– Ну, мало ли кто! – рассмеялся Урицкий. – Иди сюда, дитятко, дай обниму!
Семена Урицкого Кравцов знал с семнадцатого года и уважал за ум, хватку и порядочность. Во всяком случае, между своими племянник не к ночи будь помянутого председателя Питерской ЧК отличался даже несколько излишне прямолинейной честностью. За что и был одними любим, а другими столь же «сердечно» ненавидим.
– Рад тебя видеть, чертяка! – искренне признался Кравцов, обнимая старого друга. – А я слышал, тебя на Одесский укрепрайон прочили.
– То-то и дело, что прочили, – усмехнулся Урицкий, отодвигая от себя Кравцова и рассматривая его с неподдельным интересом. – А потом передумали, – легко пожал он плечами. – Оставили здесь, для особых поручений при Региступре и разрешили подучиться. А то ж у меня кроме школы прапоров за душой живого места нема.
Семен придуривался, разумеется. Он и раньше, в Гражданскую, любил представиться незнакомым людям эдаким простым, как маца, еврейским парнем из Одессы. Но все было не так просто. Урицкий умел говорить по-русски без какого-либо видимого акцента, свободно владел немецким, неплохо – французским и румынским. Был прилично образован, хотя большей частью не благодаря формальному обучению, и, наконец, состоял в большевистской партии с девятьсот двенадцатого года, то есть с тех пор, когда половина нынешнего ЦК «ходила» еще в эсерах, меньшевиках и бундовцах или вовсе под стол пешком. Ну, и в довесок, школу прапорщиков Семен Петрович закончил в шестнадцатом году и к революции выслужился чуть ли не в поручики, что совсем немало для бывшего приказчика одесских аптекарских складов.
– Так, а что пьем? – Урицкий шагнул к столу, поднял железную кружку Кравцова, нюхнул, шевельнув крупным носом, и вернул посуду на стол. – Это, товарищи, не питье, а, как говорят мои родственники, писахц. Этим если только девушек угощать… – с этими словами он вытащил из кармана коричневых галифе бутылку мутно-зеленого стекла с горлышком, заткнутым самодельной – из многократно свернутой бумаги – пробкой. – А ну, все к столу!
– Ты бы, Семен, хоть спутника своего представил! – посетовал Саблин, заметивший, как мнется у входа в комнату незнакомый военный.
– От черт! – взмахнул рукой Урицкой. – Экий я, право слово, невежливый стал! Пентюх пентюхом! Знакомьтесь, товарищи! – кивнул он на компаньона. – Гриша Иссерсон. Тоже, к слову, из бывших прапоров…
5
– Назовите войны Екатерины Великой, – генерал Верховский казался невозмутимым, но, по-видимому, весь этот фарс с экзаменационными испытаниями «бывших хорунжих и половых» ему изрядно надоел. Оттого и вопрос прозвучал то ли вызовом очередному «кравцову» от сохи, то ли признанием своей беспомощности перед профанацией идеи экзаменовать абитуриентов вообще.
– Вам как, Александр Иванович, – ничуть не смутившись, спросил Кравцов, – перечислить войны в хронологическом порядке или в связи с геополитическими, в терминах Рудольфа Челлена, и стратегическими императивами Российской империи?
– Простите? – У бывшего военного министра было узкое лицо, волосы, расчесанные на двойной пробор, элегантные «штабс-капитанские» усы и умные интеллигентные глаза профессора экономики.
– Вы меня, вероятно, не помните, Александр Иванович, – вежливо улыбнулся Кравцов, которому отчего-то стало вдруг неловко. – Я приезжал к вам в Петроград в сентябре семнадцатого, в составе делегации Юго-Западного фронта…
– Постойте, постойте… – нахмурился Верховский, припоминая события канувшей в Лету эпохи. – Вы тогда, кажется, передавали мне привет от моих… товарищей из Севастополя…
Кравцов обратил внимание, что Верховский не упомянул о принадлежности упомянутых «товарищей» к партии социалистов-революционеров. И неспроста, надо полагать, а из аккуратистской предусмотрительности, свойственной истинным русским интеллигентам. Не хотел подводить Кравцова, не зная с определенностью ни о прошлых, ни о нынешних его обстоятельствах. Сам Верховский был тогда членом эсеровской партии, оттого и военным министром в августе стал. Взлет для полковника – немыслимой крутизны в любые, даже и в революционные времена.
– Так точно, товарищ Верховский, – отрапортовал Кравцов, сам уже сожалевший, что поднял эту щекотливую тему. – Привет… из Севастополя.
– Тогда, давайте поговорим о Семилетней войне…
Следовало предположить, что тема, затронутая Кравцовым, оказалась генералу неприятна, и Макс Давыдович вполне его понимал. Ему и самому порой становилось неуютно, хоть он и избирался однажды даже членом ЦК РКП(б). Судя по некоторым признакам, все шло к открытому политическому процессу над партией социалистов-революционеров, и, хотя дело прошлое, нет-нет да приходили в голову тревожные мысли: что если и ему, Кравцову, припомнят вдруг его «эсеровский стаж»?
– С удовольствием, – кивнул он, сосредотачиваясь на заданном вопросе. – Итак, Семилетняя война. Характер и протяженность во времени и пространстве этого военного противостояния делает его по меткому определению одного английского политика первой по-настоящему мировой войной…
– Это кто же там такой умный? – поинтересовался генерал Гатовский, которого за глаза называли злым гением генерала Куропаткина.
– Первый лорд Адмиралтейства Черчилль, – с готовностью объяснил Кравцов, не назвав, впрочем, Уинстона Черчилля «сэром».
Экзамены проходили гладко. Математику – гимназический курс – Кравцов, как выяснилось, забыть не успел. И даже «Планиметрию и стереометрию» Киселева помнил, как ни странно, вполне сносно. Сочинение о Пунических войнах написалось легко, во всяком случае, без каких-либо видимых затруднений. Ну, а устный экзамен вообще вылился, в конце концов, в свободную дискуссию о различиях в тактике генерал-фельдмаршала Румянцева, генералиссимуса Суворова и короля Пруссии Фридриха Великого. Верховский эрудицией Кравцова остался доволен, Василий Федорович Новицкий – тоже, а Гатовский и вовсе хотел было расцеловать бывшего командарма, но сдержался из соображений дисциплины. Однако и то правда: отнюдь не все абитуриенты Академии РККА, даже и те, кто отменно показал себя в бою, могли продемонстрировать столь высокий уровень подготовки. Кравцов смог и оказался этим фактом даже несколько удивлен. Сам от себя не ожидал.
6
По дороге на Миусскую площадь, где в бывшем здании Народного университета имени Шанявского размещался ныне Коммунистический университет имени Свердлова, Кравцов много и трудно думал о том, зачем, собственно, тащится этим утром в главную кузницу партийных кадров. Выходило, что бывший командарм, и в самом деле, сподобился «на старости лет» влюбиться по-настоящему, и, направляясь теперь туда, где можно было – если повезет – повстречать Рашель Кайдановскую, нервничал словно мальчишка, летящий на неверных ногах на свое первое в жизни свидание. Но «свидание» оставалось пока под большим вопросом и в любом случае не было оно в жизни Кравцова ни первым, ни даже вторым. И Рашель Семеновна Кайдановская никак не могла стать его первой женщиной. То есть пока она вообще не являлась «его женщиной» по определению. Но даже если бы и являлась, что с того? Бывший командарм и сам не мальчик, да и инструктор Одесского горкома наверняка давно не девочка, как бы молода она ни была. Но вот ведь странность «посмертного» существования, многое теперь виделось Кравцову совсем не так, как когда-то, в его «прошлой жизни».
Обнаружив эту странную истину, Кравцов смутился и попытался думать о чем-нибудь другом. Однако попытка эта неожиданно завела его в очередной тупик, выход из которого вел, как казалось Кравцову, или прямиком в клинику Корсакова, ко всем этим доморощенным кащенкам и сербским, или уж к попам. Слишком много приходило в голову странных мыслей, и не только мыслей, если уж на то пошло. Университет Шанявского, например, вызвал у Кравцова стойкую ассоциацию с каким-то психологом по фамилии Выготский. При этом, с одной стороны, Кравцов твердо знал, что ни о каком Выготском сроду не слыхивал, а с другой стороны, помнил, что зовут психолога Лев Семенович и что он успел уже, несмотря на молодость, написать книгу под названием «Психология искусства»…
«Надо бы найти и перечитать…»
Оставалось только вздохнуть и свернуть самокрутку. В последнее время такие «провалы» в неведомое случались с Кравцовым все чаще и чаще, порой открывая захватывающие дух перспективы, в других же случаях пугая «ужасными безднами», от постижения которых хотелось попросту застрелиться. Он постоял немного, пережидая приступ паники, нарочито медленно закурил, взглянул на плакат, призывающий сдавать деньги в фонд помощи голодающим Поволжья, и пошел дальше, вспоминая, чтобы успокоиться, стихи и песни на всех известных ему языках.
Стихотворный ритм и разноязыкие рифмы убаюкивали смятенное сердце и не давали «оступившемуся» сознанию впасть в панику. И это было лучшее, на что Кравцов мог надеяться.
А подковки сапог звенели по влажному булыжнику, и люди тенями возникали перед Кравцовым, чтобы незамедлительно сместиться в стороны и исчезнуть за спиной. Платки и кепки, солдатские папахи и плоские мягкие фуражки, шинели, шали, какие-то пальто… Погода стояла сырая и холодная. Осенние дожди, темные тучи, стылый ветер. Словно бы и не середина августа, а ноябрь. Не теплая «домашняя» Москва, а гнилой, простуженный Питер.
«Споемте же песню под громы ударов…» – вспомнилось вдруг под звон и грохот проезжающего мимо трамвая.
«Под взрывы и пули, под пламя пожаров…» – Кравцов внутренне встрепенулся и, хотя крутить головой как полоумный не стал, зыркнул глазами из-под полуопущенных век.
«Под знаменем черным гигантской борьбы…»
Что-то было не так, и он должен был быстро, даже очень быстро понять, что это и откуда взялось.
«Под звуки набата призывной трубы!» – моторный вагон трамвая прогрохотал мимо Кравцова, и бывший командарм увидел женщину, идущую по противоположной стороне улицы в ту же сторону, что и он. Сейчас Кравцов видел ее со спины: длинная тяжелая юбка из темной плотной ткани, просторная бурая кацавейка, линялый шелковый платок на голове. Торговка, мещанка из обедневших… Или бери выше: прямая спина, гордая посадка головы, офицерские кожаные сапоги – поношенные, но крепкие – виднеющиеся под низким, до щиколоток подолом. Но еще раньше, до того, как трамвай разрезал улицу на две дрожащие от его грохочущего движения части, женщина эта вышла на улицу из дверей «обжорки». Одного из тех заведений, где за тридцать тысяч можно кофе попить или тарелку щец выхлебать. Вышла. Поднялась по ступеням из полуподвала, и Кравцов мазнул равнодушным, «не сосредоточенным» взглядом по ее бледному, изможденному лицу. Мешки под глазами, тяжелые, «уставшие» веки, впалые щеки… И все-таки что-то зацепило в этом «простом» образе, отдалось набатом в гулком пространстве памяти, выбросило на поверхность идиотские слова из «Марша анархистов». Знакомые черты? Отблеск былой красоты?
Кравцов смотрел вслед уходящей по улице женщине и пытался «оживить», воссоздать в памяти образ, мелькнувший перед ним несколько мгновений назад.
Большие глаза… Надо полагать, серые, хотя ему их отсюда было не рассмотреть. Черная прядь… Брюнетка… Линия подбородка, тонкий нос… Кто-то говорил, кокаинистка… Возможно. Может быть. Но факт, интересная женщина, несмотря ни на что… А в Париже, осенью тринадцатого…
Кравцов вспомнил красавицу в шелковом платье цвета спелых абрикосов, жемчужную улыбку, высокую грудь…
«Она? – думал Кравцов, идя по улице вслед за женщиной. – Здесь, в Москве, в двадцать первом году? Но я тоже вроде бы мертвый, а ничего. Жив и почти здоров, на свиданье вот иду…»
…Сидели в «Ротонде» или «Доме»… Монмартр… фиолетовый город за оконными стеклами… За столиком трое: Кравцов, Саша Архипенко, уже успевший сделать себе имя выставками в салоне Независимых, и незнакомый молодой художник…
«Сутин, кажется… Исаак или Хаим… Что-то такое…»
…Крутнулся поставленный «на попа» барабан вращающейся двери…
«Русская рулетка», – подумал Кравцов.
И в зал кафе вошла женщина, исполненная странной, опасной красоты и грации. Ее сопровождал высокий смуглый мужчина. Волосы у него были такие же черные, как у нее, но тип красивого лица совсем другой…
– Знаешь, кто это? – спросил Архипенко. – Это Мария Музель – отчаянная анархистка. Говорят, в России ее приговорили к бессрочной каторге, а она подняла восстание в Нерчинске и бежала через Китай или Японию в Америку. Представляешь? Тут все сейчас от нее с ума сходят.
– Она красавица, – выдохнул Сутин.
– Она бомбистка, Хаим. – Покачал головой Архипенко.
«Точно! – вспомнил Кравцов сейчас. – Того художника звали Хаим, и он тоже был родом с Украины…»
– …Бомбистка? – удивился тогда Кравцов. – Ты уверен, что именно анархистка? Может быть, все же социалистка? У нее вполне эсеровский тип. А кто это с ней?
– Модильяни, – сказал Архипенко. – Амадео. Он, наверное, самый талантливый из нас…
«Мария… Маша… Ш!»