербургским родственником, восхищался его талантами.
Эта смоленская осень была счастливой и полной надежд. Лиза захотела учиться у Мишеля пению, и теперь они ежедневно занимались музыкой вдвоем. Глинка оказался хорошим учителем, и Лиза делала успехи. Жизнь в ту осень казалась круто закрученной радостной феерией, и когда Глинка поднимался по вьющейся вокруг колонны лестнице к себе в комнату, голова у него кружилась не только от виражей узорных лестничных перил, но и от счастья – бессмысленного, молодого, не раздумывающего о том, что будет дальше.
После Святок отправились в Новоспасское. На свадьбу Пелагеи съехалась родня со всей округи. Мишель был выбран шафером. Он на этой свадьбе чувствовал себя одним из самых главных распорядителей и вообще блистал. Старший брат невесты, столичный франт, завсегдатай модных петербургских салонов, он вел себя свободнее, чем это было принято среди провинциального дворянства. Глинка от природы был очень чувствительным, эмоциональным, и сейчас, на свадьбе младшей сестры, он был переполнен собственными чувствами, не мог и не хотел их сдерживать. На глазах у всех он продолжал ухаживать за Лизой. После свадебного обеда Мишель подошел к группе разговаривавших за столом девушек, остановился перед Лизой и, молча опустившись на колени, осторожно снял с ее изящной ножки туфельку. Наполнив башмачок шампанским, он выпил за здоровье его обладательницы. Его любовь и восхищение рвались наружу, требовали выражения.
Лиза сидела совершенно ошарашенная, она не могла вымолвить ни слова. Окружающие тоже молчали. Гости, воспитанные в сельской усадебной атмосфере, были ошеломлены. Никто ничего так и не сказал об этом происшествии ни во время свадьбы, ни после. Младшая сестра Глинки Людмила через много лет вспоминала об этом эпизоде с ужасом.
Влюбленность Глинки, по-видимому, была взаимной. Никаких свидетельств о том, почему эта чистая и светлая юношеская любовь не получила развития, время не сохранило. Легко догадаться, впрочем, что мешала родственная связь, пусть и не слишком близкая. Родители композитора поженились в свое время, будучи троюродными братом и сестрой. Им пришлось преодолеть немало трудностей и приключений, включая похищение невесты. Они вряд ли обрадовались бы повторению своей истории в судьбе сына. Да и Алексей Ушаков, скорее всего, не дал бы согласия на брак дочери с ее троюродным дядей. Второй (и не менее важной!) помехой была молодость Глинки – ему шел двадцать второй год, планы были большие. Он подавал надежды как музыкант и твердо знал, что будет учиться дальше: совершенствовать исполнительское мастерство, мечтал заняться и сочинением музыки. В ближайших планах было длительное путешествие по Италии и Германии с целью лучшего знакомства с европейской музыкой.
При всей чувствительности натуры Михаил Глинка был человеком достаточно трезвомыслящим. Артистическая утонченность вполне уживалась в его характере со способностью к житейскому расчету. Пережив гамму тончайших любовных чувств, Мишель Лизе предложения не сделал, отлично понимая, что этот брак по многим причинам невозможен.
Девушка и в дальнейшем сохранила со всеми Глинками родственные отношения, помогала матери Мишеля и ему самому в каких-то бытовых вопросах. Замуж она вышла очень поздно, около сорока лет, за некоего Мицкова, председателя Смоленской палаты уголовного суда. Детей не имела.
Глава 2. Даша, Нинкина внучка
Елена Семеновна старалась звонить Даше хотя бы раз в два дня и заходила к ней каждую неделю. Племянник Юра с семьей не вернулись еще из Пржевальского, остались на даче на осень. После Юркиной женитьбы у них оказалось две квартиры. Племянник с семьей остался в дедовской, на улице Бакунина, а Елена Семеновна теперь жила по большей части в однокомнатной квартире его жены Маши. Однако на время отъезда «детей» (так она называла семью племянника) Шварц предпочла вновь поселиться в большой квартире на улице Бакунина[1 - Про Юркину семью и обе квартиры читай в романах «Русское сокровище Наполеона» и «Утраченный дневник Гете»]. Отчасти она сделала это ради Даши – отсюда ближе к ней идти. Даша была внучкой ее очень давней и хорошей знакомой; в какой-то период, в ранней молодости, они, пожалуй, дружили.
Нина Леонова, Дашина бабушка, с детства жила в одном доме с Лелей Шварц. Дом этот огромный – по сути, пять самостоятельных домов, составляющих изощренную, однако не лишенную изящества фигуру, – в Смоленске он известен под названием Пентагон. За конфигурацию его так и прозвали. Хотя, если честно, архитектура ничем не напоминает здание американского Министерства обороны. Ничем, кроме пяти составляющих большое здание, впритык теснящихся отсеков; так что название себя оправдывает.
Этот дом строился еще до войны как общежитие льнокомбината, после войны достраивался, перестраивался. Там и после войны были сплошные коммуналки на три-четыре семьи.
Когда семья Шварц переехала в этот дом, Леоновы уже в нем жили. Родители Нины получили там комнату еще до ее рождения, вскоре после войны. Мать работала художницей по тканям на льнокомбинате, ей и дали комнату. В коммуналку и Шварцы вселились двумя годами позже Леоновых. Им дали комнату с другой стороны здания. У Лели отец на льнокомбинате был инженером-наладчиком. Семьи росли, появлялись дети, коммуналки расселялись, и к восьмидесятым годам обе семьи жили в отдельных квартирах. Шварцы с одной стороны Пентагона, Леоновы – с другой. Дети были знакомы, так как вместе играли во дворе. В младших классах Леля с Ниной и учились вместе, в двадцать восьмой школе. Потом Леля перевелась в седьмую, потому что туда перешел работать учитель математики – а это был любимый Лелин предмет. Все говорили, что у нее большие способности к математике, а учитель был выдающийся, вот Леля и перешла. Нина осталась в прежней школе, рядом с домом: к математике она была равнодушна, да и вообще училась средне. Тем не менее они продолжали дружить, со временем дружба даже усилилась: обе девочки отличались веселым нравом и жаждой свободы, что в переходном возрасте приняло форму протеста против скучных правил, насаждаемых взрослыми. В старших классах Нина и Леля вместе посещали тусовку подростков в знаменитом бомбоубежище Пентагона, там с удовольствием отплясывали рок-н-ролл, курили, даже пробовали пить вино… К счастью, в ту пору еще не были распространены наркотики.
Неизвестно, к чему привела бы эта веселая жизнь, но продолжалась она недолго. На шумные молодежные тусовки в подвальном этаже пожаловались жильцы, бомбоубежище закрыли на большой замок, с подростками стала работать милиция. О подвигах скромных ранее учениц было доложено в их школы (напомним, девочки учились в разных). Лелю вызвал директор, формой общения с нарушающей дисциплину круглой отличницей и призером математических олимпиад он избрал «разговор по душам». В общем, репрессий не последовало почти никаких, однако Леля Шварц стала серьезнее, не курила более на людях и танцевала на школьных вечерах только приличные советские танцы – вальс, кадриль… Еще падеспань был тогда популярен. Про этот танец и песенка ходила: