Лидия отошла к зеркалу и, рассматривая лицо свое непонятным Климу взглядом, продолжала тихо:
– Любовь тоже требует героизма. А я – не могу быть героиней. Варвара – может. Для нее любовь – тоже театр. Кто-то, какой-то невидимый зритель спокойно любуется тем, как мучительно любят люди, как они хотят любить. Маракуев говорит, что зритель – это природа. Я – не понимаю… Маракуев тоже, кажется, ничего не понимает, кроме того, что любить – надо.
Клим уже не чувствовал желания коснуться ее тела, это очень беспокоило его.
Было еще не поздно, только что зашло солнце и не погасли красноватые отсветы на главах церквей. С севера надвигалась туча, был слышен гром, как будто по железным крышам домов мягкими лапами лениво ходил медведь.
– Знаешь, – слышал Клим, – я уже давно не верю в бога, но каждый раз, когда чувствую что-нибудь оскорбительное, вижу злое, – вспоминаю о нем. Странно? Право, не знаю: что со мной будет?
На эту тему Клим совершенно не умел говорить. Но он заговорил, как только мог убедительно:
– Время требует простой, мужественной работы, ради культурного обогащения страны…
И – остановился, видя, что девушка, закинув руки за голову, смотрит на него с улыбкой в темных глазах, – с улыбкой, которая снова смутила его, как давно уже не смущала.
– Почему ты так смотришь? – пробормотал он. Лидия ответила очень спокойно:
– Я думаю, что ты не веришь в то, что говоришь.
– Почему же?
Не ответив, она через минуту сказала:
– Будет дождь. И сильный.
Клим догадался, что нужно уйти, а через день, идя к ней, встретил на бульваре Варвару в белой юбке, розовой блузке, с красным пером на шляпе.
– Вы – к нам? – спросила она, и в глазах ее Клим подметил насмешливые искорки. – А я – в Сокольники. Хотите со мной? Лида? Но ведь она вчера уехала домой, разве вы не знаете?
– Уже? – спросил Самгин, искусно скрыв свое смущение и досаду. – Она хотела ехать завтра.
– Мне кажется, что она вовсе не хотела ехать, но ей надоел Диомидов своими записочками и жалобами.
Клим плохо слышал ее птичье щебетанье, заглушаемое треском колес и визгом вагонов трамвая на закруглениях рельс.
– Вы, вероятно, тоже скоро уедете?
– Да, послезавтра.
– Зайдете проститься?
– Конечно, – сказал Клим и подумал: «Я бы с тобой, пестрая дура, навеки простился».
В самом деле, пора было ехать домой. Мать писала письма, необычно для нее длинные, осторожно похвалила деловитость и энергию Спивак, сообщала, что Варавка очень занят организацией газеты. И в конце письма еще раз пожаловалась:
«Увеличились и хлопоты по дому с той поры, как умерла Таня Куликова. Это случилось неожиданно и необъяснимо; так иногда, неизвестно почему, разбивается что-нибудь стеклянное, хотя его и не трогаешь. Исповедаться и причаститься она отказалась. В таких людей, как она, предрассудки врастают очень глубоко. Безбожие я считаю предрассудком».
Пред Климом встала бесцветная фигурка человека, который, ни на что не жалуясь, ничего не требуя, всю жизнь покорно служил людям, чужим ему. Было даже несколько грустно думать о Тане Куликовой, странном существе, которое, не философствуя, не раскрашивая себя словами, бескорыстно заботилось только о том, чтоб людям удобно жилось.
«Вот – христианская натура, – думал он. – Идеально христианская».
Но он тотчас же сообразил, что ему нельзя остановиться на этой эпитафии, ведь животные – собаки, например, – тоже беззаветно служат людям. Разумеется, люди, подобные Тане, полезнее людей, проповедующих в грязном подвале о глупости камня и дерева, нужнее полуумных Диомидовых, но…
Довести эту мысль до конца он не успел, потому что в коридоре раздались тяжелые шаги, возня и воркующий голос соседа по комнате. Сосед был плотный человек лет тридцати, всегда одетый в черное, черноглазый, синещекий, густые черные усы коротко подстрижены и подчеркнуты толстыми губами очень яркого цвета. Он себя называл «виртуозом на деревянных инструментах», но Самгин никогда не слышал, чтоб человек этот играл на кларнете, гобое или фаготе. Жил черный человек таинственной ночной жизнью; до полудня – спал, до вечера шлепал по столу картами и воркующим голосом, негромко пел всегда один и тот же романс:
Что он ходит за мной,
Всюду ищет меня?
Вечерами он уходил с толстой палкой в руке, надвинув котелок на глаза, и, встречая его в коридоре или на улице, Самгин думал, что такими должны быть агенты тайной полиции и шулера.
Теперь, взглянув в коридор сквозь щель неплотно прикрытой двери, Клим увидал, что черный человек затискивает в комнату свою, как подушку в чемодан, пышную, маленькую сестру квартирохозяйки, – затискивает и воркует в нос:
– Что ж вы от меня бегаете, а? Зачем же это бегаете вы от меня?
Клим Самгин протестующе прихлопнул дверь, усмехаясь, сел на кровать, и вдруг его озарила, согрела счастливая догадка:
– Чего же ты от меня бегаешь? – повторил он убеждающие слова «виртуоза на деревянных инструментах».
Через день он поехал домой с твердой уверенностью, что вел себя с Лидией глупо, как гимназист.
«Любовь требует жеста».
Несомненно, что Лидия убежала от него, только этим и можно объяснить ее внезапный отъезд.
«Иногда жизнь подсказывает догадки очень своевременно».
Мать, встретив его торопливыми ласками, тотчас же, вместе с нарядной Спивак, уехала, объяснив, что едет приглашать губернатора на молебен по случаю открытия школы.
В столовой за завтраком сидел Варавка, в синем с золотом китайском халате, в татарской лиловой тюбетейке, – сидел, играя бородой, озабоченно фыркал и говорил:
– Мы живем в треугольнике крайностей.
Против него твердо поместился, разложив локти по столу, пожилой, лысоватый человек, с большим лицом и очень сильными очками на мягком носу, одетый в серый пиджак, в цветной рубашке «фантазия», с черным шнурком вместо галстука. Он сосредоточенно кушал и молчал. Варавка, назвав длинную двойную фамилию, прибавил:
– Наш редактор.
И продолжал, как всегда, не затрудняясь в поисках слов:
– Стороны треугольника: бюрократизм, возрождающееся народничество и марксизм в его трактовке рабочего вопроса…
– Совершенно согласен, – сказал редактор, склонив голову; кисточки шнурка выскочили из-за жилета и повисли над тарелкой, редактор торопливо тупенькими красными пальцами заткнул их на место.
Кушал он очень интересно и с великой осторожностью. Внимательно следил, чтоб куски холодного мяса и ветчины были равномерны, тщательно обрезывал ножом излишек их, пронзал вилкой оба куска и, прежде чем положить их в рот, на широкие, тупые зубы, поднимал вилку на уровень очков, испытующе осматривал двуцветные кусочки. Даже огурец он кушал с великой осторожностью, как рыбу, точно ожидая встретить в огурце кость. Жевал медленно; серые волосы на скулах его вставали дыбом, на подбородке шевелилась тугая, коротенькая борода, подстриженная аккуратно. Он вызывал впечатление крепкого, надежного человека, который привык и умеет делать все так же осторожно и уверенно, как он ест.
С багрового лица Варавки веселые медвежьи глазки благосклонно разглядывали высокий гладкий лоб, солидно сиявшую лысину, густые, серые и неподвижные брови. Климу казалось, что самое замечательное на обширном лице редактора – его нижняя, обиженно отвисшая губа лиловатого цвета. Эта странная губа придавала плюшевому лицу капризное выражение – с такой обиженной губой сидят среди взрослых дети, уверенные в том, что они наказаны несправедливо. Говорил редактор не спеша, очень внятно, немного заикаясь, пред гласными он как бы ставил апостроф:
– Зн’ачит: «Р’усск’ие в’едомости» б’ез их академизма и, как вы сказали, – с максимумом живого отношения к истинно культурным нуждам края?