Плавание по Внутреннему морю (Суво-нада) было истинным наслаждением. Вид за видом, один живописнее другого, открывались перед нашими глазами, постепенно изменялись и скрывались за горизонтом, уступая место другим. Наконец мы приблизились к Симоносекскому проливу, этому Босфору Японии. Вход в него с востока очаровательно хорош; недостает только живописных построек по скатам соседних гор и у самого моря, чтобы местность эта заставила забыть о Константинопольском проливе, которому недостает больших лесных масс, чтобы взор мог отдыхать от излишней пестроты построек и полуголых скал. Особенно поразительна высота, ограничивающая пролив с юга и принадлежащая к составу гористого острова Кюсю: она покрыта лесом. На противоположном берегу, то есть на Ниппоне, мы видели издали развалины замка Чосиу, принадлежавшего одному из известнейших патриотов Японии – князю Нагато. Это разрушение, как известно, было произведено в 1864 году англичанами[80 - В 1864 году англо-франко-американский флот подверг варварской бомбардировке берега Японии. На Японию была наложена огромная контрибуция, в размере 3 миллионов фунтов стерлингов, за то, что японцы начали обстреливать американские и французские суда и убили загулявшегося англичанина Ричардсона.], добившимися при этом от Нагато подписки, что Симоносекский пролив всегда будет свободен для плавания иностранных судов и никогда не будет укреплен. Конечно, такая подписка, взятая от местного правителя, а не от главы государства, по силе европейского международного права ничего не значила, не стоила той бумаги, на которой была написана; но англичане умели воспользоваться смутными обстоятельствами в Японии 1860-х годов, чтобы заставить и микадо признать силу подписки, данной одним из его подданных без всякого согласия верховного правительства страны и под влиянием самого вопиющего насилия… «Сила есть право», – как сказал еще Протагор[81 - Протагор – древнегреческий философ.].
Вот вдали растянутый узенькой полосой вдоль берега пролива город Симоносеки; вот с другой стороны Кокурская бухта. Быстрое течение в проливе на этот раз идет против нас, но оно периодически сменяется другим, противоположным, так как все явление зависит от океанского прилива-отлива. В Японии эти случаи смены течений в проливах не редкость и, например, в Сангарском проливе делают подход к Хакодате очень нелегким для парусных судов; на северо-востоке от Сикокфа есть даже местность, где два встречающиеся прилива производят водоворот, небезопасный и для пароходов. По выходе из Симоносеки мы постепенно стали поворачивать к югу, следуя в виду берегов Кюсю, с одной стороны, и многочисленных островов – с другой. Приближалась ночь, и многие мнительные пассажиры «Нью-Йорка» побаивались легкой возможности наткнуться где-нибудь на скалу, тем более что маяков на этих водах в то время еще не было. Но на мостике парохода бодрствовал Фурбер, и мы на другой день проснулись рано утром у входа в Нагасакскую бухту.
Дождь лил без перерывов все время, пока мы стояли в Нагасаки, а потому для прогулки по очаровательным окрестностям этого города не было никакой возможности. Самые вершины соседних гор чуть виднелись сквозь дождевую мглу, и даже северного конца гавани различить было нельзя. Оставалось осмотреть только ближайшие части города, начиная со знаменитой Децимы, да те места, где находятся какие-нибудь военные сооружения, которые здесь, как и везде, составляли предмет моих первых забот ex officio. Я так и сделал, причем не мог не заметить, что оборона города и порта очень несовершенна. Особенно странной казалась батарея из больших бомбовых орудий, поставленная не впереди, а сбоку и даже почти сзади города: отвечая на ее огонь, то есть совершая военное действие бесспорно позволительное, неприятельский корабль, ворвавшийся в бухту, мог как бы ненамеренно сжечь самый город. И пароходный завод в Аконуре охранялся более выступом соседней горы, чем какими-нибудь укреплениями. Вообще овладеть Нагасаки с моря в 1869 году не могло составить большого труда, и это, конечно, было одной из причин боязливой политики японцев по отношению к бессовестным и свирепым представителям «христианской цивилизации».
III
– Что, каков «Сын океана»? – спросил меня случайно открытый мною среди пассажиров «Нью-Йорка» соотечественник мой, г. Олларовский, который, если не ошибаюсь, провожал до берегов Японии любимое им семейство бывшего американского посланника в Пекине, отъезжавшее на родину. «Сын океана» – это Янцзы-цзян, попросту Да-цзян (Великая река), у нас – Голубая река.
– Да, огромная масса текучей воды, – отвечал я, – только за что ее назвали Голубой, когда она серо-желтая?
– Полагаю, за то, что в верховьях, где она течет по гористым странам, цвет ее воды синий, как в Роне…
Такой коротенькой беседой открылось мое знакомство если не с почвой, то хоть с водами средней части Срединного царства. Скоро мы свернули в Вусун, который хотя не меньше Невы, но казался небольшой речкой по сравнению с Да-цзяном. До Шанхая оставалось лишь несколько верст, но мы не могли идти туда немедленно, потому что на баре в Вусуне, по случаю отлива, было мало воды. Ходя по палубе и осматривая видневшиеся на берегу Вусуна остатки китайских батарей, которые восстанавливать китайцы не могли по трактату 1860 года[82 - Пекинский договор, последовавший за третьей войной Англии и Франции против Китая. Этот договор способствовал дальнейшему закабалению китайского народа англо-американо-французскими капиталистами.], я невольно спрашивал себя: зачем европейцы основались в Шанхае, а не в Вусуне? Ведь таким образом они стеснили собственное судоходство, ограничив его лишь такими судами, которые сидят в воде не более 12 футов, тогда как в Янцзы-цзян имеют доступ большие корабли, с осадкой до 23 футов. Но этот вопрос, в сущности, был праздным, потому что если не логический, то фактический ответ на него скоро показался в виде длинного ряда огромных домов или дворцов опиумо-чайной аристократии Шанхая, и думать, чтобы когда-нибудь эти денежные тузы вздумали перенестись на берег Да-цзяна, было бы очевидной нелепостью.
В Шанхае первое, что невольно обратило мое внимание, было грубое, чтоб не сказать зверское обращение европейцев с сынами приютившего их Срединного царства. Лодочник, который довез меня с парохода до пресловутого «Astor-house'a»[83 - «Astor-house» – гостиница «Астор».], требовал уплаты, и так как у меня не было мелочи, то я поручил хозяину гостиницы удовлетворить его, то есть дать ему условленные два шиллинга. Китайцу я показал при этом два пальца и особу хозяина, за которым тот и последовал, понимая, в чем дело. Но каково же было мое удивление и отчасти негодование, когда через три-четыре минуты я увидел моего лодочника спасающимся во все лопатки от «директора» гостиницы, который, оттаскав его за косу, гнался еще за ним с бильярдным кием, нанося по временам удары.
– В чем дело? – А в том, что китаец требовал двух шиллингов, а мистер Смит давал ему две какие-то дрянненькие мелкие монеты, находя, что с него и этого за глаза довольно и что «баловать эту сволочь» не следует. Последовал спор, конец которого я и наблюдал из окна. Так как действительной причины побоища я в ту минуту не знал, то и не принял никаких мер к вознаграждению побитого китайца. Через полчаса же, когда дело было мне объяснено одним соседом за столом и бывшим пассажиром на «Нью-Йорке», поправлять было поздно: китаец исчез бесследно. Я думал сначала, не принес ли он жалобы на мистера Смита, да и на меня подлежащим консулам, но ничего подобного не было. «Небесные» хозяева страны уже привыкли, точнее были приучены не тратить понапрасну времени на попытки жаловаться консулам, из опасения, что те к полученным уже ударам прибавят еще несколько новых или добьются от китайской администрации посажения жалующегося на цепь, с деревянной доской на шее, у ворот обидчика. Это-то ведь и называется у европейцев в китайских портах «внушением варварам уважения к представителям европейской цивилизации и их интересам…» Любопытно, что мне в счет хозяин «Astor-house'a» поставил два полных шиллинга, вероятно, чтоб вознаградить себя за труд по исправлению китайца от алчности.
На другой день по приезде в Шанхай я отправился в русское консульство справиться: не получен ли там для меня вексель? Ведь был уже август по новому стилю. В консульстве, которое, в сущности, было американским домом Герда под русским флагом для внушения вящего уважения к богатому хозяину, мне сказали, что нет. Тогда пришлось, с первого же шага на китайскую почву, стать в неприятное положение и просить вице-консула Диксвелла открыть мне кредит долларов на триста, которые он мог покрыть тотчас по получении моего векселя, который не мог миновать его рук. Деньги были даны, но и немедленно же был принят высокомерный тон, дошедший до того, что торгаш-янки не отдал мне визита и даже не спросил: думаю ли я жить в Шанхае или отправляюсь куда-нибудь далее? Для сношений со своей важною особою он указал мне одного из своих конторских писцов, уроженца Финляндии и бывшего боцмана на каком-то «российском» корабле, заходившем в Шанхай… Нетрудно было догадаться, что этот тон был предписан ему свыше, не только из Пекина, но из самого Петербурга. Это отзывались обстоятельства, предшествовавшие моей командировке.
Сображая, что в Шанхае летом жарко, а в Пекине зимой холодно и что, следовательно, лучше август и сентябрь провести в последнем городе, а осень и зиму в первом, я решился безотлагательно ехать на север. Пробыв дня три в Шанхае для осмотра собственно города, я сел на пароход, отходивший в Тяньцзинь. Это было любопытное судно, потому что представляло смесь морского типа с речным; ибо хотя оснастка его была чисто морская, но дно почти плоское и осадка с полным грузом не более девяти футов, чтобы можно было переходить в Дагу через бар, а потом двигаться по Пейхо. Так как вместимость парохода была значительна (до 2 000 тонн), а борты и палубные надстройки высоки, то легко себе представить, каков должен был быть крен при хорошем боковом ветре и как легко было утонуть с подобным кораблем на бурном море, каково Желтое. Я думаю, что в Европе не было бы позволено такому судну перевозить пассажиров… разве если бы оно принадлежало Русскому обществу пароходства и торговли, издевающемуся над всеми мореходными правилами. В Китае г.г. Траутман и К°, конечно, не стеснялись европейскими предрассудками и имели целью только одно: на мелкосидящем и скороходящем пароходе перевозить возможно большее количество грузов, а проезжих людей принимать чуть не из милости, хотя за четверо суток плавания с них бралось по сто долларов. Товар при этом всегда можно было застраховать, хоть бы в том же обществе, в котором г. Траутман был директором; а пассажиры если бы и погибли даром, то небольшая беда… По счастью, в наше плавание погода была совершенно тихая, и так как мы не заходили в Чифу, то были исправно в назначенный час перед устьем Пейхо.
Я описал в «Очерках Китая» курьезные укрепления в Дагу, наружный осмотр которых сделал во время стоянки парохода в устье реки, около самых фортов. Забавно было видеть глиняные форты вооруженными дальгреновскими орудиями, точно они собирались и надеялись с успехом выдержать борьбу с броненосцами. Китайцы из современных опытов и наблюдений не научились почти ничему. Для них как будто не существовало воспоминаний о взятии дагуских «твердынь» штурмом с фронта – взятии, произведенном англо-французами, которые даже не имели дальнобойных броненосцев, а только небольшие канонерские лодки. В тех же глиняных стенах были возобновлены те же, быстро разрушенные перед штурмом, амбразуры с деревянными потолками вместо сводов; те же мортиры стояли сзади верков, для навесной стрельбы… не знаю уж в кого, потому что, конечно, ни один корабль, бомбардируя Дагу, не приблизится к нему на расстояние навесного выстрела из мортиры, а будет разрушать стены фортов прицельно… Только лет через пять после посещения мною Китая Ли Хун-чжан[84 - Ли Хун-чжан (1823–1901) – китайский государственный деятель, проводивший политику китайской реакции и иностранных капиталистических держав.] догадался изменить систему обороны Хайхэ, то есть водной дороги к Пекину, заготовив большое количество подводных мин для погружения их в реку перед вторжением неприятельского флота; но остались ли в прежнем виде «твердыни» Дагу или их заменили чем-нибудь более серьезным, я не знаю.
Перед приближением к Дагу и во время плавания по реке Хайхэ на пароходе было немало толков о том, будет ли открыто для европейцев вновь образовавшееся устье Желтой реки. Известно, что в 1860-х годах Хуанхэ прорвала плотину около города Кайфына и ушла на северо-восток, в Печилийский залив, вместо того чтобы впадать в Желтое море, где устья ее были почти занесены песками. Два англичанина из Шанхая, Ней-Илаяйс и Кингсмилл, ездили осматривать новое русло реки, но устьев ее не видали, а потому вопрос о судоходстве по нижней ее части остался под сомнением. Большая часть пароходной публики думала, что и в Печилийском заливе устье Хуанхэ так же мелководно, как было в Желтом море, а потому торговых выгод новое направление реки не представляло. В таком виде дело остается и до настоящей поры.
Около самого Тяньцзиня, версты за полторы, пароход наш стал на мель; и так как капитан не надеялся сняться скоро, то многие пассажиры, в том числе я, решились немедленно уехать в город по сухому пути. Китайские одноколки тотчас явились к нашим услугам; я взял часть своих пожитков и отправился отыскивать русское консульство. Найти было нелегко, потому что, хотя дом находился не очень далеко от пристани, в европейском квартале, но, вопреки общепринятому в Китае обычаю, отличался таким низким флагштоком, что его издали вовсе не было видно. Да и самый флаг, сшитый из каких-то тяжелых дерюг, висел вдоль флагштока в виде шерстяного одеяла, полосы которого различить было трудно. Наконец, при помощи одного встретившегося англичанина мы нашли консульский двор и постучались у ворот. Их отворил сторож-китаец, который и ввел меня на передний двор. Я, однако же, принял его сначала за задний: до того много в нем было навоза, иссушенного солнцем, и мух, которые носились тучами. Несколько кур, находившихся тут же, еще более убеждали меня, что это именно la basse-cour[85 - La basse-cour (французск.) – задний двор.], и я хотел было уже повернуть назад, чтобы поискать другого, более приличного входа в российско-императорское консульство, но китаец-сторож давал знаками понять, что других ворот нет. Делать нечего, пришлось достать карточку и послать почтенного стража известить консула о моем прибытии. Он не торопился с этой миссией, а сначала вызвал помощника, вероятно для наблюдения, чтобы мы с кучером-китайцем не покрали кур, и только тогда отправился через калитку в садик, предшествовавший консульскому жилищу. Прошли добрых четверть часа, пока он вернулся и показал мне путь, выгнав в то же время моего кучера за ворота, так что последний мог бы, в мое отсутствие, уехать с моей кладью вполне незамеченным. Я миновал садик и через отворенную дверь передней увидел консула Скачкова занимающимся осмотром и описью каких-то чемоданов.
– А! Вот и вы! – сказал он, увидев меня. – Нам об вас писали из Петербурга, и я все дивился, как это Военное министерство посылает в Китай агентов, которые не знают китайского языка.
– Я думаю, это потому, что в армии нет таких офицеров; те же лица, которые знают китайский язык и состоят на службе в Китае, никогда ничего нужного военному ведомству не доставляли.
– Ну, а как же вы доставите, не умея ни о чем спросить китайцев? Если вы надеетесь на нас, то ошибаетесь. Я свои сведения держу для себя и даю лишь тем, кому хочу.
– Не беспокойтесь, вашего содействия по собиранию военных сведений я не попрошу, так как вы не специалист по военному делу.
– Ошибаетесь: я сам служил в военной службе.
– Да? Где же и когда?
– Я был юнкером на Черноморской береговой линии; только там один бездельник майор, заметив, что у меня есть деньги, обыграл меня до нитки, что и заставило меня пойти в студенты в Пекине.
– А! Ну, я этого не знал. Во всяком случае, в данную минуту я вас беспокоить никакими вопросами не буду, ибо знаю уже, что в Тяньцзине есть образцовые китайские войска, арсенал и пороховой завод, которые я постараюсь осмотреть на возвратном пути из Пекина. А теперь вот мой паспорт: благоволите сделать на нем визу и содействовать моему отъезду в Пекин.
– Хорошо-с. Паспорт ваш я доставлю вам в гостиницу, где рекомендую вам остановиться и куда вас проводит вот этот китаец.
Я раскланялся и последовал за проводником, не успев проникнуть у консула дальше передней.
Этот грубый прием, без сомнения, имел в основе инструкции из Петербурга; но в нем сказались и старые личные счеты. Дело в том, что в 1859–1860 годах, когда я управлял 2-м отделением Генерального штаба в Омске, Скачков был консулом в Чугучаке[86 - Чугучак (Да-чэнь) – китайский пограничный город в Синцзяне.], и вся переписка с ним генерал-губернатора Западной Сибири находилась в моих руках. Однажды получена была от него эстафета с донесением (в открытом конверте) в Азиатский департамент, что «по распространившимся в Чугучаке слухам Большая киргизская орда взбунтовалась, ей на помощь пришли кокандцы, укрепление Верное[87 - Укрепление Верное – ныне город Алма-Ата, столица Казахстана.] взято ими и казачьи станицы в Заилийском крае разрушены». Генерал-губернатора Гасфорта это взбесило. Мне приказано было приложить к донесению консула бумагу в Азиатский департамент, что все скачковские доносы – вздор, и что было бы желательно, чтобы на будущее время консулы в Чугучаке и Кульдже[88 - Кульджа – китайский город в провинции Синцзян, расположенный недалеко от русско-китайской границы.] относились менее доверчиво к среднеазиатским базарным слухам, всегда почти преувеличенным, а часто и просто выдуманным. Было даже прибавлено, что едва ли дело консулов, живущих за границей, делать донесения о событиях внутри России и что было бы лучше, если бы они сообщали сведения о странах, в которых служат, чего, к сожалению, не делается.
Ковалевский, который был тогда директором Азиатского департамента, оценил справедливость этих замечаний и хотя не любил Гасфорта, но дал хорошую гонку Скачкову и велел ему извиниться. Это повело за собой пресмешное объемистое письмо консула к генерал-губернатору, в котором он старался объяснить промах, сделанный им два месяца назад. Главною извинительною причиною выставлялось рождение консульской женой ребенка, вследствие чего отец был впопыхах и не имел возможности серьезно заниматься делами… Гасфорт, справедливо обиженный тем, что «коллежский асессор Скачков извинился лишь тогда, когда получил нагоняй из Петербурга, да и то представил доводы глупые», велел мне «написать ему бумагу на бланке за номером, по возможности краткую, но поучительную». Я и написал следующее:
«Консулу в Чугучаке, коллежскому асессору Скачкову.
На письмо вашего высокоблагородия от такого-то числа имею честь ответить, что Министерство иностранных дел было мною своевременно уведомлено о неосновательности дошедших до вас слухов о бунте в Большой киргизской орде, вторжении кокандцев, разрушении Верного и пр. И я пользуюсь случаем, чтобы сообщить вам ныне, что подобные базарные слухи нередко распространяются в Средней Азии то людьми злонамеренными, которые на это имеют свои расчеты, то легковерными, без всякого основания. Поэтому доверять им следует с осторожностью».
Вот эта-то пилюля, полученная десять лет назад, отзывалась, без сомнения, на прием меня Скачковым в 1869 году в Тяньцзине, так как он очень хорошо знал, что автором ее был я. Узнав из слов его, что сведений, мне полезных, я от него не получу, я решился не посещать его более и, по возвращении им моего паспорта, немедленно уехать в Пекин и оттуда написать одному лицу в Главном штабе о характере консульского приема. К сожалению, эта первая, самая естественная и рациональная мысль была мною потом оставлена только потому, что мне не хотелось в первых же моих сообщениях касаться личных дрязг. Скачков, впрочем, и сам догадался о невежливости своего поведения, вследствие чего на другой день сделал мне визит, просидел часа полтора и при этом вручил мне не только мой паспорт, но и открытый лист, или подорожную, для следования в Пекин, выданную от тяньцзинского губернатора. Мало того, он сообщил мне, что завтра к моим услугам будет лодка с гребцами, которая меня доставит в Тунчжоу, оттуда уже рукой подать до Пекина. Я невольно смягчился и раскланялся с консулом возможно приветливо, сообщив ему в разговоре немало интересовавших его новостей из России. Доверие восстановилось настолько, что консул вручил мне связку долларов с просьбой передать их одному лицу в Пекине, и мне казалось, что отклонить от себя исполнение этого частного поручения г. Скачкова было бы грубостью. Притом, постоянно думал я, к несимпатическим приемам дипломатов и консулов я давно готов: зачем же растравлять и без того недружелюбные отношения, конечно, во вред и моему делу, и мне самому, потому что при первом промахе с моей стороны, какого бы рода он ни был, обо мне немедленно полетели бы в Петербург многочисленные изветы, с влиянием которых я, человек одинокий, без протекций, бороться не мог.
На другой день, поутру, лодка с шестью гребцами явилась перед гостиницей, и, погрузив вещи, я тронулся в путь, сопровождаемый одним забайкальским казаком, который был прислан в консульство с почтой и теперь возвращался в Пекин. Хотя он знал говорить только по-русски и по-монгольски, но это не помешало ему немедленно вступить в командование китайскими гребцами, с которыми он и успевал как-то объясняться. Присутствие его на лодке было полезно; ибо едва мы, после множества хлопот, причиненных стоявшими вдоль обоих берегов реки джонками, подошли к плавучему мосту, связывающему город Тяньцзинь с его восточным предместьем, как один из плотов немедленно вывели в сторону, чтобы пропустить нас, тогда как десятки лодок туземцев долго ждали понапрасну этого развода моста, да и теперь не были пропущены. Четыре полицейских солдата, с толстыми бамбуками в руках, наблюдали мой проход через отверстие моста, и едва моя лодка проскользнула, как они принялись тузить по чем попало тех лодочников-туземцев, которые было сунулись в открытый проход. Выглянув из-под навеса лодки, чтобы узнать, отчего поднялись крики побиваемых, я увидел моего казака важно стоящим около рулевого в походной форме и при сабле: он мне объяснил, в чем дело.
За мостом плавание стало легче, ибо хотя число джонок на реке не уменьшалось, но хозяева их, видев, как почтительно отнеслась к нам полиция, не только не препятствовали нашему плаванию, но помогали двигаться вперед. Скоро мы дошли до места слияния Императорского канала с рекой Байхэ, в которую и повернули. Слияние это любопытно в гидрологическом отношении, ибо два потока, довольно быстрые, приходят тут с двух совершенно противоположных сторон[89 - Северная часть системы Императорского канала образуется рекой Юнхэ, которая впадает в Байхэ, принимающую после этого название Хайхэ.] и, не образовав никакого водоворота, круто поворачивают под прямыми углами в русло Хайхэ, которое очень глубоко, но мало отличается по ширине от каждого из двух составляющих. Вообще бассейн Хайхэ заслуживает серьезного изучения в гидрологическом и геологическом смысле. Реки, его составляющие, не имеют своих долин, а орошают одну равнину, в почве которой и прорыты их русла. Идешь по равнине и не догадываешься, что вблизи река, потому что оба берега последней совершенно на одном уровне, невысоки, но обрывисты и, что всего замечательнее, составлены отнюдь не из твердого камня, а из глинистого ила, или того, что Рихтгофен называет лёссом. Река промывает в нем глубокое, но обыкновенно неширокое ложе, и тут опять странность: иногда прибыль воды от дождей бывает так велика, что она разливается по соседним полям, а долины все-таки не образуются, и, по стоке избытка воды, река опять течет среди невысоких, но обрывистых берегов. Берега эти иногда так низки, что китайцы укладывают на них оси не очень больших наливных колес, которыми черпают из реки воду для отвода ее, помощью желобов, на поля. Местами, впрочем, береговой обрыв возвышается до двух-трех сажен, и тут обыкновенно стоят китайские деревни, так как на этом уровне им уже не угрожают разливы реки. В одном только месте я заметил начатки образования речной долины у Байхэ, в том смысле, что береговой обрыв уходил вдаль от русла: тут между рекой и обрывом расстилается широкое, покрытое тростником болото.
Глинистый (а отчасти и слегка известковый) ил, или лёсс, есть ли продукт одних речных наносов, или в образовании его принимала участие и пыль, приносимая ветрами с монгольских степей? – я не берусь решать, но вероятно, что и то и другое вместе. Плодородие его известно, но только и тут нужно воздержаться от решительного суждения, то есть от приписывания этого плодородия исключительно естественным качествам почвы. Искусство, то есть удобрение, разрыхление и орошение полей, значит чрезвычайно много, и мне не раз, глядя на эти китайские поля, приходило в голову: что если бы хозяева их взглянули на наши великорусские пашни? какими варварами или лентяями обозвали бы они наших крестьян! А между тем рабочий скот – быки и лошади – у китайских хлебопашцев редкость; да и употребляют они его лишь для поднятия нови или пара, а чаще для углубления распахиваемого уже слоя земли; обыкновенно же все возделывание поля есть дело рук человеческих, вооруженных лопатой и иногда киркой… Я сказал: «пара или нови», и отнюдь не оговорился: это только иезуит Риччи и его подражатели уверяют, что в Китае постоянно возделывается вся почва; на самом деле мне не раз приходилось видеть пустыри как в Чжили, то есть около Пекина и Тяньцзиня, так и в Цзянсу, вблизи Шанхая. Быть может, впрочем, виной образования этих пустырей было Тайпинское восстание[90 - Тайпинское восстание, проходившее в 1851–1864 годах, было беспощадно подавлено объединенными силами маньчжурско-китайской реакции и американо-англо-французских войск. Бесчинства карателей нанесли огромный урон городам и селам Китая.], истребившее массы народа и обратившее в пустынные развалины даже часть самого Пекина. Но кроме этих случайных пустырей есть и постоянные, особенно в местах болотистых, каменистых или там, где были кладбища. Последнее обстоятельство объясняется чрезмерным уважением китайцев к мертвым их предкам и совершенно согласно с общим строем их понятий, консервативных до косности.
Дорогой до Тунчжоу мне приходилось довольно близко наблюдать быт китайского народа, и здесь, под самой столицей Срединного царства, он совершенно тот же, что в кяхтинском Маймачене… Припоминая, что и в Сингапуре, Сайгоне, Иокогаме, то есть даже вне Китайской империи, «небесные» ее сыны остаются верными исконным своим обычаям и притом именно в силу этого единообразия жизни чувствуют себя членами одной семьи, я понял их этнографическую устойчивость, которая не имеет себе подобной нигде, кроме Англии и ее колоний. С этим антропологическим фактором должны будут считаться едва ли не десятки поколений грядущих, и он служит залогом, что китайцы, сильные притом числом, не так легко поддаются обезличивающему влиянию западной цивилизации, как, например, японцы или, еще лучше, как мы. И, признаюсь, как ни люблю я Запада, но эта устойчивость крайнего Востока меня радует. Когда обе стороны, теперь далеко отстоящие одна от другой, сблизятся, узнают друг друга, скольким хорошим вещам передовые сыны человечества научатся у отсталых теперь китайцев! Одни рабочие, промышленные и торговые товарищества китайцев дадут немало примеров для подражания людям, среди которых много, но почти втуне, работали Муры, Бриссо, Фурье, Сен-Симоны, Лассали и пр.[91 - Мур – английский поэт, либерал по политическим взглядам; Бриссо – деятель французской революции 1871 года, выразитель интересов крупной буржуазии; Фурье и Сен-Симон – представители утопического социализма; Лассаль – основатель первой рабочей партии в Германии и вместе с тем основоположник реформизма в германском рабочем движении, в частности, проповедовал создание рабочих производственных товариществ, материальную помощь которым должно было оказать прусское правительство.Взгляды М. И. Венюкова на общественный строй тогдашнего Китая отражали его неуменье понять законы общественного развития. Там, где он видел «антропологический фактор», «устойчивость крайнего Востока», на деле сказывалось тормозящее влияние феодализма.]
В Тунчжоу мой казак чувствовал себя уже почти как дома и скорехонько подыскал извозчиков, которые должны были доставить меня, его и мою кладь в Пекин. Эта сноровистость русского человека давно известна не только нам самим, но и чужеземцам, из которых, например, геолог Мурчисон приходил от нее в восторг. Но отчего, оставаясь исконной принадлежностью простолюдинов, она совершенно утрачивается нами, русскими в сюртуках и жакетах, то есть цивилизованными? Не оттого ли, что цивилизация наша – полицейская, обезличивающая нас, лишающая способности личного почина? Какой-нибудь моралист может написать об этом предлинную диссертацию, где, вероятно, не будут забыты люди «личного почина», которых у нас так мало и значительная часть которых населяла и населяет нерчинские рудники, Сахалин, берега Мезени и Печоры, а теперь даже, кажется будет населять и Новую Землю (о Европе и Америке я уже не говорю)…
Отъехав верст восемь от Тунчжоу, я завидел вдали высокие стены Пекина. Солнце было близко к закату, и на ярко-оранжевом фоне западной части неба столица Китая чернела, как огромная крепость-тюрьма, тем более занимавшая воображение, что из-за стен не было ничего видно: ни башен, ни куполов, ни высоких колонн, по которым издали угадываешь наружность большого европейского города. Налетела гроза с проливным дождем и временно придала еще более мрачный вид городу-тюрьме; когда она перестала, я был у ворот Пекина.
IV
Когда мы подъехали ко двору русского посольства, было около половины шестого часа. На вопрос мой: дома ли наш поверенный по делам, г. Бюцов, и можно ли его видеть, – мне отвечали, что «дома, но собирается на обед во французское посольство, и потому я могу представиться ему лишь завтра». Соображая, что в самом деле то было 3 (15) августа, то есть в именины Наполеона, я удовольствовался этим ответом, хотя и не мог не видеть в нем намека на то, что мне нужно представляться перед ясные очи г. поверенного по делам не иначе как в мундире и в служебные утренние часы. А между тем я эту «особу» знавал в Иркутске десять лет тому назад безусым мальчиком, только что выпущенным из лицея. И времени на то, чтобы принять меня не по-чиновничьи, а по-человечески было достаточно, потому что обед во французском посольстве был назначен на семь часов и самое здание посольства расположено недалеко от нашего. Но пусть будет так! Это даже лучше, ибо дает мне возможность умыться и переодеться с дороги. Любезный секретарь миссии, г. Гладкий, немедленно указал мне очень приличную квартиру в одном из флигелей посольского двора, где, вопреки отзыву Азиатского департамента, оказалось столько свободных помещений, что в одном из них жил даже иностранный торговец, соплеменник г. Бюцова, скупавший китайские редкости. Я успел засветло переменить туалет и даже сделать небольшую прогулку вокруг дома посольства, причем с удивлением увидел в соседней, наполненной грязью улочке китайского бедняка, вытаскивающего из этой вонючей грязи остатки животных и растительных веществ, выброшенных из соседних домов, по китайскому обычаю, прямо на улицу. Он, очевидно, отнимал пищу у многочисленных пекинских уличных собак и потому был вооружен палкою, ибо две-три из них держались неподалеку и неприязненно ворчали. Так вот она, китайская бедность! Известна ли такая в Европе? Я думаю, что да, потому что парижские и лондонские ветошники ведь тоже добывают свой насущный хлеб из уличного сора, хоть и не так буквально, как мой китаец… Правда, их не атакуют собаки…
Без пяти минут в семь часов поверенный в делах в паланкине отправился на обед к французам, а меня секретарь пригласил обедать за общий стол холостых членов посольства, к числу которых, кроме его самого, принадлежал доктор Бретшнейдер и почтовый агент Харрис. Я поблагодарил за любезность и при этом узнал, что все названные лица обедают на счет главы посольства, который, уходя, велел пригласить и меня. Это по-посольски или даже по-игнатьевски, потому что другие русские послы и посланники на Востоке тщательно уклоняются от такого пышного гостеприимства. За обедом я, естественно, стал центром беседы и, несмотря на то, что начальства и дам не было, сразу увидел, что ко мне относятся очень сдержанно, без той приветливости, с которой обыкновенно принимается новоприезжий соотечественник в отдаленных от Европы краях. Зная, откуда дует ветер, я старался показать, что не замечаю этого «дипломатического» приема, но тоже принял меры, чтобы не проговариваться кое о чем. Отсюда натянутость и скука нашей первой беседы, которые сохранились и позднее, во все время моего пребывания в Пекине, и с особенной яркостью обнаруживались при встречах плохо отесанных «студентов» миссии, то есть молодых людей, изучавших китайский язык для поступления потом на службу драгоманами и консулами. Я очень благодарен этим студентам, г.г. Ленцу и Беберу, за их откровенность: они мне служили флюгерами, а вместе и вольтманскими вертушками, по которым я безошибочно узнавал не только направление, но и силу посольского ветра, постоянно, впрочем, северо-западного, то есть самого холодного из всех пекинских. Вот доктора Бретшнейдера было труднее понять: он вставлял мне шпильки – и охотно пользовался моими книгами; брал у меня небольшие уроки по географии и топографии – и отказывал мне в лекарстве, когда у меня заболело горло…
«Представление» мое Бюцову, состоявшееся на другой день поутру, было совершенно в тон с событиями, следовавшими непосредственно за приездом. Заставив меня надеть мундир, бывший безусый лицеист сам при приеме меня оставался в туфлях и полотняном пиджаке, с сигарой в зубах. Я уже достаточно изучил русскую чиновничью сволочь, чтобы понимать смысл всех приемов и изворотов ее. Прими меня так старый товарищ – я был бы очень рад; но когда подобная фамильярность допускалась человеком, который вчера не хотел меня видеть в дорожном костюме, то тут очевидно был умысел. Чтобы не оставить в том сомнения, Бюцов на мой парадный визит к нему отвечал тем, что часа через два подошел из сада к окну моей квартиры и опросил через окно: чем я занят?.. Я со своими писцами в Люблинской по крестьянским делам комиссии был вежливее, не говоря уже про бывших подчиненных офицеров в полку, штабе и военно-уездном управлении.
Мне противно теперь вспоминать о всех этих мерзостях, и будь я частный человек, я никогда не пропустил бы их без немедленной оплаты той же самой монетой; но что было мне делать в моем официальном положении с моим официальным «покровителем», особенно зная, какая почва подо мной в Петербурге, и не сомневаясь, что и Бюцов знает ее?.. Вот почему я несказанно обрадовался, когда узнал, что в недальнем расстоянии от посольства один повар-француз открыл небольшой трактир, где за два доллара в день можно было иметь сносные европейские обед и завтрак. Это дало мне возможность не появляться более за «посланническим столом», где вечно шли кляузные толки о разных, частью даже известных мне, лицах и где я ни разу не слыхал сколько-нибудь интересного общечеловеческого разговора на темы научные, литературные или хотя бы бытовые. О Китае говорилось всего менее; о политике не говорилось совсем.
Моя эмиграция сопровождалась частыми посещениями того же французского трактира секретарем посольства Гладким, который, кажется, тоже не очень жаловал посланнические хлеб-соль. Но его служебное положение обязывало все-таки держаться посольской столовой; я же отсутствовал систематически и потому иногда не видел Бюцова по два-три дня сряду. Жалеть об этом было бы нечего, если бы нерасположение этого господина не выражалось разными выходками, в которых чувство приличия отсутствовало в высочайшей степени. Так, квартирка, данная мне секретарем, была заменена другой, несравненно худшей и вовсе не запиравшейся, так что при каждом моем отсутствии из нее начальническое око и даже лапа могли проникать в нее и видеть, чем именно я занимаюсь, не пишу ли доносов или хоть не веду ли дневника, который, по содержанию своему, естественно не мог быть приятным для посольства. Чтобы напомнить мне сущность стремоуховского отзыва о неимении для меня в зданиях посольства удобного помещения, не забыли оставить в моей новой квартире два стекла разбитыми, вследствие чего пыль свободно проникала в нее со двора, а по ночам было так холодно, что я, в августе, должен был спать под шубой и сильно простудил горло. (Вот тут-то Бретшнейдер отказал мне в лекарстве[92 - Этот личный счет с Бретшнейдером не мешает мне признать, что он все-таки был самым дельным членом посольства и поделом был сделан академиком, хотя бы в силу пословицы «на безрыбье – и рак рыба, на безлюдье – и Фома дворянин». Работы его по истории географии Китая хороши, хотя нельзя сказать того же про его карту этой страны (1896).].) Чтобы защититься от холода и пыли, я закрыл у разбитого окна ставни, и тогда моя комната обратилась в полутемную, так что для письменных и чертежных занятий я должен был расположиться у самого другого окна, от которого сильно дуло. Пробовал я топить находившийся к комнате камин, но он так дымил, что не желая к физическим неудобствам от холода присоединять еще и химическое – угар, я бросил заботиться об улучшении своего логовища и только мечтал о скорейшем отъезде из Пекина.
Отъезд этот был, однако же, почти невозможен. Из взятых в Шанхае взаймы трехсот долларов у меня не оставалось и половины, а между тем о векселе для меня не было ни слуху ни духу, хотя наступил уже сентябрь по новому стилю. Я отыскал несколько остававшихся у меня наполеондоров и продал их повару-французу по три доллара за штуку; несколько русских целковых тоже были променены на мексиканское серебро с убытком около 25 процентов, но все же у меня набралось едва двести долларов, из которых 120 предстояло издержать на переезд в Шанхай. Так как в первых числах русского сентября ожидалось прибытие тяжелой почты из Кяхты, то я решился дожидаться этого прибытия и затем уже не оставаться более ни дня в Пекине. В ожидании я делал частые прогулки по городу, с планом в руках, причем имел случай убедиться в его верности, а также и в том, что некоторые чины посольства, живя по нескольку лет в городе, не знали, например, где Пекинский университет, точнее здание для экзаменов тех молодых людей, которые готовятся в мандарины, хотя это здание отмечено на плане и занимает большое место. Посетил я и нашу монашескую миссию, при которой находилась еще метеорологическая обсерватория, заведываемая немцем Фричче, но из этого посещения тоже не много вынес пользы. От главы миссии, достопочтенного отца Палладия, я узнал только, что ему, при его долголетних занятиях историей Средней Азии, не удалось разъяснить вопроса: что такое Алматы, местность замечательная в историческом смысле? И когда я заметил достойному синологу, что наше Верное называется по-киргизски Алматы и лежит при речке того же имени, то он был очень доволен и признался, что никогда не заглядывал на русскую карту западносибирских степей, где имя Алматы прописано en toutes lettres[93 - En toutes lettres (французск.) – «всеми буквами», прописью.]. Да и карты этой – ценой всего в три рубля – у него не было, как и в посольстве. Астроном-метеоролог Фричче тоже жаловался мне на отсутствие порядочных карт Китая, вследствие чего я уступил ему карту Бергхауза, получив в обмен координаты двух точек в Монголии: Шара-Мурени и Саир-Усу, определенные самим г. Фричче. В библиотеке и канцелярии посольства я, к удивлению, не нашел ни одной карты того государства, в котором посольство жило и действовало[94 - Случай не единственный в своем роде. В 1874 году у русского посланника в Тегеране, ведшего переговоры о Туркмении, не было русской (да и никакой) карты этой страны, вследствие чего он думал что Гюргень течет севернее Атрека (см. официальное донесение генерала Франкино).], кроме небольшой карточки Уэлса-Виллиамса, выдранной из книги его «The Middle Kingdom»[95 - «The Middle Kingdom» (английск.) – «Серединное царство», Китай.], четвертый том Дюгальда, в котором помещается атлас Китая д'Анвиля, давно куда-то исчез; да и вообще библиотека находилась в жалком состоянии, так что у меня с собой было более европейских и даже русских трудов о Небесной империи, чем в императорско-российской дипломатической миссии при дворе богдыхана.
Невольное пребывание в Пекине, из которого я не мог даже делать разъезды по окрестностям опять-таки по недостатку денег, привело меня к неожиданным открытиям и относительно других сторон посольской жизни. Прежде всего меня удивляла чрезвычайная редкость посещений нашего посольства иностранцами, то есть членами других дипломатических миссий, которые, однако же часто видались друг с другом. Эта загадка, однако же, объяснилась тотчас, как только я стал посещать французский трактир. Из разговора между какими-то двумя чиновниками английского и германского посольства, для практики говоривших по-французски во все время обеда и не знавших еще, что я – русский, мне стало ясно, что русского посольства все избегают потому, что оно служит центром грязных сплетен. Семейство американского посланника Брауна потому и покинуло Пекин, что русские его «друзья» и соседи были слишком беззастенчивы по отношению к чести двух молодых дочерей посланника. (Этот факт подтвердили мне и некоторые члены самого нашего посольства, не упустившие случая посвятить и меня, человека им постороннего и даже неприятного, в их личные дрязги.). Никакой общеинтересной беседы члены русских миссий поддерживать не могли по недостатку образования, а сам поверенный в делах Бюцов представлял смешное зрелище молодого человека с лысиной, безнадежно ухаживавшего за дочерью английского посланника Олкока, который относился к нему с британским высокомерием. Единственным приятелем г. Бюцова был французский поверенный в делах Рошешуар, которого незадолго перед тем китайцы отколотили на улице и которого поэтому большая часть европейцев сторонилась. Но и Рошешуар знал себе цену по сравнению с представителем России и высказал это, между прочим, следующим поступком, бывшим при мне. Я уже упомянул, что в день моего приезда Бюцов ездил на обед во французское посольство по случаю именин Наполеона. Он был при этом в официальном костюме, а утром даже в мундире, чтобы поздравление было как можно торжественнее. На этом наполеоновском празднике он предупредил Рошешуара, что и у нас будет такой же 30 августа (11 сентября). Но 30 августа (11 сентября) пришло, а никто, абсолютно никто из иностранных дипломатов, ни сам званый Рошешуар, не явился с поздравлением, даже не прислал карточки. Мы провели этот день одни, и за обедом Бюцов, красный как рак, публично объявил, что он «этого афронта Рошешуару никогда не простит». Но что же случилось? На другой день, сидя с Бюцовым на балконе его дома и толкуя о книге Юзефовича «Сборник трактатов России с Востоком», которую в посольстве не знали до моего приезда, я увидел вдали господина в пиджаке, с хлыстом в руках и сигарой во рту, быстро приближавшегося к нам от главного входа в посольство, куда проник он без доклада, очевидно как свой человек. Это был Рошешуар.
– Ah, mon ch?r Butzow[96 - Ah, mon ch?r Butzow! (французск.) – «А, мой дорогой Бюцов!».]! извините: я и забыл совсем, что вчера были именины царя! Но зато как мы охотились: просто прелесть!..
И не дав Бюцову одуматься, чтобы принять обещанную вчера надутую физиономию, он повел шутливый разговор, быстро приведший и нашего дипломата в веселое расположение духа. Я был познакомлен при этом с Рошешуаром, но не счел нужным вступать с ним в беседу и ушел с балкона, предоставляя нашему представителю одному показывать перед битым французом, как он ему «не прощает вчерашнего афронта».
Но, кроме Рошешуара, и другие дипломаты давали Бюцову чувствовать расстояние между им и ними, да еще в какой оскорбительной форме! Австрийский чрезвычайный посол барон Пец только что заключил, в конце лета 1869 года, с китайским правительством договор об открытии китайских портов австро-венгерским судам. Все его поздравляли с успехом, Бюцов в том числе. На другой день по подписании трактата, Пец, желая как можно скорее, вернее и дешевле доставить экземпляр его и всех относящихся к нему бумаг в Вену, пришел к нам в посольство, в сопровождении вновь назначенного в Китай генерального своего консула Каличе, просить об отправлении довольного большого пакета через Кяхту и Петербург, то есть по русской почте. Пакет должен был ехать в русской обложке, как казенная корреспонденция, до Петербурга, а там поступить в местное австрийское посольство. Разумеется, Бюцов немедленно согласился исполнить просьбу и при этом, видя довольную улыбку австрийского дипломата, пригласил его на завтра к себе, чтобы «выпить вместе бокал шампанского за здоровье императора Франца-Иосифа и его представителей в Пекине». Я никогда не забуду последовавшего при этом быстрого обмена насмешливых взглядов Пеца и Каличе и последовавшего затем отказа под тем предлогом, что им уже делает такую честь английский посланник Олкок. Вся моя внутренность перевернулась при этом, и я более чем когда-нибудь спешил оставить «российско-императорское» посольство в Пекине, составленное из таких «русских», как г.г. Бюцов, Бретшнейдер, Харрис, Вебер, Фричче и Ленц. Ожидать этого отъезда долго, по счастью, не пришлось.
Прибыла из Кяхты почта, привезла мне несколько номеров «Голоса», две книжки «Revue des deux Mondes»[97 - «Revue des deux Mondes» (французск.) – «Обозрение Старого и Нового Света» – известный французский толстый журнал.], одно частное письмо – и, конечно, ни слуха о векселе. Я на другой же день отправился в путь, причем некоторое внимание оказано было мне опять только секретарем Гладким, пришедшим в трактир вместе позавтракать и потом пожелать доброго пути. Доктор Бретшнейдер, как я уже упомянул, спрятался, чтобы не принимать от меня прощального визита; студенты тоже куда-то исчезли. Трактирный повар-француз и чиновник немецкого посольства Бисмарк были вежливее всех прочих случайных моих пекинских знакомых: они пожелали мне успеха в моих занятиях.
Я выехал в Тунчжоу на этот раз один, без казака, с простым китайским возницей, которому было объяснено в посольстве, что он должен мне приискать лодку для сплава в Тяньцзинь. Все прошло как нельзя лучше. Не стесняемый никакими русскими соглядатаями, с английской картой в руках, я ехал как хотел, останавливался где хотел, местами даже делал буссольную съемку, чтобы пополнить и исправить карту, и через полтора суток по выезде из Пекина опять водворился в гостинице у пароходной пристани в Тяньцзине. Чтобы очистить совесть исполнением официального долга, я вновь посетил консула Скачкова, попросил у него отчета о ходе русской торговли и содействия к осмотру местного порохового завода, получил отказ и решился более не прибегать к услугам русских чиновников, даже сторониться от них. Существенных невыгод от этого быть не могло, потому что без особого труда их можно было заменить другими лицами, частью русскими же, частью иностранными. В Тяньцзине, например, по вопросам о русской торговле с Китаем мне дал очень обстоятельные разъяснения богатый купец Старцев, который, торгуя через Монголию и Кяхту, конечно, знал все относящееся до этого коммерческого пути лучше, чем Скачков. И в самом деле, из его слов уже в 1869 году я был убежден, что сухопутная русская торговля с собственно Китаем недолговечна. Провоз тонны товаров из Шанхая в Москву через Тяньцзинь, Калган и Кяхту обходится ровно в восемь раз дороже, чем провоз той же тонны через Суэц и Одессу. По соображению данных Старцева оказывалось, что точка, в которой кяхтинские и одесские чаи одного и того же сорта могут продаваться по одной и той же цене, лежит на востоке от Уральских гор, приблизительно около Тюмени; и в самом деле мы видим ныне, что одесский чай продается в этом городе. И сам Старцев бросил Тяньцзинь, находя, что там торговать невыгодно, особенно русскими сукнами, которые в 1869 году еще не совсем были изгнанными с китайского рынка, а теперь уже исчезли совсем от соперничества английских. Умный торговец говорил мне даже, что если он удержит за собой известную долю в снабжении мануфактурными товарами Калгана, то есть Южной Монголии, то будет покупать эти товары не в Москве или Нижнем Новгороде, а в Шанхае, у англичан; караванную же дорогу через Монголию бросит совсем, как слишком полную случайностей и риска. Прежде, когда мы были одни в связях с Северным Китаем, торговать было можно, потому что мы ставили цены; теперь это вещь невозможная.
И не по экономическим только вопросам оказалось очень возможным обойтись без содействия Скачкова и братии. Захотел я осмотреть пороховой завод, только что возникший и еще не вполне доконченный, – стоило только обратиться в бюро г. Медоуса, строителя завода и вместе американского консула, чтобы получить carte blanche[98 - Carte blanche (французск.) – неограниченное полномочие, полная свобода действий.] на подобный осмотр. Нужно мне было видеть образцовые китайские войска во время учений – один из европейских инструкторов этих войск, ходивший в гостиницу играть на бильярде, немедленно пригласил меня бывать на ученьях хоть ежедневно и даже указал место, где они производятся. Мало того, когда, после трех-четырех подобных инспекций в качестве зрителя, я заметил, что он, по-видимому, намеренно кое-чему недоучивает китайцев, то получил сказанный с усмешкой ответ: