Сделанное мною открытие спасло меня уже на острове Санта-Мария; сегодня оно должно было спасти мою маленькую Анну и снять с нее гнет сомнений. Шансы мои не могли ни на одну минуту больше подвергаться риску. Каждое слово в адрес этого гнусного человека все больше и больше приближало меня к цели.
– Лизетту, – продолжал я, видя, что он молчит, – Лизетту обвиняют в присвоении бриллиантов, принадлежащих когда-то леди Мордент. Я признал тождественность этих бриллиантов. Гарри Овенхолль, который по вашему наущению собирался обокрасть меня в Суффолке, обвинил ее в этом преступлении и начал дело против нее. Вам решать, должны ли мы ехать в Вену или постараться убедить леди Мордент взять обратно свое обвинение. Даю вам сроку десять минут по часам на камине. Употребите их с пользой, умоляю вас. Подумайте, пока еще не поздно, как вам лучше поступить: свобода для этой женщины или суд и наказание. Что из двух, скажите, старик? Скорее, время для меня дорого.
Он сидел несколько минут молча и с закрытыми глазами, барабаня пальцами по столу. Я знал, что он думает о том, выиграет он или проиграет, если позовет кого-нибудь из скрывающихся приверженцев и прикажет убить меня. Один свидетель будет устранен... Но кто может отвечать за других? И возможно ли, что старый враг, который так часто дурачил его, не одурачит его и сегодня? Так размышлял он, казалось мне. Он приподнялся вдруг в кресле, устремил взор во тьму, видневшуюся за окном, и снова сел. Не хватило у него мужества или это было время, назначенное для нападения, – я никогда не мог решить этого с точностью. Для меня это были минуты страшного напряжения, нервного прислушивания к шагам и быстрого решения. Услышь я самые слабые, сомнительные звуки шагов, я убил бы этого человека на месте.
– Я не могу писать, – сказал он, задыхаясь. – Предлагайте мне вопросы, а я буду отвечать на них.
– И подпишете документ, принесенный мною. Пусть будет так... Предлагаю вопросы по порядку. Отвечайте по возможности кратко.
Я сел на другом конце стола и положил документ перед собой. Ясный кружок от света лампы падал на бумагу, оставляя всю комнату в темноте.
– Чья дочь Анна Фордибрас?
– Дочь Давида Кеннарда из Иллинойса.
– Мать ее?
– Я не знаю ее имени... Француженка из Канады. Вы узнаете это из архивов в Иллинойсе.
– Каким образом попала она под опеку генерала Фордибраса?
– Трусость или совесть, как называют ее люди. В 1885 году Кеннард был привлечен к ответственности за грабеж... Он был невиновен. Это входило в мои планы... Все устроили мои агенты. Но Кеннард... Ах! Он выдал меня, и я удалил его, чтобы он не стоял на моем пути.
– И он был признан виновным?
– Признан виновным и приговорен к заключению в тюрьме на двадцать лет. Фордибрас под именем Шангарнье... его настоящее имя... он двоюродный брат того самого Шангарнье, который наделал Франции столько зла в 1870 году... Фордибрас был тогда директором в тюрьме Гудзон. Он был у меня на жалованье, но Давид Кеннард был его другом, а потому он взял к себе его дочь и воспитал ее, как собственное дитя. Как мог я запретить ему? Женщина, да еще хорошенькая, всегда полезна для моих планов. Я хотел унизить этого железного человека и унизил. Какую жалкую фигуру изображает он теперь из себя! Прячется в Тунисе точно мелкий мошенник... Боится меня... Боязливый и в то же время гордый, мой друг!.. Гордый, очень гордый, как ваши лорды... Вот он, Губерт Фордибрас. Скажите слово полиции, и она арестует его. Я пришлю вам доказательства. Он горд и у него есть сердце. Вырвите его у него, потому что он изменник. Он закрывал глаза и протягивал руки, и я клал в них деньги. Вырвите сердце у него, он хочет убить женщину, которую вы любите.
Я не подозревал до сих пор такой гнусности, жестокости и ненависти. Гордость генерала была тяжелым бременем для этого пресмыкающегося негодяя с таким непомерно развитым тщеславием и стремлением видеть всех людей у своих ног. Но его слова не имели для меня никакого значения... Я желал только, чтобы Губерт Фордибрас не попадался мне больше на дороге.
– Изменник он или нет, это касается только вас, – сказал я. – Здесь вопрос о другом. Когда Анна Фордибрас надевала в Лондоне украденный у меня жемчуг, было ли известно генералу, что он краденый?
Отвратительная, сардоническая улыбка пробежала по его лицу.
– У него не хватило бы мозгов на это! Она надевала их по моему приказанию. Я долго следил за вами... Вы не знали этого, но потом вы многое узнали. Я сказал себе, что должен удалить вас со своего пути. О, Бог мой на небесах! И зачем это не убили вас до того еще, когда Гарри Росса нашли мертвым в Паллингской бухте!
– Вы говорите о молодом моряке, которого нашли с розовым бриллиантом из Форд-Валлея. О брате капитана Росса, занявшего ваше место на «Эллиде»? Я начинаю понимать... Он вез эти бриллианты в Лондон и с ним случилось несчастье? Для вас это была серьезная неудача.
Он сжал руки и взглянул мне прямо в лицо.
– Останься он в живых, я на мелкие кусочки разорвал бы все его тело. Он украл бриллианты с моей почтовой яхты и утонул, плывя к берегу. Да, мой друг, Бог смилостивился над ним, послав ему неожиданную смерть.
Я не мог не улыбнуться такой своеобразной набожности. Я должен сознаться, что мною снова овладело сильное беспокойство, а желание мое вырваться поскорее из этого дома превратилось в настоящую лихорадку нетерпения. Что, если случится что-нибудь, и между мною и Анной встанет вдруг какой-нибудь посланник ада?! Что, если живительную чашу оторвут в самый последний момент от моих губ! Боже милостивый! Какая это была агония!
– Мистер Аймроз, – сказал я, поднимаясь сразу под влиянием неожиданного импульса, – я сейчас же телеграфирую в Вену и сообщу, что я не могу представить доказательств, а потому обвинение будет снято с Лизетты. Можете ехать, куда желаете, но не оставайтесь в Англии. Сегодня я щажу вас. Но если пути наши еще раз встретятся, я повешу вас... Это так же верно, как и то, что Всемогущий судит убитых вами и накажет вас за них. Это мое последнее слово. Молю Бога от всей души, чтобы никогда больше не встречаться с вами.
Он не двинулся с места, не произнес ни одного слова, продолжая сидеть в кресле, точно каменное изваяние. Так оставил я его и поспешил во мрак ночи.
Я поспешил к Анне, чтобы сообщить ей результаты своей миссии, положить дар этот к ее ногам и в милых глазах ее прочитать, наконец, истину, которая была для меня выше всего на земле и составляла единственное стремление мое.
Эпилог
Тимофея Мак-Шануса
Мой друг Мюлок в своем «Magnus and Morma» пишет: «Пейте на свадебных торжествах умеренно, чтобы потом вам не сбиться с прямого пути».
Вот человек честных принципов, рассуждения которого я никогда не решился бы оспаривать.
Сегодня мы собираемся в Гольдсмит-Клубе и будем пить за потерю свободы моего дорогого товарища Ина Фабоса, пить, надеюсь, в той мере, о какой говорит поэт. Если я сомневаюсь в возможности последнего, то лишь припоминая слова Горация, что вино вдохновляет нас новыми надеждами и заглушает горечи и заботы жизни. Неужели же мы будем рассуждать о такой потере для клуба и для общества, не промочив ни разу горла и не положив руку на сифон с холодной содовой водой?
Сохрани нас от этого Бахус! Мы погрузимся в него наилучшим образом... по просьбе моего друга, выразившего это желание, и – о, благородное сердце, – за его счет.
Он венчался в своей приходской церкви в Гемпшиде, и Тимофей Мак-Шанус проводил туда невесту. Маленькая волшебница-пастушка, из-за которой честные люди два раза объехали вокруг света и вернулись назад, заставила других женщин завидовать ей и прибыла сама к верной гавани, предназначенной ей судьбой...
Как мало походит она теперь на черноглазую кокетку, которую я видел в Кенсингтоне! В ней меньше лукавства, меньше игривости, в ней сказывается женщина, а не прелестный ребенок со школьной скамьи. Нет, говорю, тысячу раз нет! Золотистый свет заливает ее путь, и лучи смеха сверкают в ее глазах. Обыщи я все города, то и тогда лучшей жены не найти для моего друга... Я выбрал бы для него только это золотое сердце, эту спутницу жизни избрал бы я для его счастья. Она приобрела любовь редкого человека и счастлива. Спаси ее Господи, – говорит старый Тимофей, а он хорошо умеет читать в сердцах женщин.
Итак, я снова возвращаюсь к своим старым привычкам, становлюсь прежним бродягой, который ворчит из-за всякой безделицы. Мой дорогой друг, памятуя, что я когда-то жевал и пережевывал юриспруденцию, не прочь был бы определить меня на государственную службу и сделать чиновником. Но у меня не хватает духу на это. Я дожил до старости во грехе бездействия. Единственная моя заслуга заключается в том, что я знаю благодать ничегонеделания и ожидаемую за это награду. Оставьте же меня и позвольте и впредь идти по прежнему пути. Моя дружба к Ину Фабосу слишком для меня драгоценна, и люди не могут называть меня собирателем мхов и катальщиком камней.
Я хочу сказать этим, что не имею в виду никакой карьеры; подобно маленькому японцу, которого мой друг почти усыновил, мое место за воротами. Неужели я «прошлое» Ина Фабоса, дорогое его воспоминаниям, член его дома, но безмолвный, как ночь, неуважаемый, всеми забытый, никем не воспетый? Да хранят нас боги, скажу я на это.
Книга, которую я пишу о наших приключениях в южных морях, будет напечатана в одном томе ценой в шесть шиллингов; книга эта будет мне памятником более солидным, чем медный. Читатель, ты найдешь в ней много вещей для развития своего ума и возвышения твоего духа, но больше всего поразит тебя в ней любовь и преданность Ину Фабосу, вернейшему руководителю моей полной приключений жизни.
Он женился и уехал на запад, а я один и в горе, но двери клуба открыты для меня. Много людей и городов видел я, но Лондон... Ах! Благословен ты, Лондон, ибо люди, погруженные в отчаяние, находят в тебе родину, а дети-сироты гнездятся на твоей груди. В метрополии Британской империи схороню я свое великое горе.
Ибо друг мой Ин Фабос вернется, только когда наступят летние дни, а маленькая жена его начнет говорить о родине и тех, кто любит и не забыл его.