Благодаря таким стараниям интеллигентного человека Фо пошел на выздоровление, которое шло очень быстро, и китаец вскоре совершенно поправился и мог вернуться в свой домик.
Несомненно, обязанный своим спасением Бартесу, Фо с этого времени стал питать к нему фанатичную преданность, способную на любые жертвы. Убежденный, что был отмечен мрачным гением смерти, он верил теперь, как вообще все китайцы, что молодой европеец мог добиться исключения его из списка мертвых, не иначе как предложив взамен часть собственного существования, которую духи, наблюдающие за человеческой жизнью, согласились прибавить к существованию Фо. Вследствие этого он считал каждый день, который ему определено было прожить на земле, принадлежащим не себе, а своему спасителю от смерти.
Эта вера незримыми, но тем не менее несокрушимыми цепями приковывала все его существо к Эдмону Бартесу. Для него Фо немедленно же по выздоровлении оставил свою роль немого, которую он разыгрывал перед прокурором и прочими лицами, предварительно взяв, однако, с молодого человека клятву, что он будет держать в строгой тайне все, что ему будет сообщено, и никому не скажет, что он, Фо, так же свободно изъясняется по-французски и по-английски, как на своем родном языке.
Находясь еще в госпитале, они обменивались мыслями и вели долгие беседы, никем не прерываемые и вне всяких подозрений со стороны других. Бартес посвятил Фо в историю, бывшую причиной его ссылки, равно как и во все проекты касательно будущего. Он сообщил китайцу, что вся его жизнь будет отдана одной цели – восстановлению чести и мщению; что он употребит всю свою энергию, но отыщет средство бежать из ссылки и отправиться в Австралию или в Калифорнию, где он будет работать на золотых россыпях и составит себе состояние, необходимое для осуществления его великой цела
Прежде молодой человек мечтал о карьере моряка и даже кончил морское училище, выйдя из него, восемнадцати лет от роду, вторым по успехам. Но по настоянию больной матери, которая вскоре затем умерла, он должен был отказаться от своих планов и, чтобы не быть бесполезным в жизни, поступил на службу к Жюлю Прево-Лемеру, где скоро и составил себе блестящее положение, так неожиданно разрушенное несчастным случаем, о котором мы уже упомянули выше. Теперь он рассчитывал на свои специальные познания и готовился открыть в благодатных землях Австралии или Калифорнии новые залежи благородного металла или даже приняться за старые, разрабатываемые обыкновенно первобытными способами, вместо которых он намеревался применить все новые усовершенствования.
– Мне нужно золото, – настойчиво повторял он каждый раз, беседуя с китайцем, – много золота! Без этого «желтого бога» нельзя ничего сделать во Франции!
– Как и в целом мире, – добавлял старый китаец. – Потом, с удовольствием потирая руки, Фо как бы в раздумье заканчивал:
– Так, так! Нам нужно золото, много золота!
Эти беседы должны были прекратиться по возвращении Фо в его домик, где бравый Порник из Дуарнене встретил своего подопечного со знаками живейшей радости. Но благодаря доброму расположению этого бравого моряка Бартес, пользовавшийся относительной свободой в больнице, мог и тут время от времени посещать ночью своего друга, которому он спас жизнь и к которому незаметно для самого себя сильно привязался.
Однажды утром, когда Бартес шел к директору пенитенциарного заведения со списком больных и выздоравливающих (что он делал ежедневно), он встретил Порника, бесцельно, по-видимому, фланировавшего с трубкой в зубах.
Они обменялись приветствиями, не останавливаясь, так как это было запрещено им: малейшая остановка для разговора, будучи замечена часовыми, подавала повод к целой серии рапортов, уведомлений и объяснений, тотчас же летевших к высшему начальству и грозивших затянуться в бесконечную историю.
– Доброе утро, мсье Бартес!
И на ходу Порник вполголоса небрежно кинул фразу, как бы говоря о чем-нибудь обыденном:
– Не ложитесь в эту ночь, а приходите нас проведать между часом и двумя.
Затем, насвистывая мотив какой-то старой бретонской песни, он пошел дальше своей дорогой.
Бартес напрасно силился разгадать заданную ему загадку. Он понимал только, что приглашение исходит от его друга, и с нетерпением стал ожидать конца дня и наступления назначенного часа.
IV
В этот день, как мы уже сказали, истекал ровно год со времени прибытия четырех китайцев в ссылку и почти полгода, как Бартес должен был надеть костюм ссыльного. Около полудня в колонию прибыл почтовый пакетбот из Сиднея, привезший почту из Франции, и Бартес получил горестное известие о кончине своего отца. Старый генерал не мог пережить бесчестья сына, хотя и был убежден в его невиновности. Узнав об этом роковом событии, несчастный молодой человек не плакал, но впал в мрачное отчаяние, соединенное с бессильной и яростной злобой. У людей его закала всегда бывает так – они не знают слез, но знают зато ненависть и злобу! И Бартес дал себе клятву: быть, когда наступит день мести, беспощадным ко всем, кто прямо или косвенно навлек на него несчастье.
Дождавшись ночи и решив, что буря до известной степени должна ослабить бдительность часовых, он пустился в путь к домикам заключенных, искусно скользя между группами пальм и бананов, и, счастливо миновав двух последних караульных, с саблями наголо и револьверами в руках ходивших взад и вперед, очутился наконец у дверей жилища Фо. Здесь, однако, он остановился в раздумье, увидев, что в окнах домика не было огня. Отсюда Бартес заключил, что Фо и его «товарищ» уже улеглись спать, но вдруг в эту минуту невдалеке от него раздался тихий голос:
– Это вы, мсье Бартес?
Получив утвердительный ответ, тот же голос прибавил:
– Будьте осторожны, – «мухи» снуют вокруг нас, и это просто чудо, что вам удалось незаметно пробраться сюда.
Как, вероятно, уже догадался читатель, говоривший был не кто иной, как Порник из Дуарнене.
Читатель помнит также, что в описываемый вечер был прием в доме генерального прокурора. И вот, как раз в то время, когда особняк последнего блистал огнями, а фрегат «Бдительный» осматривал море и берега острова Ну, красивая трехмачтовая американская шхуна, неведомо откуда взявшись, появилась вблизи острова. На ее мачтах не видно было ни одного огонька. Отважно ныряя среди волн бушующего океана и искусно уклоняясь от электрических фонарей «Бдительного», она держала курс прямо к берегу. Чтобы достигнуть этой цели, судно, проплыв некоторое пространство между двумя островами, Новой Каледонией и Ну, вступило, несмотря на силу ветра и волнение, в узкий проход между рифами и берегами Ну, где было еще опаснее, чем в открытом море. Это был маневр необыкновенно смелый, так как ярые волны могли, как щепку, бросить шхуну на грозные рифы, выдвигавшиеся там и здесь из-под воды, и разбить ее вдребезги! Даже днем плавание в этом месте считалось крайне опасным, ночью же было абсолютно невозможным.
Когда судно дошло до середины узкого прохода, рулевой стал на самом носу его и выдвинул за край борта огромный гарпун, как бы готовясь пустить его в какого-нибудь кита. Шестнадцать человек, составлявшие экипаж «американки», дружно подхватили орудие, раздалась команда и, несмотря на огромную волну, выросшую между судном и берегом, гарпун достиг своей цели: полетев вперед, он глубоко вонзился в твердую землю и натянул привязанный к нему канат. В эту минуту буря разразилась неслыханными ударами грома. Не смущаясь этим, экипаж шхуны не спеша начал переправляться и скоро был уже на самом берегу.
Бал у генерального прокурора близился к концу. Молодые чиновники, адъютанты и офицеры приступили уже к устройству котильона, как вдруг все остановились, точно вкопанные: среди завываний бури вдали отчетливо раздался какой-то короткий сухой звук. То была пушка, уведомлявшая о бегстве из пенитенциарного заведения!
Неуловимая, странная улыбка пробежала при этом по лицу прокурора, но оно тотчас же приняло свое обычное холодное и бесстрастное выражение, так что никто не мог бы догадаться, благоприятствовало ли бегство ссыльных его планам или уничтожало их.
Вскоре телеграф на острове Ну, соединенный прямо с кабинетом губернатора, принес следующее известие: «Китайцы бежали. Эдмон Бартес, Порник и три его товарища исчезли. Двое караульных солдат найдены связанными и запертыми в одном из домов, где содержались бежавшие. На западе виден парус. «Бдительный» ушел в погоню».
Всю эту ночь стража пенитенциарного заведения производила свой обычный дозор, но не могла заметить ничего такого, что бы возбудило ее подозрения. Только на рассвете, когда уже готовились пробить утреннюю зарю, дозорные заметили исчезновение китайцев с их «товарищами». Подняли тревогу, бросились повсюду искать, но поиски были напрасны: ничто не наводило на след беглецов. Невозможно было ничего узнать об этом странном бегстве и от двух караульных, найденных запертыми в одном из домиков: они только говорили, что на часах их вдруг сморил неодолимый сон, против которого они долго, но тщетно боролись, и что дальше они ничего не помнят… Бедняги не смели прибавить, что, когда они становились на часы, Порник поднес им по большому стакану доброй водки и что именно после этого угощения они уснули. За свою оплошность они рисковали быть приговоренными к расстрелу военным судом, но показание врача спасло их: в стаканах, из которых часовые пьют для освежения дозволенный им лимонад, он нашел остатки усыпительного порошка.
С первыми лучами восходящего солнца увидели на западе, на краю горизонта, неизвестное судно, которое на всех парах и парусах неслось в открытый океан, пользуясь попутным ветром.
«Бдительный» тотчас же бросился догонять его, но через некоторое время должен был отказаться от своего намерения: неизвестное судно было гораздо легче на ходу, к тому же оно слишком далеко ушло вперед, чтобы можно было надеяться настигнуть его. Командир «Бдительного» был в отчаянии!
Ровно за неделю до этого события на судне из Бордо в колонию прибыл никому не известный господин с изящными манерами, назвавшийся фамилией де Сен-Фюрси. Цель, с которой он приехал в колонию, состояла, по его словам, в основании обширного земледельческого хозяйства в окрестностях Нумеа, для чего требовалась покупка имения. Он имел письма от военно-морского министра к губернатору и к генеральному прокурору, поэтому везде был ласково принят, и все двери раскрылись перед ним. Приезжий всюду говорил, что, владея большим состоянием, он намерен употребить его на пользу края, надеясь совершенно преобразовать Новую Каледонию в сельскохозяйственном отношении. Ему охотно верили, и тем более что это отвечало давним желаниям колонистов – увидеть среди своего окружения какого-нибудь богатого капиталиста из метрополии, явившегося определить подлинную ценность их естественных богатств и приумножить их.
Все видели и радовались, что господин де Сен-Фюрси совершает поездки внутри страны, знакомится с жителями и обстоятельно расспрашивает их об их хозяйстве, о плодородии почвы – словом, интересуется всем, как человек, желающий прочно обосноваться в их крае.
Но все это делалось не более как для отвода глаз, о чем, разумеется, уже догадался читатель. Приезжий капиталист с благородными и изящными манерами был просто сыщик, присланный парижским префектом полиции на помощь Прево-Лемеру, чтобы исполнять его тайные поручения, для которых он давно уже нуждался в подобной личности. Каждый вечер эти два человека сходились для секретных совещаний, целью которых было прочно обозначить дорогу, по которой они должны оба идти в своих дальнейших действиях.
Впоследствии, дня за три-четыре до бегства китайцев, на эти совещания стало допускаться еще третье лицо. Этот третий, всегда тщательно скрывавший свое лицо, чтобы его не могли узнать, был не кто иной, как знакомый нам Ланжале Парижанин, прозванный также Прекрасным Сердцем. Его склонил принять участие в таинственном деле, столь заботившем генерального прокурора, мнимый де Сен-Фюрси, развернув перед глазами ссыльного картину его будущего благополучия: в награду за свои услуги он, Ланжале, получит не только свободу, но и целое имение с рабочим скотом, лошадьми и всевозможными земледельческими орудиями и будет жить довольной и счастливой жизнью, с каждым годом приумножая свое благосостояние. Быть собственником земли, мирно занимаясь сельским хозяйством, – это была мечта Ланжале, и потому эмиссар Прево-Лемера, не желавший, по понятным причинам, опускаться слишком низко в своей роли, без особенного труда уговорил Парижанина принять участие в их деле. Конечно, со стороны последнего это участие походило на предательство. Но ведь, если речь идет о государственном интересе, разве какое бы то ни было поручение может считаться бесчестным для истинного патриота? К тому же, строго рассуждая, Ланжале приходилось изменять только тем, которые доверились ему без всякой с его стороны просьбы о том. Наконец, будучи приставлен наблюдать за заключенным, разве не исполнит он только свою прямую обязанность, донося о каком-нибудь его злоумышлении? Конечно, живя с Чангом, он всегда видел к себе доброе отношение со стороны китайца, но никогда последний не обращался к нему с истинно задушевным словом, так что, с точки зрения чести, он, Ланжале, не обязан ему ничем. Напротив, приняв на себя известную обязанность, он должен был подчиняться приказаниям своих начальников…
Все эти рассуждения, ловко подставляемые сыщиком под вопросы совести и чести, окончательно восторжествовали над сомнениями Парижанина и отдали его в полное распоряжение двух ловких людей.
Инструкции, как вести себя, которые Ланжале получил из уст самого генерального прокурора, не отличались сложностью. Они заключались в следующем: ничего не делать и не говорить, ничему не противоречить, за всем наблюдать и не прерывать сношений с де Сен-Фюрси, которому Ланжале должен был, безусловно, повиноваться и всегда сообщать ему о своем местожительстве, где бы оно ни было, так как Парижанин обязан был находиться при Чанге безотлучно, следуя за ним повсюду, как тень, даже в случае бегства его из пенитенциарного заведения. Нo прежде всего он должен был быть нем как рыба с тремя другими «товарищами» заключенных китайцев.
Мы должны здесь заметить, что Порник и два прочих товарища его тоже подверглись зондированию со стороны мнимого де Сен-Фюрси, желавшего и их склонить к соучастию в своем деле, но оказали сопротивление и довольно энергичное: они показали ему кулаки, обозвали его «мухой» и «грязной ищейкой» и побожились, что если он не отстанет от них, то они сумеют расправиться с нахалом по-свойски, так что ему долго придется помнить, что значит смущать честных людей.
После такого приема «капиталист из метрополии», господин де Сен-Фюрси, или, попросту, господин Гроляр, как его звали в кругу парижской полиции, должен был отстать ни с чем от товарищей Ланжале и удовольствоваться одним Парижанином. Через три дня после этого состоялось уже описанное нами бегство китайцев, крайне обрадовавшее тех, кто держал пари за возможность этого события. Их противники, разумеется, остались, наоборот, недовольны. Особенно горевал командир «Бдительного». Кроме потери порядочной суммы денег, которую положил себе в карман державший с ним пари доктор Морисо, командир считал, что теперь репутация его «Бдительного» сильно пострадала, получив такой удар, от которого едва ли когда-нибудь оправится.
– Это, конечно, не ваша вина, Пенарван, – говорил он своему заместителю, – так как все необходимые предосторожности были приняты… Но кто бы мог вообразить, что в эту проклятую погоду, да еще ночью, найдутся люди, способные пробраться к острову Ну, не наткнувшись на острые рифы!
Только два человека во всей колонии не были особенно удивлены случившимся событием, хотя и старались казаться удивленными. Генеральный прокурор и господин де Сен-Фюрси могли, если бы захотели, многое порассказать о бегстве китайцев. Но как до этого события, так и после него, они хранили свое обычное молчание.
Пробыв еще некоторое время в колонии, де Сен-Фюрси, или Гроляр, уехал в Австралию под предлогом покупки там необходимых для его предприятий земледельческих машин и более уже не появлялся в Нумеа. Письмо, полученное как раз в это время от Ланжале, имело, конечно, связь с этим отъездом «капиталиста из метрополии».
Никто в Нумеа, где долгое время рассказывали, как о какой-то легенде, о бегстве китайцев, не знал ни истинных мотивов этого происшествия, ни последствий его для лиц, замешанных в нем. Это, однако, не помешает нам очень скоро поднять завесу, скрывающую от читателей все перипетии этой необыкновенной, единственной в своем роде драмы.
V
Всякому известно, по каким соображениям французы и англичане объявили войну Китаю в 1856 году и чем она закончилась. В октябре 1858 года был подписан мир в Тяньцзине. Царствовавший тогда император Гьен Фунг не мог пережить позора своей столицы, Пекина, взятого и занятого «рыжеволосыми варварами Запада». Умирая, он передал императорский престол своему пятилетнему сыну, Куанг Су, под опекой регентства, в котором главными лицами назначены были императрица-мать и принц Кунг, дядя юного императора с отцовской стороны.
Согласно решению верховного совета империи, в котором участвуют все принцы императорской фамилии и наместники главнейших провинций, регентству следовало немедленно обнародовать повсюду сообщение о восшествии нового императора на престол его предков и поспешить с церемонией его коронации. Это было тем более необходимо в связи с тем, что значительная часть монголов, входившая в состав китайской армии, несмотря на окончание войны, продолжала оставаться под началом своих командиров, которые считали себя потомками древних властителей Китая. Они наводняли своими полчищами северо-западные провинции и, по-видимому, мало заботились о повиновении верховной власти и о восстановлении нарушенного войной порядка в государстве. В Пекине прямо опасались, что гордые мандарины не захотят признать пятилетнего Куанг Су императором. Следовало поэтому как можно скорее положить конец междуцарствию, приступив к коронации юного богдыхана, ибо лишь таким путем последний становился настоящим императором и мог требовать повиновения себе от всех и каждого в пределах своей империи.
Вот почему в один из дней, непосредственно следовавших за днем смерти старого императора, юный его наследник должен был облачиться в императорский костюм и принять из рук вельмож скипетр Хуан-ди, основателя китайской империи, – скипетр, который один только и дает действительную власть восходящему на престол богдыхану. Эта церемония должна была совершиться в большом зале императорского пекинского дворца, окруженного тройной стеной.
Принятие этого скипетра так важно для вступающего на престол императора, что если бы, например, какой-нибудь принц царствующего дома случайно овладел скипетром до коронования его, то уже этим самым фактом он загородил бы законному наследнику дорогу к престолу, и последний перешел бы к смелому сопернику.
Китайские историки утверждают, что этот атрибут верховной власти был дан Хуан-ди, первому государю Китая, самим Паньгу, высшим существом, бессмертным и вечным, которое, по мнению известного философа Лао-цзы, есть источник и начало всего существующего в мире.
Вместе со скипетром Хуан-ди получил власть над всей землей, – и вот откуда убеждение китайцев, что все прочие земные государи – не более чем вассалы их владыки, обязанные ему беспрекословно повиноваться. От Хуан-ди священный скипетр последовательно переходил ко всем богдыханам и в их числе к Тай-цзу, основателю династии Сун, к его наследникам, затем к чжурчжэньской династии Юань, к представителям династии Мин, последних туземных государей, и, наконец, к славному Сун Ци, который положил начало царствующей в наше время маньчжурской династии Цин, называемых «чистейшими».