Занятый этими протестующими думами, он не заметил, как взошёл по лестнице и очутился на чердаке у маленькой, неплотно притворённой двери. Он почувствовал себя неловко и не решился войти, не кашлянув прежде. Но его кашель, хотя и был громок, не вызвал никаких признаков жизни за дверью.
«Спит, видно!» – подумал он; но не ушёл, а продолжал стоять, заложив руки за спину и тайно надеясь, что вот-вот она проснётся.
С улицы доносился глухой шум. От раскалённой солнцем крыши на чердаке было душно и пахло нагретой землёй и ещё чем-то, щекотавшим ноздри.
Вдруг дверь тихо отворилась. Он отступил, почтительно сняв с головы фуражку, низко поклонился и, не поднимая головы, ожидал, что вот сейчас она скажет ему что-нибудь.
Но она всё не говорила. Тогда он поднял голову и разинул рот от удивления. Перед ним никого не было, и в комнате тоже было пусто. Очевидно, дверь отворилась оттого, что в открытое окно пахнул ветер.
Он заглянул в комнату. Там всё было разбросано, не прибрано, постель, стоявшая у стены, смята, на столе перед ней стояли грязные тарелки с какими-то кусками и окурками папирос, две пивные бутылки, самовар, чашки; на полу валялась красная юбка, башмак и смятый букет бумажных цветов…
Павлу почему-то стало грустно при виде всего этого, и он хотел уйти, но вдруг, повинуясь какому-то внутреннему толчку, перешагнул через порог и вошёл в комнату. Это была маленькая конурка, с потолком в виде крышки гроба, оклеенная дрянными голубыми обоями; местами они оборвались и отстали от стены; это, в связи с общим беспорядком комнаты, делало всю её такой странной, как будто бы она была вывернута наизнанку.
Павел глубоко вздохнул, прошёл к окну и сел на стул.
«Зачем же я не ухожу?» – подумал он и ощутил в себе совершенное отсутствие даже намёка на то, что ему хотелось бы уйти. «Ведь как и уйдёшь? Её нет, квартира не заперта, и вот всё разбросано… Она, наверное, недалеко, тут где-нибудь…»
И он посмотрел в окно, как бы надеясь увидать её.
Из окна открывался странный вид на город. Собственно, города не было, были только крыши и меж них тут и там – зелёные острова садов.
Зелёные, красные, бурые крыши, цепляясь одна за другую, казались беспорядочно брошенными кем-то. Иногда из них стрелой вздымался к небу острый шпиль церкви, увенчанный крестом, чуть-чуть освещённым последними лучами заходящего солнца. Там, на окраине города, уже родилась тонкая дымка вечерней мглы и тихо так плыла над крышами, делая их мягче и темней… Пятна зелени садов сливались с домами, и Павел, наблюдая, как родится и развивается вечер, кутая своими тенями землю, чувствовал, что ему грустно и сладко… А вдали, за городом, где небо было темнее, блестели две звезды, одна, большая красноватая, блестела так весело и смело, а другая, только что вспыхнувшая, боязливо вздрагивала, то скрываясь, то появляясь вновь.
Хорошо быть таким человеком, который мог бы понимать всё это – вечер, небо, звёзды, засыпающий город и свои думы; который бы знал – зачем всё это нужно, какая во всём этом скрыта дума и душа, и который жил бы вровень с этим пониманием и знал бы, зачем и сам он нужен и какое тут его место. Может быть, тогда тот человек мог бы сделать всю жизнь такой же тёплой и мягкой, как этот вечер, и сроднил бы людей до того, что каждый человек видел бы в другом самого себя и не боялся бы его…
Увлечённый своими думами, Павел сидел у окна, не замечая времени, хотя оно так заметно проходило перед его глазами. Он тогда понял, что сидит тут уж давно, когда на дворе раздался чей-то крик и он, взглянув из окна вниз, увидал, что уже совсем темно и что всё небо блестит звёздами. Ему хотелось спать, и он, вздохнув, пошёл к двери, но, выйдя из неё, услыхал на лестнице тяжёлые, неровные шаги и остановился.
По лестнице грузно подымалась какая-то фигура. Она странно всхлипывала, как бы плача. Павел отодвинулся к стороне и стал за дверь.
– Черти… – пробормотал пьяным голосом тот, кто шёл к Наталье.
Павел думал, что это идут к ней, и был очень поражён, когда узнал, что это она сама. Ещё издали он услыхал запах водки, а когда она поравнялась с ним, то увидал, что вся она растрёпана, измята и еле идёт. Ему стало жалко её, но он почему-то не решился выйти и помочь ей – и остался за дверью. Вот она толкнула дверь плечом, придавив ею Павла, и вошла в комнату, где сразу раздался звон стаканов и стук падавших бутылок.
– Пошло… всё… к чёрту… – услыхал Павел пьяный голос, в котором всё-таки ясно слышались обида и зло.
Он стоял неподвижно и, притаив дыхание, слушал, хотя ему было тяжело и неприятно это.
Вдруг раздался плач и протестующие выкрики:
– Избил… подлец!.. за что избил?!. Я могла требовать… мои деньги!.. могла!.. жулик! три рубля… мне ведь нужно!.. А, ты думаешь, такая она… и надо бить… можно бить!.. нет, ты врёшь!.. врёшь!.. врёшь!.. я тоже… чувствую! ну, я не человек… ну да… не человек… а такая… но ведь я имею право… моё… полное право… требовать… три рубля!!.
Она выкрикнула эти «три рубля» так визгливо-звонко и с такой пьяной злобой и тоской, что Павел почувствовал как бы удар от этого крика и быстро пошёл из-за двери вон к лестнице, сам полный горькой тоски и злобы против кого-то. Когда он сходил с последней ступеньки, наверху послышался стук от падения чего-то и звон разбитой посуды.
– Это она стол, значит, уронила… Совсем… – громко сказал он, стоя уже на дворе. Он не знал, что нужно ему делать, но чувствовал, что что-то нужно. Стоя среди двора с фуражкой в руке, он прислушивался, как сильно бьётся его сердце и как тяжело и скверно душит что-то в груди… У него мутилось в голове и не было ни одной ясной мысли.
– Подлецы! – прошептал он и стал припоминать все когда-либо слышанные ругательства, повторяя их злым шёпотом. Потом, когда от этого ему стало немного легче, он вышел за ворота и сел на лавку, плотно прислонясь к стене.
Ему всё казалось, что по тёмной, пустынной улице ходят, шатаясь из стороны в сторону, пьяные женские фигуры и что-то зло бормочут… Тоска всё сильней сосала ему грудь. Он встал и ушёл в мастерскую.
– Ну что, Павлуха, как дела? – спросил его утром хозяин и, тонко улыбаясь, пристально уставился на него глазами. – Был, благодарил? а?
– Не… было её дома… – хмуро ответил Павел, стараясь не встречаться с глазами хозяина.
– Ой-ли? Ну, пусть так. Запишем, что не было, мол, дома! – И он сел за работу против Павла.
– Гуляет сильно девчонка… – снова заговорил он. – А жаль. Сердечная такая.
Право же, жаль! Ну, только это и можно, что пожалеть. Больше ничего не станцуешь.
Дело решённое.
Павел молчал, лихорадочно продёргивая дратву сквозь кожу. Хозяин что-то запел себе под нос.
– Мирон Савельич! – обратился к нему Павел после продолжительного молчания.
– Ась? – вскинул головой хозяин.
– Никак уж ей не выбиться из такой колеи?
– Ей-то? Гм!.. н-да! надо полагать – нет, уж не выбиться. А впрочем, дело тёмное. Темно, как у трубочиста за пазухой, друг ты мой, н-да! Ежели бы нашёлся парень этакой, знаешь, железный, да её бы в ежовые рукавицы взял, ну, тогда ещё можно бы спорить, кто выше прыгнет. Но только дураки теперь повывелись. Потому – невесты этой самой теперь везде – что мухи летом. И настоящей невесте хороших цен нет. Гусь, например, женился, взял двести рублей за ней, да сама она херувимская мордочка и грамотная. Конечно, она его надувать будет, потому – чего ж он? Ему уж около пятидесяти, а ей семнадцать. И это за Гуся пошла, да ещё двести дали – только бери! У-ух, много теперь невесты! дешёвая стала. А всё почему? Жить, душенька, тесно, народу прорва родится. Запретить бы жениться-то, годов на пяток-другой. Вот было бы ловко! Право, ей-богу! а?.. – и, увлечённый своей мыслью, старый Мирон начал развивать её детально.
Панька молчал, и можно было думать, что он внимательно слушает. Но вдруг, в момент, когда Мирон с особенным успехом одолел какую-то трудность в своём проекте искусственного уменьшения народонаселения, Панька произнёс:
– А ежели бы, Мирон Савельич, подарок сделать?
– То есть это ей-то? Наталье, значит?.. – после продолжительной паузы спросил хозяин, уставив глаза в потолок и немного обиженный тем, что Павел прервал его фантастические излияния. – Можно и подарок, что ж! Она ведь тратилась на тебя.
Он снова замолчал и, помолчав, замурлыкал.
После обеда оба они опять сидели друг против друга и усердно ковыряли кожу.
День был жаркий, и в мастерской, несмотря на открытые окна и отворённую дверь, было душно. Хозяин то и дело вытирал пот со лба, ругал жару и вспоминал об аде, где, наверное, температура градусов на десять ниже и куда он охотно бы переселился, если бы не обещал сделать к сроку эти проклятые сапоги.
Павел сидел с наморщенным лбом и плотно сжатыми губами и, не разгибая спины, шил.
– Так ты говоришь, хорошая она девка-то всё-таки? – вдруг спросил он хозяина.
– Эк тебе далось! Ну, хорошая. Так что же? – с любопытством сказал хозяин, внимательно взглядывая на склонённую голову Павла.
– Ничего! – ответил тот кротко.
– Ну, это мало ты сказал! – усмехнулся хозяин.
– А что ж я могу ещё сказать? – В тоне Павла звучало печальное недоумение и ещё что-то такое же унылое и тихое.
Они помолчали ещё.
– Пропадёт, значит, она!.. – Это походило на робкий вопрос, но Мирон не ответил ни звука.