Протянув руку, я предложил ему:
– Покажите часы.
Но он отшатнулся от стола и, глядя на меня, как на пьяного, спросил:
– Может, есть другой Пешков-Горьков – нет?
– Нет. Давайте часы и уходите.
– Ну, хорошо, хорошо, – сказал еврей и, пожав плечами, ушёл, а часов не дал мне. Через минуту сторож и ломовой извозчик внесли большой, но не тяжёлый ящик, поставили его на пол, а старик предложил мне:
– Распишите на записку, что получили.
– Это что такое? – осведомился я, показывая на ящик; еврей равнодушно ответил:
– Вы знаете: часы.
– Стенные?
– Ну да. Десять часов.
– Десять штук часов?
– Пусть будет штук.
Хотя всё это было смешно, но я сердился, потому что и еврейские анекдоты не всегда хороши. Они особенно плохи, когда не понимаешь их или когда приходится самому играть в анекдоте роль глупую. Я спросил старика: что значит всё это?
– Подумайте, кто же едет из Самары в Сызрань покупать часы?
Но еврей тоже почему-то осерчал.
– А какое мне дело думать? – спросил он. – Мне сказали: сделай! И я сделал. «Самарская газета»? Верно. Пешков-Горьков? И это верно. И распишитесь на записку. Что вы от меня хотите?
Я уже ничего не хотел. А старик, видимо, думал, что его втянули в какую-то тёмную историю, у него дрожали руки, и он ломал пальцами поля своей шляпы. Он так смотрел на меня, что я почувствовал себя виноватым в чём-то пред ним. Отпустив его, я попросил сторожа убрать ящик в корректорскую.
Дней через пять явился Николай Георгиевич, запыленный, усталый, но всё-таки бодрый. И тужурка инженера на нём – как его вторая кожа. Я спросил:
– Это вы прислали мне часы?
– Ах, да! Я, я. А – что?
И, с любопытством глядя на меня, он тоже спросил:
– Что вы думаете делать с ними? Мне они совершенно не нужны.
Затем я услышал следующее: гуляя на закате солнца в Сызрани, по берегу Волги, Николай Георгиевич Гарин-Михайловский увидал мальчика-еврея, который удил рыбу.
– И всё, знаете, батенька, удивительно неудачно. Ерши клюют жадно, но из трёх два срываются. В чём дело? Оказалось, он ловит не на крючок, а на медную булавку.
Разумеется, мальчик оказался красавцем и необыкновенного ума. Человек, далёкий от наивности и не очень добродушный, Гарин чрезвычайно часто встречал людей «необыкновенного ума». Видишь то, что сильно хочешь видеть.
– И уже изведавший горечь жизни, – продолжал он рассказывать. – Живёт у деда, часовщика, учится мастерству, ему одиннадцать лет. Он и дед – кажется, единственные евреи в городе. Ну и так далее. Пошёл с ним к деду. Магазин скверненький, старик чинит горелки ламп, притирает самоварные краны. Пыль, грязь, нищета. У меня бывают припадки… сентиментальности. Предложить денег? Неловко. Ну, я и купил весь его товар, а мальчишке дал денег. Вчера послал ему книг.
И совершенно серьёзно Н. Г. сказал:
– Если вам эти часы некуда девать, я, пожалуй, пришлю за ними. Можно отдать рабочим на ветке.
Он рассказал всё это, как всегда, торопливо, но несколько смущённо и, говоря, всё как-то отмахивался коротким, резким жестом правой руки.
Иногда он печатал в «Самарской газете» небольшие рассказы. Одни из них – «Гений» – подлинная история еврея Либермана, который самостоятельно додумался до дифференциального исчисления. Именно так: полуграмотный, чахоточный еврей, двенадцать лет оперируя с цифрами, открыл дифференциальное исчисление и когда узнал, что это уже сделано задолго до него, то, поражённый горем, умер от лёгочного кровоизлияния на перроне станции Самара.
Написан был рассказ не очень искусно, но Н. Г. поведал в редакции на словах историю Либермана с поразительным драматизмом. Он вообще рассказывал превосходно и, нередко, лучше, чем писал. Как литератор он работал в условиях совершенно неподходящих, и удивительно, что он мог, при его непоседливости, написать такие вещи, как «Детство Тёмы», «Гимназисты», «Студенты», «Клотильда», «Бабушка».
Когда «Самарская газета» попросила его написать рассказ о математике Либермане, он, после долгих увещаний, сказал, что напишет в вагоне, по дороге куда-то на Урал. Начало рассказа, написанное на телеграфных бланках, привёз в редакцию извозчик с вокзала Самары. Ночью была получена длиннейшая телеграмма с поправками к началу, а через день или два ещё телеграмма: «Присланное – не печатать, дам другой вариант». Но другого варианта он не прислал, а конец рассказа прибыл, кажется, из Екатеринбурга.
Писал он так неразборчиво, что рукопись нужно было расшифровывать, а это, конечно, несколько изменяло рассказ. Затем рукопись переписывалась знаками, доступными пониманию наборщиков. Вполне естественно, что, читая рассказ в газете, Н. Г. сказал, сморщив лицо:
– Чорт знает чего я тут наплёл!
Кажется, о рассказе «Бабушка» он сообщил:
– Это написано в одну ночь, на почтовой станции. Какие-то купцы пьянствовали, гоготали, как гуси, а я писал.
Я видел черновики его книг о Маньчжурии и «Корейских сказок»; это была куча разнообразных бумажек, бланки «Отдела службы тяги и движения» какой-то железной дороги, линованные страницы, вырванные из конторской книги, афиша концерта и даже две китайские визитные карточки; всё это исписано полусловами, намеками на буквы.
– Как же вы читаете это?
– Ба! – сказал он. – Очень просто, ведь это мною написано.
И бойко начал читать одну из милых сказок Кореи. Но мне показалось, что читает он не по рукописи, а «по памяти».
Я думаю, что к себе, литератору, он относился недоверчиво и несправедливо. Кто-то похвалил «Детство Тёмы».
– Пустяки, – сказал он, вздохнув. – О детях все хорошо пишут, о них трудно написать плохо.
И, как всегда, тотчас же уклонился в сторону:
– А вот мастерам живописи трудно написать портрет ребёнка, у них дети – куклы. Даже «Инфанта» Ван-Дейка – кукла.
С. С. Гусев, талантливый фельетонист «Слово-Глаголь», попенял ему:
– Грешно, что вы так мало пишете!
– Должно быть, потому, что я больше инженер, чем литератор, – сказал он и невесело усмехнулся. – Инженер я тоже, кажется, не той специальности, мне нужно бы строить не по горизонталям, а по вертикальным линиям. Нужно было взяться за архитектуру.
Но о своей работе путейца он рассказывал прекрасно, с великим жаром, как поэт.
И так же отлично, увлечённо рассказывал темы своих литературных работ. Помню две: на пароходе между Нижним и Казанью он говорил, что хочет писать большой роман на тему легенды о Цин Гиу-тонге, китайском дьяволе, который пожелал делать добро людям; в русской литературе легенду эту использовал старинный романист Рафаил Зотов. Герой Гарина, хороший, очень богатый фабрикант, которому скучно стало жить, тоже захотел делать добро людям. Добродушный мечтатель, он вообразил себя Робертом Оуэном, наделал очень много смешного и, затравленный людями здравого смысла, умер в настроении Тимона Афинского.