– Рабыня.
Она снова кивнула. И ее личико затмилось, словно луна ветреной ночью. Я положил на ладонь метелочку травы – и сдул:
– Вот – наши жизни. Понимаешь?
Яблоня кивнула и выпрямилась. И сказала – могу поклясться своим потерянным полетом:
– Княжна не может быть рабыней, – гордо, грустно, горько.
Не может, ага.
Я тронул ее пальцы, эти светлые полоски от перстней.
– Где твои сокровища, княжна? Где твоя свобода? Разве нас с тобой кто-нибудь спросит?
Ее глаза повлажнели. Я думал, что она заплачет – нет, лишь качнула головой, с тихим упрямством. Взяла меня за руку – нежной теплой ладошкой. Указала пальчиком на луну:
– Что это, Пух? Как это называется?
Я стал учить ее выговаривать «как называется», потом – «луна». Потом мы говорили слово «Одуванчик» – стало получаться с десятого раза. До рассветной зари Яблоня выучила много слов – и стала улыбаться гораздо веселее.
Яблоне приходилось нелегко в доме Беркута – она не умела жить, как все наши женщины. Рабыням она не нравилась, да и сама невзлюбила Лилию. Лилия время от времени принималась орать на нее, уперев руки в бедра – а Яблоня очень кротко стояла напротив, смотрела с жалостью, огорченно, или норовила тихонько улизнуть; доводила Лилию до бешенства. Я видел это впервые: прирожденная княжна, тихая, кроткая, гордая – и девка, рожденная другой девкой. Очень заметная разница.
В саду Яблоня жила больше, чем в комнатах. Она бродила среди цветов целыми днями; я чувствовал, как ей скучно. Она развлекалась, обучаясь нашим словам, и мало-помалу начинала говорить понятно. Еще моя госпожа, ученная грамоте, хотела бы почитать книжку – но книжки в доме у Беркута отродясь не водились. Иногда ей хотелось вышивать или рисовать картинки; я вечно ругался с Подснежником, но нам не дали ни ниток, ни прочих женских пустяков – другие рабыни предпочитали бездельничать, а для Яблони никто не желал тащиться в жару до города, где есть лавки с товарами для рукоделия.
Я попытался подольститься к женам Беркута, но младшие жены побаивались меня, а старшая решила не делать любезностей Яблоне: если бы не цена моей беленькой, Беркут оставил бы ее себе. Старая карга шипела на меня гадюкой, а Беркут смотрел на мою госпожу и сально ухмылялся. Пропитывал бородку маслом герани, морда лоснится, волосы лоснятся, атласная рубаха на пузе натянута… достопочтенная купеческая наружность – с души воротит. Явно считал себя красавцем-мужчиной.
Надеюсь, что за эту ухмылку и гнусные мысли его распилят за рекой тупой пилой. Вдоль, ага.
А еще Яблоня рассказала мне, что ей снится Нут. Вот такие дела.
Она вообще не знала, кто такая Нут – Госпожа Судьбы, играющая случаем, Насмешливая Мать Событий. Называла ее «женщина-кошка», говорила, что Нут показывала две шестерки! Самое лучшее предзнаменование, самое счастливое. Яблоня не верила; говорила, что у нее было слишком много бед и слез в последнее время. Я с ней спорил – как можно не верить в милость Нут?! Конечно, у северян другие боги, но богов много, а Нут одна. Другие боги строят судьбы смертных, что-то придумывают, выгадывают, воздают по заслугам или карают злодеяния, а Нут только бросит свои кости из чисто кошачьей шаловливости – и все божественные планы канули в бездну. Нищий бродяга делается царским советником; отшельник святой жизни глупейшим образом влюбляется в юношу, богач, который только не гадил золотом, побирается с сумой – и все это шуточки Нут; кому – власть над миром подзвездным, кому – клеймо на лбу…
Сильнее богов – ее каприз, ее игра, очки у нее на костях. И я пытался втолковать Яблоне, что она – избранная, моя госпожа, любимица Судьбы: сильные воины утонули, а ее выбросило на берег. И еще неизвестно, как дальше кости лягут.
Но Яблоня спорила, и, в конце концов, спросила:
– А для чего я здесь вообще? Зачем Беркуту женщины? Мы же ровно ничего не делаем! Он спас меня по доброте душевной или женщины его развлекают, как котята? Ведь от нас нет никакой пользы!
– Никакой пользы, – сказал я, – зато вы принесете ему золото. Скоро будет базар в Данши-Вьи, Беркут отвезет вас туда и продаст. Ты дорого стоишь, Яблоня, ему нет резона продавать тебя на побережье. За тебя он хочет много золота – другие стоят дешевле. Тебя продадут кому-нибудь очень богатому.
Она так растерялась, смешалась, что у меня закололо сердце:
– Я же ничего не умею! Богатому человеку нет во мне прока!
Девственница, подумал я. Яблоня – девственница. Услышь, Нут…
– Ночные утехи, – сказал я. – Знаешь, что это такое?
Ужаснулась. Вот так. Не то, чтобы смутилась – хотя была очень скромна – а прямо-таки ужаснулась, будто я сказал, что будут резать на части живьем. Вспыхнула – и разрыдалась. Схватила меня за руки, уткнулась в мои ладони мокрым личиком, обожгла дыханием… так плакала, что у меня разболелось под лопаткой.
Я тронул ее волосы – чуть касаясь:
– Яблоня, слезы не помогают рабам. Слезы не защищают женщин.
Она подняла головку, посмотрела на меня своими мокрыми глазами – ресницы слиплись стрелами – и выдала:
– Да, я знаю. Женщин не защищают слезы, их защищают мужчины. Одуванчик, дома я могла рассчитывать на многих мужчин: на родственников, на слуг отца – а тут у меня нет никого, кроме тебя. Можно мне на тебя рассчитывать?
Убила. Я тут же захотел сцарапать это клеймо со лба вместе с кожей – чтобы унести ее отсюда на крыльях… вообразил, что смогу, ага. Сказал злее, чем надо:
– Яблоня, я не мужчина, я – бесхвостый пес.
А она, глядя мне прямо в душу, сказала:
– Ты – мой единственный друг. Ты – не такой, как все здесь. Пожалуйста…
Интересная вещь: если у нее совсем нет когтей, то чем это она так вцепилась в мое сердце? А?
Потом мы с ней разговаривали по ночам. Сон у меня отшибло поленом, напрочь. Весь день я бродил, как очумевший или бесноватый, «подай-принеси» – и все равно, что они все там орут, а ночью – я в сад, и она за мной. Садилась рядом, обнимала за плечи – выносить такие нежности тяжело, скинуть ее ручку невозможно. Сама не понимает, что делает.
Я ей как-то сказал:
– Ты жестока, как все женщины. Моя душа до тебя спала себе – а ты ее будишь. Мне больно.
А она посмотрела, не с жалостью, нет – всепонимающе, как воплощение Нут – и ответила:
– Я не жестока, Одуванчик, прости. Просто боюсь. Я не могу жить, как эти девицы, и позволять кому попало обнимать себя. Знаешь, у меня же есть жених, он северный князь, – или она сказала «сын царя»? – это он должен меня обнимать!
– Я понял, – говорю. – Но твой жених далеко, а тут мы – вещи Беркута. Чем я могу помочь?
Вот тут она и выдала. Взяла меня за руки, прижала их к своей груди, смотрит, как перепуганный младенец, умоляюще, и говорит:
– Выпусти меня отсюда, пожалуйста! У тебя же есть ключи, ты ходишь по дому – выпусти меня, помоги сбежать!
И что я мог, шалея от стука ее сердца, ответить этой бедной дурочке? Куда она побежит, такая белая и приметная, как голубок среди ворон? Далеко ли добежит? А когда с человека сдирают кожу заживо, он очень нескоро умирает. Иногда часами мучается. Ведь вовсе не обязательно, что кто-нибудь пожалеет и прирежет, услышь, Нут!
– Нас с тобой убьют, – говорю. – Мы, конечно, умрем свободными, но это будет очень больно.
А она сжала кулаки:
– Почему это Беркут решил, что мы его собственность?!
– Заплатил деньги, – говорю. – За нас с тобой. Как за скот. Он заплатил – мы и принадлежим.
– Я была ничья! – возразила она. Как мило сердилась: только глазами блестела, даже голос старалась не повышать. Ну как ей объяснишь?
– Женщины и евнухи не бывают ничьи, – объясняю. – Они – как монеты: если хозяина нет, значит, любой может подобрать.