У меня денег было не в избытке, но я мужику сотню отдал, не пожалел. И пожаловал придворную должность – лейб-чучельник. Понял – он, точно, мастер. С выдумкой. И может мне еще понадобиться.
А когда он ушел, я поднял чучело. Чучело – тот же труп, особенно если кости внутри. И жеребец прекрасно встал. Чудесный, не гниющий, поднятый мертвец.
Я назвал своего игрушечного конька Демоном – для себя, конечно, ему-то кличка ни к чему, мешку с опилками – и теперь ездил на нем верхом. Когда моя свита в города выезжала – улицы пустели, такие мы были внушительные. Аллюр у моего вороного вышел такой механический, мерный, как у машины с пружиной – совершенно неживой, зато очень быстрый. Дивная идея – жрать ему не надо, отдыхать не надо, увести никто не может, потому что мой Дар его движет. К тому же ни в какой битве подо мной коня не убьют, с гарантией.
Чтобы поднятого мертвеца уложить без Дара, его надо сжечь. Потому что даже если на части его раскромсать, части будут дергаться, пытаться довыполнить приказ. Но неважно.
Так что я обзавелся личной лошадкой и расстояния в королевстве для меня сократились вдвое. И я смотрел на свою страну.
Правда, и страна тоже смотрела на меня. Ужас летел впереди. Паника. У меня в свите были живые и мертвые вперемежку – хотя, что это я болтаю? Мухи, если по чести, все-таки были отдельно, а котлеты отдельно: трупы – рядом со мной, а живые – поодаль. Я своих мертвых гвардейцев периодически менял – зимой реже, летом чаще, но свеженькие меня повсюду сопровождали, потому что живым я, хоть они разбейся, не верил, не верил, не верил! Никакой их лести не верил. Знал, что никакой страх их не заставит говорить правду, когда речь идет об их выгоде. А мертвые не продаются и не врут – поэтому меня и сопровождали мертвые, и Междугорье задыхалось от ужаса.
Я увидел провинции, о которых не имел понятия, потому что в мою голову с детства было крепко вколочено: Междугорье – это столица. Я увидел провинции, и мне стало тошно, я был не готов к такому – а они так жили столетиями, и привыкли так жить, и им было не плохо, и не гнусно, и не страшно. Я им казался гораздо страшнее, чем их жизнь. Я был неожиданный и новый – а весь будничный ужас в их городах им присмотрелся. И двигающиеся мертвецы, оказывается, для моих подданных страшнее, чем смерть близких.
Я увидел города, утонувшие в грязи и дерьме, подыхающие от голода. И слышал от их бургомистров, которые зеленели от страха, когда встречали меня, что они платят мне налоги, о которых я никогда не слышал. Что с мужичья здесь дерут последнее, чтобы расплатиться со столицей – но клянусь Богом или Той Стороной, эти деньги шли не в казну, а в карманы мелкой сволочи, говорившей от моего имени.
И я вешал мелкую сволочь и сообщал горожанам, сколько с них в действительности следует. Но они не верили и содрогались от страха. Они верили сволочи больше, чем мне – сволочь была своя, живая, теплая, понятная, в отличие от государя-чудовища. И потом обо мне же говорили, что я не знаю пощады даже к своим собственным верным слугам.
Я насмотрелся на казни моим именем и на произвол моим именем. Приказал запороть кнутом до смерти судью, который творил, что хотел, ссылаясь на мои несуществующие указы. Но он был сущим воплощением справедливости в глазах здешней толпы – а я как был, так и остался тираном и кошмарным сном.
Я не мог бросать им медяки – мне это претило. Я хотел понизить цену на хлеб. Я запретил баронам чеканить свою монету и наживаться на разнице курсов. Запретил под страхом четвертования взвинчивать цену на зерно в неурожайное время. Уже через два года пуд муки стоил полтину серебром. Но халявы из королевских рук мои подданные не получали, поэтому в отношении народа ко мне ничего не изменилось. И все нежно вспоминали моего отца.
Я ненавидел ворье. Не только тех, кто воровал у короны, но и тех, кто грабил по большим дорогам. В Междугорье краденое было дешевле купленного, а воровать было выгоднее, чем работать, и меня это бесило. Мои патрули – живые и мертвые – рыскали по лесам и горам, следя за порядком и наводя смертельный ужас на разбойников, а заодно и на пострадавших. Ворам, попавшимся на деле и отправленным добывать руду и уголь или мостить дороги, сочувствовали. Мне – нет.
За два года я четырежды заказывал моему вороному новые копыта, потому что старые стирались до шкуры. И Междугорье меня хорошо узнало – а я хлебнул дурной славы полной ложкой.
Моя страна мечтала от меня избавиться. А я мечтал сделать из нее великую империю.
За эти два года в шкуре моего вороного появилось три дырки от стрел. В моей шкуре – одна, под правой ключицей. Мои мертвые гвардейцы нашли лучника – у них отлично выходят такие вещи, ибо нюх на смерть они имеют, как у гончих. Им оказался наемник, ему заплатил очередной вор аристократической крови, меня оценили в золотую десятку. И я повесил того, кто заплатил, а того, кто стрелял, отправил на каторгу, хотя все мои живые советники утверждали, что справедливее сделать наоборот.
А у меня была своя справедливость. Уроды жалели того, кто казался им ближе по духу. Того, кто предпочел заплатить за грязную работу. Сочувствовали трусости и подлости, от которых меня мутило. Потому что, если бы имели чуть больше храбрости, то тоже поискали бы, кому заплатить за меня.
А город смотрел на казнь так, будто казнили героя.
Зато я избавил от сожжения в корзине с черными кошками старого некроманта – может быть, последнего в стране, кроме меня. Дед и так еле дышал, его Дар почти иссяк, его сделали калекой на допросах – и к тому же он обвинялся в тех же проступках, которые совершал и я. И не в тех масштабах.
Остатками Дара он поднял пару трупов, чтобы они помогли ему по хозяйству. Что ж говорить о моей работе?!
Мне хотелось, чтобы старик дожил остаток дней в покое и тепле. Бедолага так трогательно радовался – он, похоже, слегка впал в детство – что я не смог его бросить. Я приютил его в столичном дворце, в комнате около библиотеки, и приказал кормить его, как следует, и топить его жилье, не жалея дров.
Разумеется, ничего, кроме болтовни горожан про свояка, который видит свояка издалека, я не ждал. И об этом болтали, само собой. Но расчувствовавшийся старикан сделал мне подарок.
Он не очень хорошо понимал, кто я такой. Называл меня «сынком», что никак не годится в обращения к королю. Но последними крохами Дара он чуял во мне некроманта – и поручил мне своего ожидаемого питомца.
Сначала я думал, что дед бредит. Но когда прислушался, разобрал в его шамканье некую логику. Старик где-то достал яйцо виверны. Он надеялся, что она выведется и станет охранять его жилье, но не успел догреть яйцо.
Насколько я помню, виверны вылупляются через три месяца и три дня с момента яйцекладки.
Так вот, дед не успел и теперь его заботила судьба создания, которое только собиралось народиться на свет. Яйцо хранилось у него в камине. Оно почти остыло, когда мне его доставили. Я не надеялся, что виверночку удастся спасти. Но все-таки переложил яйцо в свой камин.
И к моей и стариковой радости, через две недели она вылупилась.
Будь у деда яйцо дракона, то в еле теплой золе зародыш, конечно, погиб бы. Но пламя, которое извергают самки виверны, настолько слабее драконьего пламени, что тлеющие угли его вполне заменили. Так что крошка выжила, а я обзавелся роскошным домашним животным.
Пока виверна была маленькая, она еще летать не умела, бегала за мной повсюду, как цыпленок за наседкой. Бегала и топала – Лапочка. Так мы с Оскаром ее назвали – он, оказывается, раньше виверн видел только издали, а ручных – и вовсе никогда. Редкие звери… Честное слово, я не могу взять в толк, почему это прелестное создание так пугало придворных. Очаровашка горной породы, золотисто-зеленая, с двумя, как у всех виверн, когтистыми орлиными лапами, которые уморительно цеплялись за ковры, с перепончатыми крыльями, шипастыми на сгибах, и длинным хвостом, который тоже кончался шипом. Не ядовитым, кстати, что бы не болтали невежды. И славные круглые глазки топазного цвета, с вертикальным зрачком, как у змеи. Страшно любила, когда ей чешут подбородочек – они, между прочим, теплокровные, виверны. Теплые и гладкие, на ощупь вроде полированного агата – и гладить их сущее удовольствие. Дед в нашей Лапочке души не чаял, все учил меня за ней ухаживать, и мои неумершие друзья тоже относились к малютке очень нежно. А для меня это было редкое наслаждение – живой зверь, еще и такой ласковенький.
К сожалению, старик мирно опочил во сне буквально через несколько месяцев. Но он прожил долгую жизнь и, надеюсь, его конец оказался не самым худшим. А виверна хорошо прижилась. Я кормил ее живыми ягнятами, она быстро росла, и вскоре выросла высотой с лошадь – а длиной, я думаю, в две лошади. За счет хвоста. Молоденькие вампиры любили играть с ней в догонялки.
Потом я держал ее на цепи в оружейной зале, иногда выводил полетать недалеко от дворца – Лапочка возвращалась по зову Дара. Я все мечтал приучить ее возить меня на себе, но ей, видно, тяжеловато было летать с грузом, так что пришлось оставить забавную затею. Оставил ее сторожевым животным – уезжая из столицы, отпускал бегать по дворцу, благо коридоры широкие и высокие. И был совершенно спокоен – охраняла она безупречно.
А обгорелые трупы доедала. Причем умница не трогала моих поднятых мертвецов, которые за ней присматривали. Хотя, может, старые движущиеся трупы просто казались ей невкусными.
Примерно в это время я обзавелся любовницей.
В Розовый Дворец, где жила моя жена, я заезжал редко. Вроде бы надо было ее навещать, но часто – не было сил. Мы с Розамундой переписывались.
Я ей писал: «Возлюбленная государыня, сожалею, что не могу видеть ваше прекрасное лицо. Увы, государственные дела отнимают все мое время. С огорчением и тоской думаю о расстоянии, которое нас разделяет». И она мне отвечала: «Возлюбленный государь и супруг, сожалею о вашей занятости. Провожу все дни в печали, которую скрашивает мне лишь забота о вашем сыне и наследнике. С нетерпением жду новых вестей». И любой, кто прочел бы наши письма, решил бы, что мы жить друг без друга не можем.
Но если я приезжал, Розамунда встречала меня так холодно, что вампиры казались сплошным огнем по сравнению с ней. И говорила:
– Весьма огорчена, что отрываю вас от дел, государь.
– Я хотел бы взглянуть на сына, – говорил я.
И какая-нибудь фрейлина приводила дитя в локонах и расшитом платьице, а дитя смотрело на меня перепуганными глазенками и пряталось за няньку. И мне очередной раз становилось тошно.
А Розамунда говорила:
– Он немного застенчив, государь.
И я смотрел в ее эльфийское лицо и действительно подыхал от тоски. Я совершенно не мог с ней долго разговаривать. И, поскольку меня никто не заставлял делить с ней постель, я уезжал еще до вечера.
Мне было бы невыносимо остаться с Розамундой наедине. Но… она еще болела где-то внутри меня, Розамунда.
Я не мог шляться по непотребным девкам. Наверное, я не блудлив по натуре. А может, какую-то часть меня просто ужасала мысль, что девка тоже может на меня так посмотреть – с отвращением.
А девка ведь – не Розамунда, думал я. Девку я, наверное, просто убью. А убивать женщин мне претит.
И вот, когда я жил в столице, жизнь шла своим чередом. Я принимал вассалов и посвящал в рыцари. Я возглавлял Советы. Мне представляли дочерей и невест, и я утверждал титулы. Я не охотился и не давал балов – не любил и не было времени и лишних денег – но я не мог отменить приемы.
Никто из дворян никогда не пересекал границы моих личных покоев без крайней необходимости и жесткого приказа. Оттуда несло мертвечиной, и еще там жила виверна. К тому же, в сумерки там можно было легко встретиться с вампиром, который пришел ко мне в гости. Неизвестно, кого боялись больше. Мой дом уже стал моей крепостью в высшей степени. Камергер постепенно попривык, но недостаточно для моего настоящего удобства. Его люди старались успеть все прибрать во время развода караулов – чтобы не дай Бог, не встретиться с мертвецами. Я сам одевался и раздевался и обедал в одиночестве. Иногда меня это угнетало, иногда – радовало, но так уж установился постоянный привычный порядок вещей.
Поэтому меня до глубины души поразило появление девушки в моем кабинете. Вечером. В сопровождении мертвого стражника, проинструктированного незваных не убивать, а провожать ко мне.
Беатриса… Да…
Беатриса Розамунду ничем не напоминала. Совсем. Помню ее точно-точно. Как цветная миниатюра на душе – явственная картинка.
Такая пышка. Скорее полноватая, чем худощавая. И очень яркая, мак, например, вспоминается или апельсин – такое она производила впечатление. Глаза черные, лицо цвета топленых сливок с ярким румянцем. Губы – малина после дождя. Мелкие темные кудряшки – не прическа, а просто кудряшки, повсюду – по вискам, по шее, по плечам, по груди… И круглую грудь цвета топленых сливок она приоткрывала очень низко.