Отшельник - читать онлайн бесплатно, автор Максим Горький, ЛитПортал
bannerbanner
Полная версияОтшельник
Добавить В библиотеку
Оценить:

Рейтинг: 4

Поделиться
Купить и скачать

Отшельник

Год написания книги: 2011
Тэги:
На страницу:
2 из 2
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Как же кончилось с англичанином?

– Отпустили меня, только и всего. Руку жали мне. Говорили разное, эдакое – дескать, мы пошутили, извините… Надо мне поспать, дружба, а то завтра у меня день трудный…

Укладываясь спать, он говорил:

– Чудак я был! Вдруг, бывало, охватит меня радость, так всё нутро, всё сердце и обольётся, – хоть пляши! И – плясал ведь; люди смеются, а я – пляшу… Что ж? Детей – нет у меня, стыдиться некого…

– Это, дружба, душа играет, – задумчиво и тихо продолжал он. – Она – капризная, вдруг привлечётся к самому, скажу, смешному да и держит тебя около него. Вот тоже – вроде куклы – девочка меня соблазнила; наткнулся я на девочку – в одной усадьбе барской, сидит ребёнок, годов девяти, над прудом, прутиком воду сечёт и слёзы точит, – вся мордочка у неё в слезах, как цветок в росе, и даже грудка слезами унизана. Конечно, я присел к ней: «Что ж это ты плачешь, день весёлый, а ты – плачешь?» Оказалась сердитая: «Уйди», – говорит! А я – упрямый. Разговорил её, она мне и сказывает: «Ты, говорит, к нам не ходи; у меня папаша – злой, мамаша – злая и брат – тоже злой!» Я – про себя смеюсь, а вид такой сделал, будто напугался и верю ей, и всё говорю – со страхом – ай-яй-яй! Тут она мордочкой ткнулась в плечо мне и – рыдать, даже дрожит вся. Оказалось – горе её не тяжело весом: уехали родители в гости за три версты всего, а её не взяли, наказали, – не то платье хотела надеть, капризила. Я, конечно, жалею, осуждаю родителей: «Ах, говорю, какой народ неаккуратный! Ай-яй-яй», – говорю. А она мне: «Возьми, говорит, меня, дедушка, с собой, не хочу я с ними жить». С собой взять? Чего проще? «Аида, пойдём!» Ну, и свёл её туда, где родители пировали, – у неё, там, Коля был, друг, жучок эдакий, кудрявый, – вот в чём тайность горя. Ну, конечно, смеялись все люди над ней, а она – краснее макова цветка. Отец её даже полтину серебра подарил мне. Ушёл я. И что ж ты думаешь, дружба? Привязалась душа к девочке, – неохота отойти от неё, от усадьбы этой. С неделю кружился, – хочется девочку ещё повидать, поговорить с ней, даже смешно. А – хочется! Её на море увезли, грудку лечить, а я – болтаюсь, хожу, подобно собаке. Вот оно как бывает. Да. Душа – птица капризная, куда летит – неведомо…

Почти сквозь сон или как в бреду старик говорил с паузами, позёвывая, и вдруг снова оживился, точно спрыснутый холодным дождём:

– В прошлом годе, осенью, появилась ко мне барыня из города; она – так себе, суховатая, неказиста, а взглянул я в глаза ей – господи! Вот бы мне её, на одну бы только ночь, а после – ножами режьте, конями рвите, – ничего не боюсь! Какую хочешь смерть приму. И – говорю ей прямо: «Уйди, пожалуйста, а то я тебя обижу, уйди! Не могу я беседовать с тобой. Уходи!» Не знаю, поняла ли она али что, – ушла поспешно. Так я – сколько ночей не спал из-за неё, – мерещатся глаза эти, что хошь делай! А – старик ведь… Старец… да?.. Душа – закона не знает, годов не считает…

Он вытянулся на земле, двигая красными рубцами век, чмокая, потом сказал:

– Ну-ко, буду спать…

Закутал голову армяком и умолк.

Проснулся он на рассвете, взглянул в облачное небо и торопливо сбежал к ручью, там разделся донага, кряхтя, вымыл своё крепкое, коричневое тело с ног до головы и закричал мне:

– Эй, дружба, дай-кось мне рубаху и порты, там, в землянке лежат…

Одев длинную – до колен – белую рубаху и синие портки, он причесал деревянным гребнем мокрые волосы и, почти благообразный, отдалённо напоминая какую-то икону, сказал:

– Я всегда чисто моюсь перед тем, как народ принять.

За чаем он отказался выпить водки.

– Нельзя! И есть не буду, только чайку выпью. Надо, чтоб ничего в голову не бросалось, чтоб легко было. В этом деле большая лёгкость души нужна…

Народ начал приходить после полудня, но до этого времени старик вёл себя молчаливо и скучно. Его живые, весёлые глаза смотрели сосредоточенно, в движениях явилась степенность. Он часто поглядывал в небо, прислушивался к шороху лёгкого ветра, лицо его вытянулось, стало ещё более уродливо, и рот искривился почти болезненно.

– Идёт кто-то, – вдруг тихо сказал он.

Я ничего не слышал.

– Идут. Бабы. Ты, дружба, вот что: ты не говори ни с кем, не мешай, – испугаешь! Ты где-нибудь в сторонке живи. Тихо.

Из кустов бесшумно вылезли две бабы; одна дородная, средних лет, с кроткими глазами лошади, другая молоденькая, с чахоточным, серым лицом, обе они испуганно уставились на меня, – я ушёл вверх по склону оврага и слышал слова старика:

– Ничего, он – не помеха нам. Он – блаженненький, ему всё равно, не вникает в дела наши…

Надломленным голосом, покашливая, присвистывая, торопливо и обиженно, заговорила молодая баба, подруга её негромко, густыми звуками вставляла в её речь краткие слова, а Савелий сочувственно, не своим голосом восклицал:

– Так-так-так! Ай-яй-яй? Экие, какие, а?

Баба тонко заплакала – тогда старик певуче протянул:

– Милая, ты – погоди, перестань, ты послушай…

Мне показалось, что голос его потерял сиповатость, звучит выше и чище, а мелодия слов странно напомнила незатейливую песенку щеглёнка. Я видел сквозь сетку ветвей, что он, наклоняясь к женщине, говорит ей прямо в лицо, а она, неудобно сидя рядом с ним, широко открыла глаза, прижав ладони ко груди своей. Подруга её, склонив голову набок, покачивала ею.

– Тебя обидели – бога обидели! – громко говорил старик, и бодрый, почти весёлый тон этих слов явно не ладил со смыслом их. – Бог-то – где? В душе твоей, за грудями твоими живёт свят дух господень, а они дураки, братья твои, его и задели дуростью своей. Их, дураков, пожалеть надо, – плохо сделали. Ведь бога обидеть – это как малого ребёнка обидеть твоего бы…

И снова он певуче произнёс:

– Милая…

Я даже вздрогнул: никогда раньше не доводилось мне слышать и принять это хорошо знакомое, ничтожно маленькое слово насыщенным такой ликующей нежностью. Теперь старик говорил быстрым полушёпотом; положив руку на плечо женщины, он тихонько толкал плечо, и женщина покачивалась, точно задремав. А большая баба села на камни к ногам старика, аккуратно – веером – разбросив вокруг себя подол синей юбки.

– Свинья, собака, лошадь – всякий скот разуму человека верит, а братья твои – люди, – помни! И скажи старшему, чтоб он в то воскресенье пришёл ко мне…

– Не придёт он, – сказала большая баба.

– Придёт! – уверенно воскликнул старик.

В овраг спускался ещё кто-то, – катились комья земли, шуршали ветви кустов.

– Придёт, – повторил Савелий. – Теперь – идите с богом. Всё наладится.

Чахоточная баба встала и молча, в пояс, поклонилась старику, он подставил ладонь свою под лоб ей, приподнял её голову и сказал:

– Помни: бога носишь в душе!

Она снова поклонилась, подавая ему маленький узелок.

– Спаси тебя Христос…

– Спасибо, дружба!.. Иди себе…

И перекрестил её.

Из кустов вышел широкоплечий мужик, чернобородый, в новой, розовой, ещё не стиранной рубахе, – она топорщилась на нём угловатыми складками, вылезая из-за пояса. Был он без шапки, всклокоченная копна полуседых волос торчала во все стороны буйными вихрами, из-под нахмуренных бровей угрюмо смотрели маленькие медвежьи глаза.

Уступив дорогу бабам, он поглядел вслед им, гулко кашлянул и почесал грудь.

– Здорово, Олёша, – сказал старик, усмехаясь. – Что?

– Пришёл вот, – глухо ответил Олёша. – Посидеть с тобой охота.

– Ну, посидим, давай!

Посидели с минуту молча, серьёзно оглядывая друг друга, потом заговорили одновременно:

– Работаешь?

– Тоска, отец…

– Большой ты мужик, Олёша!

– Кабы мне твою доброту…

– Великой силы мужик!

– На кой она мне, сила? Мне бы вот душу твою…

– Вот – погорел ты; другой бы осёл, затосковал…

– А – я?

– А ты – нет! У тебя опять хозяйство играет…

– Сердце у меня злое, – сказал мужик шумно и обложил сердце своё матерными словами, а старик спокойно, уверенно говорил:

– Сердце у тебя обыкновенное, человечье, тревожное сердце, – тревоги оно не любит, покою просит…

– Верно, отец…

Так они говорили с полчаса – мужик рассказывал о человеке злом, буйном, которому тяжело жить от множества неудач, а Савелий говорил о каком-то другом, крепком человеке, упрямом в труде, – о человеке, у которого ничего не ускользнёт, не отвертится от рук, а душа у него – хорошая.

Усмехаясь во всю рожу, мужик сказал:

– Помирился я с Петром…

– Слышал.

– Помирился. Выпили. Я ему говорю: «Ты что же, дьявол?» – «А – ты?»– говорит. Да. Хорош он мужик, мать…

– Вы оба – одного бога дети…

– Хороший. Умён, главное! Отец, – жениться, что ли, мне?

– А – как же? На ней и женись…

– На Анфисе?

– На ней. Хозяйка! А – красота какая, сила? Вдова, жила со старым, натерпелась, – тебе с ней хорошо будет, верь…

– Женюсь, в самом деле…

– Только и всего…

Потом мужик рассказывал что-то малопонятное о собаке, о том, как выпустили из бочки квас, – рассказывал и хохотал, точно леший. Его угрюмое, разбойничье лицо совершенно преобразилось в глуповато-добродушную рожу обыкновенного, избяного зверя.

– Ну, Олёша, отойди в сторонку, идут ко мне…

– Страдальцы? Ладно…

Олёша спустился к ручью, попил воды, черпая её горстью, минуты две сидел неподвижно, точно камень, потом опрокинулся на спину, заложил руки под голову и, должно быть, тотчас уснул.

Пришла хроменькая девушка в пёстром платье, с толстой русой косой на спине, с большими синими глазами, – лицо на редкость картинное, а юбка раздражающе пестра, – вся в каких-то зелёных и жёлтых пятнах, и на белой кофточке пятна красные, цвета крови.

Старик встретил её радостно, ласково усадил, – но появилась высокая, чёрная старуха, похожая на монахиню, и с ней большеголовый, белобрысый парень, с неподвижной улыбкой на толстом лице.

Савелий торопливо отвёл девушку в пещеру и, спрятав её там, притворил дверь, – я слышал, как заскрипели деревянные петли её.

Он сел на камень между старухой и парнем и долго, молча, опустив голову, слушал бормотание старухи.

– Будет! – вдруг громко и строго сказал он. – Значит, не слушает он тебя?

– Никак. Я ему и то и сё…

– Погоди! Не слушаешь ты её, парень?

Тот молчал, глупо улыбаясь.

– Ну вот, ты – и не слушай! Понял? А ты, женщина, затеяла дело плохое, я тебе прямо скажу – это судебное дело! А хуже судебных дел – ничего нет! И – ступай от меня, иди! Нам с тобой толковать не о чём. Она тебя обмануть хочет, парень…

Парень, ухмыляясь, сказал высоким тенорком:

– Я зна-аю…

– Ну – идите! – брезгливо отмахиваясь от них рукой, сказал Савелий. – Ступайте! Удачи – не будет тебе, женщина. Не будет!..

Они оба поникли, молча поклонились ему и пошли кустарником вверх по незаметной тропе, – мне было видно, что, поднявшись шагов на сотню, они оба сразу заговорили, плотно встав друг против друга, потом сели у корня сосны, размахивая руками; долетал ворчливый гул. А из пещеры выплыл невыразимо волнующий возглас:

– Мил-лая…

Бог знает, как уродливый старик ухитрялся влагать в это слово столько обаятельной нежности, столько ликующей любви.

– Рано думать тебе про это, – колдовал он, выводя хроменькую девушку из пещеры. Он держал её за руку, как ребёнка, который ещё неуверенно ходит по земле; она покачивалась на ходу, толкая его плечом, отирая слёзы с глаз движениями кошки, – руки у неё были маленькие, белые.

Старик усадил её на камни рядом с собой, говоря непрерывно, ясно и певуче, – точно сказку рассказывая:

– Ведь ты – цветок на земле, тебя господь взрастил на радости, ты можешь великие радости подарить, – глазыньки твои, свет ясный, всякой душе праздник, – милая!

Ёмкость этого слова была неисчерпаема, и, право же, мне казалось, что оно содержит в глубине своей ключи всех тайн жизни, разрешение всей тяжкой путаницы человеческих связей. И оно способно околдовать чарующей силой своей не только деревенских баб, но всех людей, всё живое. Савелий произносил его бесчисленно разнообразно, – с умилением, с торжеством, с какой-то трогательной печалью; оно звучало укоризненно ласково, выливалось сияющим звуком радости, и всегда, как бы оно ни было сказано, я чувствовал, что основа его – безграничная, неисчерпаемая любовь, – любовь, которая ничего, кроме себя, не знает и любуется сама собой, только в себе чувствуя смысл и цель бытия, всю красоту жизни, силою своей облекая весь мир. В ту пору я уже хорошо умел не верить, но всё моё неверие в эти часы облачного дня исчезло, как тень перед солнцем, при этих звуках знакомого слова, истрёпанного языками миллионов людей.

Уходя, хроменькая девушка радостно всхлипывала, часто кивая старику головой:

– Спасибо тебе, дедушка, спасибо, милый!

– Ну, ну, ну, – ничего! Иди, дружба, иди! Иди, да – так и знай: на радость идёшь, на счастье, на великое дело – на радость! Иди…

Она уходила как-то боком, не отрывая глаз от сияющего лица Савелия. Чёрный Олёша, проснувшись, стоял над ручьём, встряхивая ещё более взлохмаченной головой, и глядел на девушку, широко улыбаясь. Вдруг сунул два пальца в рот себе и оглушительно свистнул. Девушка покачнулась и рыбой нырнула в густые волны кустарника.

– Сдурел, Олёша! – упрекнул его старик.

Олёша дурачливо опустился на колени, вытащил из ручья бутылку водки и, махая ею по воздуху, предложил:

– Выпьем, отец?

– Ты – пей, мне – нельзя! Я – вечером…

– Ну, и я вечером… Эх, отец, – он обложил старика кирпичами матерщины, – колдун ты, а – святой, ей-богу! Душой ты прямо как дитя играешь, – человечьей душой. Лежал я тут и думал, – ах ты, думаю…

– Не шуми, Олёша…

Воротилась старуха с парнем, она сказала что-то Савелию виновато и тихо, он недоверчиво покачал головой и увёл их в пещеру, а Олёша, заметив меня в кустарнике, тяжело влез ко мне, ломая ветви.

– Городской, что ли?

Он был настроен весело, словоохотливо, ласково поругивался и всё хвалил Савелия:

– Большой это утешитель! Я вот прямо его душой живу, у меня своя душа злостью, как волосом, обросла. Я, брат, отчаянный…

Он долго расписывал себя страшными красками, но я ему не верил.

Старуха вышла из пещеры и, низко кланяясь Савелию, сказала:

– Уж ты, батюшка, не сердись на меня…

– Ладно, дружба…

– Сам знаешь…

– Знаю: всяк человек бедности боится. Нищий – никому не любезен, – знаю! Ну, а всё-таки: бояться надо бога обидеть и в себе и в другом. Кабы мы бога-то помнили – и нищеты не было бы. Так-то, дружба! Иди с богом…

Парень шмыгал носом, смотрел на старика боязливо и прятался за спину мачехи. Пришла красивая женщина, видимо – мещанка, в сиреневом платье, в голубом платочке, из-под него сердито и недоверчиво сверкали большие серовато-синие глаза. И снова зазвучало обаятельное слово:

– Милая…

Олёша говорил, мешая мне слушать речь старика:

– Он всякую душу может расплавить, как олово. Великий он помощник мне, – без него я бы наделал делов – ой-ой – каких! Сибирь…

А снизу возносилась песня Савелия:

– Тебе, красота, всякий мужчина – счастье, а ты – говоришь эдакое – злое! Милая, – гони злобу прочь; гляди-ко ты: что люди празднуют? Все наши праздники – добру знаменье, а не злобе. Чему не веришь? Себе не веришь, женской силе твоей не веришь, красоте твоей, а – что в красоте скрыто? Божий дух в ней… Мил-лая…

Взволнованный глубоко, я готов был плакать от радости, – велика магическая сила слова, оживлённого любовью!

До поры, когда овраг налился густою тьмой облачной ночи, Савелия посетило человек тридцать, – приходили солидные деревенские «старики» с посохами в руках, являлись какие-то угнетённые горем, растерянные люди, но более половины посетителей – женщины. Я уже не слушал однообразных жалоб людей, а только нетерпеливо ждал от Савелия его слова. К ночи он разрешил мне и Олёше разжечь костёр на камнях площадки, мы готовили чай и ужин, а он, сидя у костра, отгонял полой армяка разное «живое», привлечённое огнём.

– Вот и ещё денёк отслужил душе, – сказал он задумчиво и устало.

Олёша хозяйственно советовал ему:

– Напрасно ты денег не берёшь с людей…

– Не подходяще это мне…

– А ты с одного возьми, другому отдай. Вот мне бы дал. Я бы лошадь купил…

– Ты, Олёша, скажи завтра ребятишкам – прибежали бы ко мне, у меня гостинцы есть для них, – много сегодня бабы натаскали разного…

Олёша пошёл к ручью мыть руки, а я сказал Савелию:

– Хорошо ты, дедушка Савёл, говоришь с людьми…

– То-то вот, – спокойно согласился он. – Я ведь сказывал тебе, что – хорошо! И народ уважает меня. Я всем правду говорю, кому какую надо. Вот оно что…

Улыбнулся весело и продолжал, менее устало:

– А – особо хорошо с бабами я беседую, – слышал? Это, дружба, так уж бывает у меня: увижу бабу али девицу мало-мале красивую, и взыграет душа, вроде как цветами зацветёт. У меня к ним благодарность: одну вижу, а вспоминаю всех, коих знал, им – счёта нет!

Воротился Олёша, говоря:

– Отец Савёл, ты за меня поручись перед Шахом в шестьдесят рублей…

– Ладно.

– Завтра. А?

– Ладно…

– Видал? – торжествующим тоном спросил меня Олёша, кстати наступив мне на ногу. – Шах – это, брат, такой человек: издаля взглянет на тебя – так и то рубаха твоя сама с плеч ползёт в руки ему. А придёт к нему отец Савёл, – перед ним Шах собачкой вертится; на погорельцев сколько лесу дал…

Олёша шумел, возился и мешал старику отдыхать, Савелий, видимо, очень устал; он сидел над костром понуро, казался измятым, рука его взмахивала над костром, пола армяка напоминала сломанное крыло. Но Олёшу невозможно было укротить, он выпил стакана два водки и стал ещё более размашисто весел. Старик тоже выпил водки, закусил печёным яйцом с хлебом и вдруг негромко сказал:

– Ты иди домой, Олёша…

Большой, чёрный зверь встал, перекрестился, глядя в чёрное небо.

– Будь здоров, отец, спасибо! – сунул мне тяжёлую, жёсткую лапу и послушно полез в кусты, где спряталась тропа.

– Хороший мужик? – спросил я.

– Хороший, только следить за ним надо, – буен! Жену так бил, что она и родить не могла, всё сбрасывала ребятёнок, а после – с ума сошла. Я ему говорю: «За что ты её бьёшь?» – «Не знаю, говорит, так себе, хочется да и всё…»

Замолчав, он опустил руку и, сидя неподвижно, долго смотрел в огонь костра, приподняв седые брови. Лицо его, освещённое огнём, казалось раскалённым докрасна и стало страшно; тёмные зрачки голых, разодранных глаз изменили свою форму – не то сузились, не то расширились, – белки стали больше, и как будто он вдруг ослеп.

Он двигал губами, – ощетинясь, шевелились редкие волосы усов, – словно он хотел сказать что-то, но – не мог.

А заговорил он всё-таки спокойно, только вдумчиво, как-то особенно:

– Это со многими мужиками бывает, дружба: вдруг хочется бабу избить, без всякой без вины её, да ещё – в какой час! Только вот целовал её, любовался красотой, и тут же, в минуту, приходит охота – бить! Да, да, дружба, это бывает… Я тебе скажу – я сам, смирный человек, нежный, уж как я женщин любить умел, до того, бывало, дойдёшь – так бы весь и влез в неё, в сердце ей, скрылся бы в нём, как в небесах голубь, – вот как хорошо бывало! И – тут её ударить, ущипнуть как-нибудь больнее хочется, и ведь щипал, да! Взвизгнет, спрашивает: что ты? А тебе и сказать нечего, – что тут скажешь?

Я изумлённо смотрел на него и тоже не знал, что сказать, о чём спросить, – поразило меня его странное признание. А он, помолчав, снова заговорил про Олёшу.

– После того, как жена обезумела, Олёша ещё хуже характером стал, – находит на него буйная блажь, проклятым себя считает и всех бьёт. Намедни мужики привели его ко мне связанного, в кровь избили всего, опух весь, как хлеб коркой кровью запёкся. «Укроти, говорят, его, отец Савёл, а то убьём, житья нам нет от зверя!» Вот как, дружба! Дён пять я его выхаживал, – я ведь и лечить умею маленько… Да-а, дружба, не легко людям жить, – охо-хо! Не сладко, дружба ты моя милая, ясные глаза… Вот – утешаю я их, н-да!

Он усмехнулся жалостливо, и от этого его лицо стало ещё уродливее, страшнее.

– А которых – обманываю немножко, ведь живут и такие люди, которым нет уже никакого утешения, кроме обмана… Есть, дружба, такие… Есть…

О многом хотелось спросить его, но он целый день не ел, усталость и выпитый стакан водки заметно действовали на него, он дремал, покачивался, и обнажённые глаза его всё чаще прикрывались красными рубцами век.

Всё-таки я спросил:

– Дедушка Савёл, а что, по-твоему, ад – есть?

Он поднял голову и строго, обиженно сказал:

– Ну, – как же это можно – ад? Ну, – где же это? Бог, а тут – ад? Разве можно? Это несоединимое, дружба, это – обман! Это всё вы, грамотные, для страха придумали, попы всё дурят. Человека не к чему пугать. Да никто и не боится ада-то этого…

– А – дьявол-то как же, он где живёт?

– Ну, ты этим не шути…

– Я не шучу.

– То-то.

Он взмахнул над костром полой армяка и тихонько сказал:

– Ты над ним не смейся. У всякого – своя ноша. Французик-то, может, правду сказал: и дьявол господу поклонится в свой час. Мне поп один о блудном сыне рассказывал из евангелия, – я это очень помню. По-моему, притча эта про дьявола и сказана. Про него, не иначе он самый и есть блудень сын.

Он покачнулся над костром.

– Лёг бы ты, уснул, – предложил я.

Старик согласился:

– Верно, пора…

Легко опрокинулся на бок, поджал ноги к животу, натянул армяк на голову и – замолк. Потрескивали и шипели ветки на углях костра, дым поднимался затейливыми струйками во тьму ночи.

Я смотрел на старика и думал:

«Это – святой человек, обладающий сокровищем безмерной любви к миру?»

Вспомнил хроменькую, пёстро одетую девушку с печальными глазами, и вся жизнь представилась мне в образе этой девушки: стоит она перед каким-то маленьким, уродливым богом, а он, умея только любить, всю чарующую силу любви своей влагает в одно слово утешения:

«Милая…»

Примечания

1

Хроническая вирусная болезнь, поражающая глаза и приводящая к слепоте – Ред.

2

Betonica L., род многолетн. травянист. растений из семейства губоцветных, употреблявшаяся прежде как народное средство от кашля – Ред.

На страницу:
2 из 2