Оценить:
 Рейтинг: 0

Страна разных скоростей

Год написания книги
2018
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
2 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Инфернальная сторона истории не всегда может «схватить за горло», но уж «вязать руки» и «держать за ноги» способна; вырваться из её объятий – особое искусство.

Окружающая нас историческая символика: «память места», сцепленные с ней образы прошлого, артефакты, сфокусировавшие боль или надежды прежних времён – всё это действует на нас едва ли не ощутимей пресловутых «законов истории». Потому и «сменить прошлое» зачастую хочется попытаться в пространстве, а не во времени.

«Гулаговский Батагай не переделать» – решил Мир и затеял сцепить будущее с другой историей: перенести столицу Верхоянского края оттуда, где нет культурной традиции, туда, где она может возникнуть. На выбранном им перекрёстке в старину стояла церковь, когда-то здесь останавливались русские первопроходцы, в войну прилетали американские гидропланы и т. д.

Мы беседовали с Миром Афанасьевичем лет десять назад, ели варенье из огромной заполярной земляники, и обсуждали, как он планирует перенести свой отдел образования, построить здание для новой школы, объединить с ней создаваемый клуб и культурный центр; как ищет соратников в этом деле и надеется, что постепенно деревушка на перекрёстке дорог перетянет население.

Насколько удалось Миру осуществить свой проект? Вряд ли в большой мере (слухи бы дошли); по нынешним временам это неудивительно, да и не думаю, что до сих пор Мир Афанасьевич остался в прежней должности.

Но его надежды, расчёты и усилия ценны для нашей темы сами по себе – как великолепная модель конструктивного обращения с историей.

II. Уроки, законы и феномены

Обманутые ученики

…Этот урок цесаревич Константин Павлович усвоил надёжно: если занял царский дворец, то ожидай убийц. Для России последствием его категорического отказа от престола стали декабрьское восстание, разгром дворянского «гражданского общества», захват государственной машины безграмотной и жадной бюрократией и три десятилетия резкого торможения страны в своём развитии.

А спустя пять лет мизансцена, столь пугавшая Константина Павловича, воплотилась в реальность. Вооружённые мятежники с криком «Смерть тирану!» распахнули двери спальни в его дворце; лишь череда случайностей выручила великого князя в ту варшавскую ночь. Впрочем, для того только, чтобы парой месяцев позже позволить ему скончаться в Витебске, полностью раздавленным морально и физически.

…Другой ясный вывод сделала уже вся императорская фамилия из французской революции. Стоит королю поддаться общественному мнению – и траектория, начатая самыми невинными уступками гуманности и здравому смыслу, стремительно приводит на плаху. Твёрдость и только твёрдость в отношению к любым требованиям – таков единственный шанс предотвратить великие потрясения.

В «Эпоху великих реформ» последствием хорошо выученного урока стали свирепые расправы над наивным студенческим бузотёрством, обеспечив кадры первых призывников в мир профессиональных революционеров и дав старт народовольческому террору; в 1905-м – «знание истории» предопределило расстрел верноподданных рабочих демонстраций (руководимых священником толстовских взглядов и даже партнёром охранного отделения). Чтобы не быть сметёнными последовавшей бурей общенационального восстания, поддаться всё-таки пришлось; «конституционный» маневр на удивление удался – но как только затеплилась уверенность, что кризис пройден, императорский двор с радостью ухватился за первого же героя, обещавшего «возвращение к твёрдости» и отказ от прежних уступок.

…Сам же назначенный героем П. А. Столыпин историческим образцам явно доверял. Вопрос «делать бы жизнь с кого?» – для него был решён заблаговременно: делать её надо было, конечно, с Отто фон Бисмарка. Выбор решений, правила поведения и стиль выступлений Столыпина словно тщательно копируют страницы воспоминаний железного канцлера. Но, увы, та энергия «твёрдой дворянской руки», которая вывела Германию из революционной лихорадки в строгий имперский порядок, в России подтолкнула имперский порядок к окончательному загниванию и превратила в труху[2 - Предшественник Столыпина граф Витте, умудрившийся заключить почётный мир с уже победившей Японией и сбивший объявленными и обещанными реформами основной напор революционного насилия, писал в отчаянии, что более не видит никакого шанса для монархии спастись при следующем кризисе – когда с ужасом наблюдал, с какой радостью власти забирают обратно своё «царское слово». Подозреваю, что Сергей Юльевич Витте куда более Столыпина подходил на ту роль, для которой А. И. Солженицын так напряжённо искал подходящее лицо: реформатора, способного провести империю между реакцией и революцией, ввести Россию в эпоху великих социально-экономических перемен без массового насилия и разрушения страны. Но, увы, в художественном отношении расчётливый инженер и математик, любящий хорошие заработки, нервный, едкий, вёртко-энергичный «граф Полусахалинский» куда менее соответствовал образу трагического героя, чем прямой, демонстративно-мужественный, мудро и афористично высказывающийся Столыпин. По фигуре Витте трудно лепить монументы. Да и мыслил С. Ю. Витте отнюдь не возвышенными историческими параллелями, а мерой закономерной отдачи от тех или иных усилий (приправленной осознанием грубых реалий современного ему мира).], подвела отношения дворянства и крестьянства к преддверию пугачёвской расправы, а взаимную враждебность всех слоёв столичного общества довела до состояния «пороховой бочки». (Силу резонанса протестировала финальная попытка царского двора «проявить твёрдость» в феврале 17-го).

Завершу эту серию арабесок более литературной и современной.

Одного из лидеров российских «либеральных реформ» пригласили на встречу со старшеклассниками в летнюю школу. Когда ребята спросили его: «Какие три книги были для вас главными в жизни?» – он задумался и ответил: «Айн Рэнд ?Атлант расправил плечи?. Там три тома, так что можно считать тремя книгами».

Мало кто другой на протяжении последних тридцати лет обладал такой мерой участия во власти как этот человек; мало кто приложил столько усилий к тому, чтобы итог «реформ» получился именно таким. И надо же было умудриться достичь буквального совпадения этих результатов с правилами того мира, что сочинила Айн Рэнд в своей антиутопии:

• где предпринимательские усилия ничтожно малозначны в сравнении со «связями в верхах»;

• где для людей, принимающих решения, безразлично, что произойдёт в действительности: важно, чтобы их лично никто ни в чём не обвинил;

• где все ценности признаются условными и относительными и нет абсолютов – кроме одного: воли правительства;

• …а «разгадкой темной тайны противоречивых решений правительства является скрытая сила связей и блата»;

• где практически в любой отрасли хозяйства «наименее плохим из представителей правительства» считается тот, у кого об этой отрасли есть хоть какое-то представление;

• где лучшая политика на любом рабочем месте – ни о чём не думать и соглашаться со всем, что велит начальство.

Можно цитировать столь любимую «либерал-реформаторами» книгу страницу за страницей, но сдержим себя; добавлю лишь к слову из трёхтомного памфлета Айн Рэнд незатейливый афоризм: «Отказ от признания реальности всегда приводит к гибельным последствиям».

Не таков ли типовой эффект от слишком хорошо выученных «уроков истории» (а равно от уроков историй литературных и идеологических)?

Про обманы зрения говорят часто, про обманы слуха – гораздо реже. Но обманы истории ближе именно к обманам слуха (точнее, к самообманам). Стремясь делать «выводы из прошлого», мы слышим из истории обычно то, что нашему уху уже знакомо и хочется услышать; а следом и на глаза надеваем те шоры, что помогут не замечать неудобных черт реальной жизни.

А тот, кто идёт в шорах по самому прямому пути к избранной цели, наверняка придёт к противоположной. История всегда его обманет.

Как срабатывают «законы истории». (Вот только – истории ли?)

Вернёмся к «урокам»: неужели действительно исторический опыт не позволяет ничего предвидеть, ничего предсказать по аналогии?

Увы, очень даже позволяет. У одинаковых причин слишком часто оказываются сходные последствия.

…Мне помнится, как не раз спрашивали в 1990-е годы одного из знаменитых православных публицистов и проповедников: не видит ли он опасности в том, что церковные структуры становятся всё ближе к чиновным учреждениям – и по кругу общения, и по собственному образу жизни, и по увлечённому выстраиванию иерархий? Обычно он легко успокаивал собеседников: «Неужели вы думаете, что мы ничему не научились за XX век? Большая часть церковных людей хорошо помнит о последствиях ?симфонии? церкви и государства в Российской империи, прекрасно понимает опасность казённости и сервильности перед властью для христианской жизни; конечно же, мы найдём разумную меру».

Тогда этот проповедник считался почти что выразителем официальной православной политики; его слова воспринимались весьма консервативными, твёрдо ортодоксальными и корректно-взвешенными. Насколько я могу судить, за прошедшие двадцать лет взгляды его не сильно изменились. А вот в церкви поменялось многое: теперь его уже числят радикальным либералом и едва ли не отступником и еретиком.

Как такое произошло? Ведь церковные люди в большинстве своём действительно всё понимали. Но социальные механизмы срабатывали через них, через обыденный порядок отношений (а их частное мнение могло оставаться каким угодно); и «обер-прокурорские» правила ведения церковных дел успешно восстановились по мере заботливой реконструкции деталей имперского церковного управления, деловых практик, рамок, антуража, требований и ограничений той эпохи.

Конечно, ничего специфически-клерикального в подобном сюжете нет. Люди в социальном пространстве своего рода «кентавры»: они остаются личностями, свободно размышляющими о происходящем, но в качестве участников социальных механизмов «телом» срабатывают так, как им положено срабатывать по функциональной роли.

Для преодоления машинальности нужны последовательные и согласованные коллективные усилия, исправляющие социальные механизмы в соответствии с разумом, этикой и волей людей – или же личное решительное действие вразрез с системой и собственной в ней ролью. Но на второй путь всегда рискнёт вступить лишь малое меньшинство, а для пути коллективных изменений нужны как минимум привычка к разумному (а не только исполнительному) ведению собственных дел и пространство для открытого обсуждения профессиональной жизни, для согласования общих позиций и усилий.

Если таких условий и привычек нет, то при рассогласовании между логикой социальной машины и здравыми взглядами на дело, машина почти всегда победит; большинство людей не склонны идти против порядка вещей, когда это явно грозит их благополучию. (Другой вопрос, какую меру безумия приобретает при неограниченном своём торжестве роботизированная социальная система и как быстро разрушает себя, погребая с собой и призраки благополучия).

Увы, схожие общественные обстоятельства, «неиспорченные» участием сознательной человеческой воли, срабатывают достаточно единообразно.

Вот только считать ли подобные закономерности историческими? Им ведь посвящена специальная наука – социология. Скажем, геологическая история и палеонтология признаются очевидными разделами отнюдь не истории по преимуществу, а геологии и биологии. Не аналогично ли стоит оценивать и законы истории социальной?

История начинается там, где заканчивается социология. Тезисы Павла Флоренского

Последовательно аргументировал такую позицию П. А. Флоренский. В конспекте лекций «Об историческом познании» (которые Павел Александрович составлял в середине двадцатых годов)[3 - См., напр., Флоренский П. У водоразделов мысли. (Черты конкретной метафизики). Т. 2. М.: Академический проект, 2013.] он, оттолкнувшись от размышлений об истории философии, оценивает предмет исторической науки как таковой.

Представим стержневую мысль его работы в виде нескольких логических ходов.

Тезис 1. Причинно-следственные закономерности отступают, когда наступает подлинная история («Общество подчиняется законам статистики и социологии постольку, поскольку оно прозябает, а не живёт. Другими словами, поскольку нет истории, а есть быт. Но лишь наступает история, поскольку наступает история, где наступает история – и тогда, и постольку, и там отменяются эти мёртвые закономерности»).

Тезис 2. История – наука о своеобразии, наука о лицах, а не о вещах. («Науки о законах суть науки о природе. Науки об единичном суть науки о культуре, или о человеческом духе – или гуманитарные… Лицо человеческое и есть предмет истории, и всё с ним и ради него и из него совершающееся, в противоположность совокупности вещей, природе. Для наук о культуре всё своеобразно, и, если исследователь не видит своеобразия исторических явлений и тем более лиц, – это значит, что он не умеет овладеть предметом своего исследования. И напротив, ухватить своеобразие явления – это и значит понять его».)[4 - См. также далее: «История имеет предметом своим не законы, а единичное; она не обобщает, а обособляет – не генерализирует, а индивидуализирует. Другими словами, она имеет своими характерными признаками нечто противоположное признакам таких бесспорных наук, как химия. <…> Сюда можно добавить ещё противоположение: науки о лице – науки о вещи. <…> Культура – связное целое, иерархия целей. Но наука и состоит в расчленении своего материала с тем, чтобы понять его строение. Но как расчленяется это целое? Где центры целей и их осуществлений? Мы знаем, что это суть личности, лица. Если природа расчленяется на вещи, то история – на лица. Культура – не в вещах как таковых, а в своеобразно преломляющейся по поводу них воле человека, чувствах человека и целях. Совокупность же волевых устремлений и целей их характеризует лицо».]

Тезис 3. История – наука о единичном и целостном: о том, как фокусируется целостное в личности и о том, как складывается целостность культуры. («Каждая ниточка культуры подразумевает всю культуру, как среду, вне которой она не может быть. Общности (схожести) природы через закономерность соответствует живое единство культуры через целестремительность. <…> Отсюда единство – то, что заменяет закономерность. Культура – целое, целостное. Отсюда понятно, что в ней и должно быть всё единично и при этом было бы целостным».)

Можно заметить, что Флоренский уводит нашу мысль на давний сюжет, ярко освещённый ещё Кантом: противопоставление царства природы (где всё предопределено и подчинено научным законам) и царства свободы, в котором действуют те существа, которым может быть вменён моральный закон именно в силу их свободной воли и разума.

…Флоренский пытается ввести «классификацию в делении наук»: «Шесть ?sciences fondamentales? – Математика ? Астрономия ? Физика ? Химия ? Биология ? Социология. Где же история? История лишь постольку наука, поскольку она социологична, поскольку в ней действуют, например, законы статистики. Такова монотонная сторона истории, её вечное бывает. Смысл монотонной стороны истории – в том, что когда нет ни особых причин, ни особых условий, когда все и всё остаётся по-старому, то и всё делается по-старому. <…> Жизнь духа всегда идёт к новому, не потому, что новая вещь лучше старой вещи, а потому, что для деятельности быть новой – это и значит быть, а быть неподвижной – это значит быть бездеятельной – не быть вовсе.»

Если история – дисциплина естественнонаучная или социологическая, тогда в ней не место моральным оценкам; мы можем изучать причины и следствия, но не имеем оснований никого хвалить или осуждать – ведь люди вынуждены были подчиняться законам истории и выполнять свои фатально определённые роли.

Но если понимать историю так, как предлагает Флоренский – то всё, что относится к настоящей истории, подлежит сфере этических оценок и является одной из основ нравственного опыта и воспитания людей.

Точная история и гибкая история

К 1990-м годам казалось, что на смену причинно-следственному обращению с историей придёт история-диалог, искусство сопрягать противостоящие точки зрения, гибкая логика бахтинских «хронотопов» и т. п.

Но, похоже, постмодернистские игры с культурой, гуманитарной наукой и информационной средой вызвали слишком горячее отвращение к двум незатейливым выводам, стандартно извлекаемым постмодернистской эстетикой из любой противоречивости: «всё так сложно, всё так запутано» и «всё можно представить чем угодно». Тогда антитезой, противоядием нараставшему хаосу исторических фантазмов на первый план вышла ценность фактической, буквальной, чётко обоснованной стороны истории.

<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
2 из 6