– Из этой неприятности тебе придется выкручиваться самому – как сумеешь. Я слишком измучена, чтобы еще «делать над собой усилие» для кого бы то ни было. Это так по-мужски – предлагать гостям кость и вульгарный хлеб с сыром! В моем доме ничего подобного не будет. Отведи этого Скотта к маме, скажи ему, что я уехала, заболела, умерла – все, что угодно. Я не хочу его видеть, а вы оба можете смеяться надо мной и моим желе, сколько пожелаете. У меня вы ничего больше не получите. – И, одним духом выразив свое недовольство, Мег бросилась вон из кухни – оплакивать себя в уединении своей комнаты.
Что эти два субъекта делали в ее отсутствие, Мег так никогда и не узнала, однако мистер Скотт не был «отведен к маме», а когда Мег сошла вниз после того, как они, оба вместе, зашагали прочь, она обнаружила следы неразборчивой трапезы, ужаснувшие ее до глубины души. Лотти же доложила, что «мущины ели всё много и велико смеялись, и хозяин велел кинуть весь сладкость прочь, а банки прятать».
Мег отчаянно хотелось броситься к маменьке и все ей рассказать, но чувство стыда и сознание собственных недостатков удержали ее от этого, да и преданность Джону тоже: «Может быть, он и жесток, только никто не должен знать об этом»; и после безотлагательного приведения дома в порядок Мег оделась как можно более к лицу и села в гостиной ожидать возвращения Джона, чтобы его простить.
К несчастью, Джон, смотревший на произошедшее в ином свете, не возвращался. Он ушел вместе со Скоттом, считая это хорошим продолжением шутки, извинился, как мог, за отсутствие жены и сыграл роль радушного хозяина столь успешно, что друг его получил большое удовольствие от обеда и обещал прийти к ним снова; однако Джон был сердит, хотя не подавал вида, чувствуя, что Мег бросила его в тяжелый час. «Это же несправедливо – говорить человеку, чтобы он приводил друзей домой в любое время совершенно свободно, а когда он ловит тебя на слове, взрываться и винить его за это, а потом покинуть в беде, когда он мог выглядеть перед гостем смешным или жалким. Да уж, клянусь святым Георгием, несправедливо! И Мег должна это понять».
Джон внутренне кипел все время, пока они пировали, но, когда суматоха осталась позади и он пешком возвращался домой, настроение его помягчело. «Бедная малышка! Ей трудно пришлось, она же от всего сердца хотела сделать мне приятное. Она, разумеется, была не права, но ведь она так молода! Я должен быть терпеливее и ее всему учить».
Он надеялся, что Мег не пошла домой к маме, – Джон терпеть не мог пересудов и постороннего вмешательства. На миг он снова взъерошился, почувствовав раздражение при самой мысли о такой возможности, но затем страх, что Мег вдруг доплачется до какой-нибудь болезни, смягчил его сердце и ускорил его шаги; он решил быть спокойным и добрым, но все же твердым, даже очень твердым и объяснить жене, в чем именно она нарушила свой супружеский долг.
Мег, подобно Джону, тоже пришла к решению быть «спокойной и доброй, но твердой» и показать мужу, что значит супружеский долг. Ей очень хотелось выбежать ему навстречу и попросить прощения и получить в ответ поцелуй и слова утешения – она не сомневалась, что все именно так и будет, но она, конечно же, ничего подобного не сделала и, когда увидела входящего в дом Джона, принялась очень натурально напевать что-то про себя, покачиваясь в кресле-качалке с вышиванием в руках, как светская дама, наслаждающаяся досугом в своей лучшей гостиной.
Джон был несколько разочарован, не обнаружив нежной Ниобеи*, однако, считая, что чувство собственного достоинства требует, чтобы первые извинения были принесены ему, он молча, лениво шагая, прошел к дивану и лег, сделав исключительно уместное замечание:
– У нас, видимо, намечается новолуние, моя дорогая.
– У меня нет возражений, – столь же успокоительно ответила Мег.
Мистер Брук предложил еще несколько тем, представляющих общий интерес, однако и они были с тем же равнодушием погашены миссис Брук, и беседа зачахла. Джон встал, направился к одному из окон, развернул газету и, фигурально выражаясь, ушел в нее с головой. Мег прошла к другому окну и снова принялась за вышивание, словно новые розочки на домашних туфлях были насущной жизненной необходимостью. Ни тот ни другая не говорили ни слова. Оба выглядели совершенно «спокойными и твердыми», обоих угнетало чувство невыносимой неловкости.
«Ах, как ужасно, – думала Мег, – замужество – необычайно трудное дело и действительно требует бесконечного терпения, а не только любви, как маменька и говорит». Слово «маменька» привело ей на память и другие материнские советы, преподанные давно и воспринятые с недоверием и протестами.
«Джон хороший человек, но и у него есть недостатки, тебе следует об этом помнить и с терпением их переносить, памятуя о своих собственных. Он очень тверд в решениях, но не станет упрямиться, если ты не будешь раздраженно возражать ему, а по-доброму приведешь свои доводы. Он всегда точен и щепетильно честен и требует того же от других – это прекрасная черта, хоть ты и называешь его привередой. Никогда не пытайся обмануть его ни взглядом, ни словом, Мег, и он одарит тебя доверием, которого ты заслуживаешь, и поддержкой, которая тебе необходима. У Джона горячий нрав – не такой, как у нас: вспышка, и все прошло, – а добела раскаленный, тихий гнев, редко возникающий, но уж если возгорится, его трудно унять. Будь осторожна, очень осторожна, чтобы не пробудить его гнев по отношению к самой себе, ибо покой и счастье вашей семьи зависят от его уважения к тебе. Следи за собой, первой проси прощения, если ошиблись вы оба, и избегай мелких стычек, размолвок и необдуманных, поспешных слов: они часто мостят дорогу к горьким сожалениям и мукам».
Мамины слова пришли Мег на ум, когда она сидела за вышиванием в лучах закатного солнца, особенно – последние. То, что произошло, было первой серьезной размолвкой с мужем, ее собственные необдуманные речи, как ей припомнилось, прозвучали не только глупо, но и недобро, ее гнев, как ей теперь казалось, выглядел по-детски, а от воспоминания о том, как бедный Джон пришел домой к устроенной ею сцене, сердце ее совсем растаяло. Она взглянула на мужа полными слез глазами, но он их не увидел. Мег отложила вышивание и встала, подумав: «Я первой скажу „Прости меня!“», но он, казалось, ее не услышал. Она очень медленно подошла к нему и остановилась рядом, но он и головы к ней не повернул. На миг она усомнилась в том, что на самом деле готова извиниться, но затем ей пришло в голову, что это – начало: «Я выполню свой долг, и мне не в чем будет себя упрекнуть», и, наклонившись, она тихонько поцеловала мужа в лоб.
И конечно же, этим все разрешилось. Поцелуй раскаяния был лучше самого лучшего из всех прекрасных слов на свете, и Джон тут же усадил жену к себе на колени, нежно сказав ей:
– Нехорошо было смеяться над злосчастными баночками с желе. Прости меня, дорогая. Такое со мной никогда больше не повторится.
Но такое с ним повторялось – увы, да! – сотни раз, и с Мег тоже, однако оба они утверждали, что это желе было самым сладким из всех, что они когда-либо делали, ибо именно в этой маленькой «семейной баночке» был сохранен их семейный мир.
После этого случая мистер Скотт явился к обеду по особому приглашению от Мег, и ему подали весьма приятное угощение вместо распаренной жены в качестве первого блюда: на сей раз Мег была так весела и грациозна и так очаровательно провела этот прием, что мистер Скотт признал, что Джону, счастливцу, повезло, и всю дорогу домой покачивал головой, сокрушаясь о трудностях холостяцкой жизни.
Осенью на долю Мег выпали новые испытания, пришел новый опыт. Сэлли Моффат возобновила с ней дружбу и то и дело забегала в маленький дом – угоститься сплетнями или приглашала «эту милую бедняжку» к себе – провести денек в ее большом доме. Мег это было приятно, потому что в пасмурную погоду она нередко чувствовала себя одиноко. Дома, у мамы, все были заняты, Джон до вечера отсутствовал, и делать было совершенно нечего, кроме как шить, читать или бесцельно слоняться по комнатам. Так что получилось вполне естественно, что Мег привыкла щебетать и сплетничать со своей подругой. Видя красивые вещи у Сэлли, она снова затосковала и стала жалеть себя – ведь у нее таких не было! Сэлли, очень добрая по натуре, часто предлагала ей пустячки из тех, что Мег так хотелось иметь, но Мег всегда отказывалась, зная, что Джон этого не одобрит, и тогда наша глупая маленькая женщина взяла да и сделала такое, чем Джон оказался еще более недоволен.
Она знала доходы своего мужа, и ей очень нравилось чувствовать, что он доверяет ей не только свое счастье, но и то, что некоторые мужчины ценят гораздо больше, – свои деньги. Ей было известно, где они хранятся, она могла свободно брать, сколько хотела, и единственное, о чем он просил, – это чтобы она вела строгий счет каждому пенни, раз в месяц оплачивала все счета и не забывала, что она – жена человека бедного. До сих пор все это ей прекрасно удавалось, она была бережлива и точна, держала свои маленькие счетные книжки в порядке и каждый месяц бесстрашно показывала их мужу. Однако в эту осень в семейный рай Мег проник змей-искуситель и соблазнил ее, подобно многим Евам наших дней, не яблоками, но платьями.
Мег было неприятно чувствовать, что ее жалеют и дают понять, что она бедна. Это ее раздражало, но она стыдилась в этом признаться и время от времени стала утешаться тем, что покупала себе что-нибудь красивое – пусть Сэлли не думает, что ей приходится экономить. После этого она всегда чувствовала, что поступила дурно, ведь эти красивые вещицы редко бывали необходимы; впрочем, они стоили так мало, что не следовало об этом беспокоиться, зато в их с Сэлли экскурсиях по магазинам Мег больше не была пассивной зрительницей.
Однако «пустячки» оказались дороже, чем кто-то мог бы себе представить, и когда в конце месяца она подвела итог, он ее несколько напугал. Джон был в тот месяц особенно занят и оставил счета на ее усмотрение, в следующем месяце он отсутствовал, но на третий месяц пришлось грандиозное подведение квартальных итогов, которого Мег никогда не могла забыть. За несколько дней до этого она совершила нечто ужасное, и ее поступок тяжко обременял ее совесть. Сэлли покупала отрезы шелка на платья, и Мег невыносимо захотелось, чтобы у нее тоже было новое платье, просто красивое, легкое платье – для вечеринок, ведь ее черное шелковое было таким обыкновенным, а тонкие вечерние наряды теперь как раз очень приняты для молоденьких женщин. Тетушка Марч в канун Нового года обычно дарила сестрам деньги – по двадцати пяти долларов на каждую. Оставалось ждать всего месяц, а перед нею лежал прелестный, фиалкового цвета шелк, идущий по очень выгодной цене, и у нее как раз были деньги, если только она решится их взять. Джон всегда говорил, что все принадлежащее ему – ее, однако сочтет ли он правильным, если она потратит не только свои будущие двадцать пять долларов, но плюс к ним еще двадцать пять из денег, отложенных на хозяйственные расходы? Вот в чем вопрос! Сэлли уговаривала Мег сделать покупку, предложила одолжить ей деньги и с самыми лучшими намерениями на свете соблазняла нашу маленькую женщину так, что у той не хватило сил противиться. В недобрый миг продавец развернул и поднял прелестные, поблескивающие серебром складки и произнес:
– Это очень выгодно, мэм, могу вас заверить!
И Мег ответила:
– Я его беру.
И шелк был отрезан и оплачен, и Сэлли восторгалась, а Мег смеялась, словно поступок этот не мог иметь последствий, но по пути домой чувство у нее было такое, будто она украла что-то и теперь полиция следует за нею по пятам.
Вернувшись домой, Мег попыталась умерить мучительные угрызения совести, раскинув перед собой прелестный шелк, однако сейчас он казался ей не таким серебристым и вроде бы даже не был ей к лицу, а слова «пятьдесят долларов» представлялись ей как бы отпечатанными на каждом полотнище ткани, словно узор. Она убрала шелк, но его образ преследовал ее, не доставляя удовольствия, как следовало бы будущему новому платью, а ужасая, будто призрак совершенной ею глупой ошибки, от которого не просто избавиться. Когда в тот вечер Джон достал счетные книги, у Мег сжалось сердце и, впервые за все время своего замужества, она почувствовала страх перед мужем. Казалось, что его добрые карие глаза глядят сурово, и, хотя он был необычайно весел, она вообразила, что он все уже обнаружил и только не намерен дать ей это понять. Все домашние счета были оплачены, все книги – в полном порядке, Джон ее похвалил и уже начал было расстегивать старый бумажник, который они называли своим «банком», когда Мег, знавшая, что «банк» пуст, остановила его руку, сказав с волнением:
– Ты еще не посмотрел мою книжку личных расходов.
Джон никогда не просил ее показывать ему эту книжку, но Мег всегда на этом настаивала, и ей обычно доставляло большое удовольствие то, как он, чисто по-мужски, поражается странным вещам, какие бывают нужны женщинам, и побуждать его самостоятельно догадываться, что такое «бигуди», яростно требовать объяснения, что означает «обними-меня-крепче», или же изумляться, как эта крохотная вещица, состоящая из трех розовых бутонов, лоскутка бархата и пары тесемок, превращается в шляпку, да еще и стоит шесть долларов.
В тот вечер он, казалось, и сам хотел бы позабавиться, подшучивая над ее записями, притворно ужасаясь ее расточительностью, как частенько это делал, на самом-то деле особенно гордясь своей бережливой женой.
Маленькая книжка была довольно медленно вынута и положена перед Джоном. Мег встала за его креслом, как бы желая разгладить морщины на усталом челе мужа, и из-за его спины проговорила, причем паника ее возрастала с каждым словом:
– Джон, милый, мне стыдно показывать тебе мою книжку, потому что я в последнее время и впрямь была ужасно расточительна. Я стала так много выходить, мне нужны всякие вещи, как ты понимаешь, а Сэлли посоветовала мне это купить, и я так и сделала, но мои новогодние деньги частично покроют эту трату, только я все равно потом об этом пожалела, потому что знаю – ты считаешь, что это у меня дурная черта.
Джон рассмеялся, вытянул ее из-за кресла и усадил рядом, добродушно ответив:
– Нечего прятаться, я же не побью тебя, если ты купила себе пару умопомрачительных ботиночек. Я очень горжусь ножками моей жены и не стану возражать, если она потратит восемь-девять долларов на свои ботинки, если они хороши.
То был один из последних ее «пустячков», и взгляд Джона упал как раз на эту запись, когда он произносил свои слова. «Ох, что же он скажет, дойдя до тех ужасающих пятидесяти долларов?» – содрогнувшись, подумала Мег.
– Это хуже, чем ботиночки, это – шелковое платье, – со спокойствием отчаяния произнесла она, желая, чтобы самое худшее было уже позади.
– Ну что же, милая, каков «треклятый итог», как выражается мистер Манталини?*
Это было вовсе не похоже на Джона, и Мег увидела, что он смотрит на нее тем прямым, искренним взглядом, какой она до сих пор всегда была готова встретить, отвечая на него столь же прямо и искренне. Она перевернула страницу и, в то же время отвернувшись от мужа, указала на цифру, которая была бы достаточно плоха и без «тех пятидесяти», но с ними казалась ей теперь отвратительной.
С минуту в комнате царила тишина, затем Джон сказал – неторопливо, но Мег почувствовала, каких усилий ему стоило не выказать своего недовольства:
– Ну, не знаю, слишком ли это много – пятьдесят долларов за платье со всеми оборками и прочими мелочами, нужными в наши дни для того, чтобы вышло вполне законченное платье.
– Оно не сшито и не отделано, – еле слышно выдохнула Мег, потому что неожиданное напоминание о грядущих затратах окончательно ее ошеломило.
– Двадцать пять ярдов шелка – довольно большая мера для того, чтобы окутать одну маленькую женщину, но у меня нет сомнений, что моя жена будет выглядеть не хуже жены Неда Моффата, когда она все эти ярды на себя наденет, – сухо заметил Джон.
– Я понимаю, что ты сердишься, Джон, но что же я могу тут поделать? Я не собираюсь зря тратить твои деньги, и я не думала, что все эти вещицы вызовут такие траты. У меня нет сил противиться, когда я вижу, как Сэлли покупает все, что ей захочется, и жалеет меня из-за того, что я этого не делаю. Я стараюсь быть всем довольной, но это трудно, и я устала быть бедной.
Последние слова прозвучали совсем тихо, и Мег подумала, что Джон их не услышал, но он их слышал, и они ранили его до глубины души, ведь ради Мег сам он отказывал себе во многих удовольствиях. А она пожалела, что не откусила себе язык в тот же миг, как произнесла эти слова, ибо Джон отшвырнул счетные книги и встал, сказав чуть дрогнувшим голосом:
– Вот этого я и боялся. Я делаю все, что могу, Мег.
Если бы он ее отругал или даже задал ей трепку, это не так надорвало бы ей сердце, как эти несколько слов. Она бросилась к нему, обняла, тесно прижавшись, проливая слезы раскаяния.
– Ах, Джон, мой любимый, добрый, усердно работающий мальчик, я не это хотела сказать, я не это имела в виду! А получилось так жестоко, так неблагодарно! Как я могла такое сказать?! О, как я могла?!
Он был к ней очень добр, охотно ее простил и ни словом ее не упрекнул, однако Мег понимала – она сказала и совершила такое, что не скоро забывается, хотя Джон, возможно, никогда больше и не упомянет об этом. Ведь она поклялась любить его и в радости, и в горе*, а теперь она – его жена! – упрекнула его в бедности, легкомысленно истратив заработанные им деньги. Это было ужасно, а самое худшее заключалось в том, что после всего произошедшего Джон вел себя так спокойно, словно ничего не случилось, только теперь он задерживался в городе дольше, чем прежде, а дома работал по ночам, когда Мег отправлялась спать и плакала до тех пор, пока глаза ее не смыкал сон. Неделя раскаяния чуть было не довела Мег до болезни, а открытие, что Джон отозвал свой заказ на новое зимнее пальто, довело ее до такого отчаяния, что на нее жалко было смотреть. В ответ на ее удивленный вопрос, почему он передумал, он просто сказал: «Я не могу себе этого позволить, моя дорогая».
Мег ничего больше не спросила, но несколькими минутами позже Джон застал ее в прихожей: уткнувшись лицом в его старое пальто, она рыдала так, словно сердце ее готово было разорваться.
В тот вечер они долго говорили, и Мег поняла и полюбила мужа еще сильнее из-за его бедности, потому что именно бедность, казалось, сделала его мужчиной, придала ему сил и мужества, чтобы пробивать свой собственный путь в жизни, и научила заботливому терпению, с которым ему приходилось переносить и утихомиривать столь естественные вожделения и промахи тех, кого он любил.