Дедушки Лёни нет уже 22 года. Мы тогда возвращались из Сарапула по реке Каме на «Метеоре». Стояла жара, и мама решила прокатить нас с братом водным транспортом. Шли к дому, делясь впечатлениями, смеялись. А навстречу соседка бежит и кричит:
– Где вы ходите, дед-то ваш помер.
Я летел что было духу эти сто метров, к дому на три окна. Ворота были открыты. Я влетел в сени, потом в избу, растолкал столпившихся там старух. Увидел гроб и кинулся прочь. Ревел в голос, но слез не было. Просто выл, – так мне было тяжело.
Ехал я в кузове «ЗИЛа» рядом с гробом и отгонял назойливую муху, которая летала над дедушкиным лицом, таким спокойным и мужественным. В церкви душило ладаном. Я вышел на воздух…
Сегодня, 12 августа, у дедушки память, он родился в этот день. Мы с ним поговорили в мыслях, и он сказал: все будет хорошо, так и должно быть. Жизнь и смерть сменяют друг друга, и это нужно принять как данность. И я ответил:
– Дедушка, я люблю тебя.
Дети войны
Моей горячо любимой бабушке,
Новиковой Зое Алексеевне, посвящаю.
– Ты, Максим, картошку-то потоньше чисти, – сказала мне бабушка, когда слухом уловила, что в ведро падает тяжелая картофельная кожура. – В войну и очистки шли в дело. Что-то высушим, перемелем и в муку добавляем, а которые убирали и весной сажали вместо картошки.
Мне всегда казалось, что за два года службы очистив несколько тонн картофеля, я довольно-таки неплохо справляюсь с этой задачей, но с бабушкой не поспоришь – за плечами прожитый век и характер будь здоров! И чтобы хоть как-то замять свою неловкость, я просил бабушку рассказать мне подробнее о жизни в военные годы.
Мы – бабушка, мой папа (её сын) и я – готовили праздничный стол к юбилею главного действующего лица этой истории. В маленькой кухоньке крутились втроем: бабушка достала рыбный пирог из духовки, папа принялся готовить гуляш, а я большей частью был на подхвате. Бабуля, в конце концов, выбрала минуту передохнуть, неловко переступила к холодильнику и присела на табурет. Сложив иссохшие натруженные руки на коленях, и глядя затуманенным взором на рисунок обоев, она начала легко и с деталями свой рассказ:
«До войны мы жили не сказать, что богато, но и не бедствовали: было, что поесть и одежда была приличная по тем временам. Скотину держали: корову, лошадь. Лошадь тогда – это о! ты что! Изба не шибко большая была, а стояла недалеко от пруда – огород к воде. Задних дворов не было – во как жили! Не от кого на замки не закрывались. Огородик картошкой да луком засаживали, – время-то не было за всем поспевать ходить. Урожай добрый родила – земля-то от пруда водой напитана, унавожен опять же с коровой-то. Семья у нас была: мама, тятя (папа), и нас ребятишек четверо; я старшая из них была. Если я с тридцатого года – вот, Максим, и считай, сколько мне лет в войну-то было.
Помню, 22 июня в воскресенье мы всей семьей пошли на массовое гуляние. Родственники с нами, соседи, вся улица. Тогда часто устраивали массовые гуляния. Позже такие гуляния пикниками стали называть. Казалось, вся Камбарка (в Удмуртской АССР) высыпала на берег пруда, туда, в верховья. Солнце пригревало. А бережок-от густой травкой порос весь сочной да зеленой, – точно по влажному ковру ходишь. Я, значит, маме помогала: покрывало расстелили, еду разложили. Ребятишки кто купаться побежал, кто в игры играть. Молодежь по лесу прогуливались, валежник для костров собирали. Мужики байки рассказывали да ребятишек гоняли, чтоб те не подслушивали. Самовары задымили; кто-то и патефон умудрился принести, красивый такой, красным бархатом изнутри обтянут. Дядя Савва на гармошке играл, улыбаясь беззубым ртом и мигая одним глазом. Второй-то глаз он в Первой мировой с германцами оставил. А девки до того голосисто частушки пели, даже в лесу эхо повторяло… Что скажу: дружно все жили, весело, душевно! И напьется кто, дак песни горланит, а не в драку лезет.
Туда к пруду и радио протянули даже, чтобы музыку играло. Жердину вкопали, репродуктор нацепили. Этот-то репродуктор и заскрипел, захрипел: «После полудня прозвучит важное сообщение!» Мы-то детвора дальше играть – и ухом не ведем. А взрослые
притихли, начали переглядываться. Я еще у мамы-то спрашиваю: «А что такого по радио-то сказали?» – «Сама ничего не поняла, дочка, – мама-то отвечает»
Иди, говорит, за малыми присмотри, а то вон у воды играются.
И вот спустя какое-то время музыка из этого рупора прекратилась, и диктор заговорил: «Германия, без объявления войны, напала на Советский Союз!»
Что тут началось! Закричали, заплакали люди-то; ребятишек похватали и домой бежать. Бегут и кричат: «Филипьевна, ты-то как будешь? У тебя же трое их, сыновей-то!», «А я-то, бабёнки, как? Вовсе ведь одна… сгину!», «Ой, а мне-то чё делать – одни девки у меня-то!» Мужики шли быстрой походкой к своим домам и грозили бабам кулаком: мол, хватит причитать! А голодные чайки уже клевали брошенную на берегу пруда еду.
Ночью Камбарка не спала. Я на печи лежала и слышала, как тятя с мамой до самого рассвета обсуждали, как жить, что делать: продавать скотину или покамест оставить. Словом, выдюжат ли. А мне одного только хотелось: лишь бы тятю не забрали. Плакала неслышно, кулак кусала.
На утро – 23 июня 1941 года – на базарной площади у литейно-механического завода (в народе литейка) собрали митинг. Народу – тьма: улица Ленина на квартал заполнена, Советская до самой церкви забита. На небольшой трибуне речи произносили, Гитлера проклинали, призывали сделать всё для победы над фашистами. А нас и агитировать не надо было – все как один готовы были сражаться: и мужики, и бабы. Фашистов возненавидели сразу, ещё сильнее, когда первая волна мобилизации пошла.
С этой первой волной-то всех парней у нас с улицы и смыло. Кто помладше работать пошли или в училище. Училище было ремесленным и находилось в г. Сарапул. Ребята хотели освоить профессию и двинуть на фронт, если война всё ещё не закончится. Тогда ведь думали, быстро фашистов одолеем. И мы каждое утро мечтали проснуться без войны. Помню, как парни и девчонки с училища изредка приезжали на выходной в Камбарку. О, что ты! Форма новая, пуговички блестят, ботиночки на деревянной подошве – загляденье. Они там, на полном гособеспечении были. Мы даже чуть-чуть им завидовали, сами-то ходили в том, что было и обновок не предвиделось.
А я в школу продолжала ходить. Отметки хорошие были: особенно арифметика нравилась. Писали на газетах, обоях. Домой ничего не задавали, всё успевали делать на уроках, да и когда нам дома с уроками-то сидеть! Родители с нами тоже особо не нянькались, оно и понятно – время такое настало. Мы понимали, что надо быть ответственнее, послушными быть… взрослеть. Меня это больше коснулось – я же старшая была. Все заботы по хозяйству: огород, скотина, дом, – всё с мамой нам на плечи легло. Ох, и тяжко было…
В конце лета сорок первого года к нам первые эвакуированные приехали. С Украины приехала девушка молодая с грудным ребенком. У неё мужа в Киеве бомбой убило. Звали девушку, по-моему, Олеся. Рослая такая была, дородная, руки сильные и загорелые; одежда красивая, с вышивкой. С вокзала она шла, держа в одной руке дитё своё, в другой – чемодан большущий, зеленый из фанеры. А ребеночек-то махонький совсем был, болел всё время. Поселили Олесю в нежилом доме на два окна, где жена высланного кулака дожила свои дни да перед войной и преставилась. Олеся забор сама наладила, стекла поменяла – хозяйственная, рукастая была. А наши девки-то её не сразу приняли, присматривались. А может быть и ревность, какая была? Только вот зимой-то прильнули все к ей, поддержку всяческую оказывать стали. Вишь в чем дело, Олеся ребеночка-то схоронила, говорят, что сама и на погост снесла, и гроб-то сама сделала. Другие говаривали: в чемодане хоронила, сама я не видела. Долго она ходила почерневшая от горя, вся высохла, согнулась, – одни глаза да нос на лице-то; одежда повисла, как на вешалке. Девка, надо сказать, с горем справилась, в этом и работа помогла: устроилась санитаркой в наш госпиталь: крови не боялась и всё время там проводила. Потом вроде повеселела, разговорчивей стала, румянец появился. Да, натерпелась девка, что уж говорить.
В сорок втором к нам определили беженцев с Москвы. Была такая Нана Степановна с сыном Рафкой. Сын года на два меня постарше. Нана, как мне показалось, была невысока росточком, кругленькая такая, в руках несла две здоровенные корзины, которые её сын всё порывался выхватить – помочь хотел. Женщина устроилась в столовую поваром, кормила солдат и рабочих артели. У нас ведь в Камбарке солдаты жили с военстроя, наверное, они-то и строили хранилища, где позднее хранилось химоружие. А в нашей улице жили солдаты-эстонцы, эти шили полушубки для армии…
Максим, держи тарелки – протирай, я буду накладывать, а ты носи на стол, там расставляй покрасивее. Что говоришь, дальше рассказывать? А, интересно тебе!
Что ещё рассказать? Артели у нас были в Камбарке. Артель «Горн», артель «Красный Уралец», про литейно-механический завод я уже говорила. Тогда-то мне и невдомек было, что всю жизнь отдам «литейке», да. А я пришла в литейку в 1944 году. Работала формовщицей. Делала формы для разных деталей, в которые затем заливали металл. И все работали для фронта, для победы. Хотя, как далеко было до этого дня. Сколько горя и несчастий принесла война в каждый дом.
На фронт-то сначала молодых забирали, потом с артелей стали работников забирать. Бабы на их место пошли. А летом сорок второго дошла очередь и до тяти нашего. Ходили мы его провожать, как и всех камбаряков, только плакали больше, а он нас успокаивал, будто на денек куда едет. Маме велел лошадь продавать, корову ни в коем случае не трогать. Меня по голове погладил, сказал, чтоб за младшими смотрела, матери помощницей была. Запрыгнул в товарный вагон, двери задвинули, – мы и помахать ему вроде, а он не видит.
Обратно шли с вокзала, молча. Малые за нами плелись. А слезы из глаз ручьем бежали. А я как бы взрослее становилась с каждым шагом – ответственность ещё большую почувствовала. Теперь-то уж вовсе заботы всем весом лягут на нас с мамой. Подходили к дому, слышала, как дядя Савва играет на гармошке какую-то грустную песню. Ворота за собой закрыли, посмотрели с мамой друг на друга и заревели навзрыд.
Лошадь продали, как и велел тятя. Нам за неё сколько-то деньгами дали и сена привезли для коровы. А жизнь-то пошла тяжелехонька.
Выживали, как могли. Подоим утром корову. Молоко в бидоны налью, иду продавать. В базарный день иду на базар, в другой к солдатам или в столовую. Солдаты у церкви жили в бараке или хранилище, каком, не знаю, как сказать. Их старшина выносил котелки, в них молоко переливали. Деньги заберу и в школу скорей, на уроки. Мама хотя и работала, но денег на семью всё равно не хватало. Приходилось что-то придумывать, как-то выживать.
А вот ещё. У солдатского барака на крыльце всё два военных стояли: один худой, длинный, как оглобля, и лопоухий; другой с большими влажными глазами, как у нашей коровы Марты, и такой же добрый. Длинный всё надо мной подтрунивал: «Вот кончится война, Зойка – я свататься приеду!» А я ему и говорю: «Приходи, у тебя уши-то вон какие! Тяте удобно будет за такие-то уши тебя по всей улице таскать!» Похожий на Марту давился дымом самокрутки от смеха, а длинный ворчал чего-то добродушно. Но без обиды мы шутили, по-доброму. Правда, они мне старыми такими казались: лица морщинистые, кашляли всё время.
В столовую бегала с молоком. Частенько я там бывала. Столовая – длинное здание, в один этаж, два входа. Я через главный вход вбегала и, тут же у ближайшего стола, продавала молоко или солдатам или рабочим артели. Все друг друга знаем – поселок-то маленький, считай, что деревня. Вроде обратно уже бежать, а тут с кухни Нана Степановна меня кличет: зайди-ко, Зоя. Нальет мне в бидон супу по самую крышку – я кричу спасибо, уже убегая домой; только меня и видели. Со столовой прибегаю, меня уже младшие ждут. Мама к ночи приходила – на двух работах трудилась.
Карточки тогда были, давали хлеб овсяный или ржаной. Ржаной хлеб был черный-черный. Я такого не до войны, не после войны не видела. Что в него добавляли, не знаю. На день 200граммов хлеба. Иногда сахар давали. Нам ещё моя бабушка Александра помогала. Она жила в доме с большим огородом у речки Камбарка. Была знатная огородница. Выращивала много капусты, огурцов, вот этим нас и поддерживала. А мама встанет пораньше, часа в три ночи, тесто замесит, когда муки удавалась купить – шанег с картошкой да пирогов с капустой испечет. Нам сколько-то оставит, а остальное тоже на продажу. И ведь кто чем торговал, менял, выменивал. О! выживали, как могли. У нас-то ещё корова-кормилица была, слава богу, да огородик. Но бывало, что и поесть нечего было. Особенно зимой тяжело было.
Зимой и одеть-то толком нечего было. Что оставалось довоенного, то и донашивали. Малые из избы, бывало и носу на улицу не показывали. Сидели на печи в рубашонках одних. Мне домоседничать не приходилось и рассчитывать, отчего и одежа маломальская была: шубейка линялая, шаль бабушкина, платьишко, перешитое из маминого платья, валенки подшитые. Прибегу из школы, коромысло с ведрами на плечи и на пруд, к проруби. Воды надо было принести для домашних нужд, для коровы, ребятишек накормить. Дров для печки принести.
И на самом деле копили зимой картофельные очистки. Мама их собирала, хранила, а по весне сажали их. Верь – не верь, а настоящая картошка родилась.
От тяти ни единой весточки, полгода уже прошло. Ночами мы, ребятишки, плакали: тятю надо было. И слышала я, как мама за стенкой ночью тихонько плакала и даже, по-моему, молилась. Мы о тяте позже узнали…»
________
На этом месте, я подсаживаю тебя, товарищ Читатель, на подножку поезда, и мы уносимся в сторону Москвы, к самому фронту. Итак, юго-западнее Москвы, зима сорок третьего.
С высоты полета артиллерийского снаряда земля казалась белым зверем, упавшим на бок, с вывернутым черно-коричневым чревом. Всё кругом испещрено воронками взрывов, изрыто траншеями, окопами; искореженные железные глыбы танков, заправщиков, даже телеги… точнее щепки от них. Эта земля, некогда знавшая пушечные ядра французов, вновь изнывала от снарядов артиллерии. Легкие танки Т-60 укрылись за перелеском; пехота растеклась по траншеям и блиндажам. Все в ожидании слова «атака». Время на часах командира 05:10, утро. Артподготовку ведут уже сорок минут.
В задубевшей траншее с усиленным бруствером сидят бок о бок два бойца Красной Армии. Один из них отец Зои, крепкий мужчина под сорок лет от роду, в грубой шинели, пропитанной застарелым потом и пороховыми газами. Он разговаривает со своим вновь прибывшим однополчанином – шинель новая, каска блестит зеленым, но винтовка, видно, стреляна. Оба уже повоевали; больше – меньше, какая к черту разница!
– Ого, бабахнуло! Крепко нашенские взялись за этих…, – потирая замерзшие руки, заговорил Алексей, отец Зои.
– Щас наш выход, чую–скоро, – ответил хриплым голосом солдат в блестящей каске. – Лишь бы «мазута» не подвела, – с танками-то мы поболее добрых дел сделаем!
– Ты откуда сам-то будешь? – крикнул Алексей под грохот орудий и угрожающий свист снарядов.
– Из Сарапула, знаешь… Ижевск рядом.
– Как не знать-то! Земляки получаемся, я с Камбарки… Алексей.
– Меня Петром кличут. Мир-то он во – с кулак размером. Бойцы крепко побратались. Тут мимо них, во весь рост уверенно прошагал командир роты, в которой теперь служили оба земляка. Алексей посмотрел ему вслед:
– Скоро выходим. Вишь, Назарыч, в блиндаж направился.
– А мне вот не по душе движение у фрицев по левому флангу… не видно ни черта. Кажись, танки? – Петр мельком глянул еще раз и опять присел на корточки. – Алексей, дай сухого табачку, а то я вымочил свой-то. Ага, благодарствую.
– У тебя кто в Сарапуле?