Вспоминая о евреях, чувствуешь себя опозоренным.
Хотя лично я, за всю жизнь мою, вероятно, не сделал ничего плохого людям этой изумительно стойкой расы, а всё-таки при встрече с евреем тотчас вспоминаешь о племенном родстве своём с изуверской сектой антисемитов и – о своей ответственности за идиотизм соплеменников.
Я честно и внимательно прочитал кучу книг, которые пытаются обосновать юдофобство. Это очень тяжёлая и даже отвратительная обязанность – читать книги, написанные с определённо грязной целью: опорочить народ, целый народ! Изумительная задача. В этих книгах я ничего не нашёл, кроме моральной безграмотности, злого визга, звериного рычания и завистливого скрежета зубов. Так вооружась, можно доказывать, что славяне да и все другие народы тоже неисправимо порочны.
А не потому ли ненавидят евреев, что они, среди других племён мешанной крови, являются племенем, которое – сравнительно – наиболее сохранило чистоту лица и духа? Не больше ли «Человека» в семите, чем в антисемите?
Постыдному делу распространения антисемитизма в массах весьма сильно способствуют сочинители и рассказчики «еврейских» анекдотов.
Странно, что среди них нередко встречаешь евреев. Может быть, некоторые из них хотят показать, как хорош печальный юмор еврейства… и этим надеются возбудить симпатию к своему народу у врагов его? Может быть, другие анекдотисты желали бы – показывая еврея смешным – убедить идиотов, что он вовсе «не страшен»? Но разумеется – среди них есть выродки и негодяи народа своего.
Таких «анекдотистов» было, мне кажется, особенно много в восьмидесятых годах. Весьма славился Вейнберг-Пушкин, говорили, что он брат П. И. Вейнберга – «Гейне из Тамбова», отличного переводчика Генриха Гейне. Этот Вейнберг-Пушкин даже издал книжку или две очень глупых и бездарных «Еврейских анекдотов» или «Сцен из быта евреев». Мне нравилось слушать его рассказы, – рассказчик он был искусный, – и я ходил в Панаевский сад в Казани, где Вейнберг выступал на открытой эстраде. В то время я был булочником.
Однажды я пошёл туда с маленьким студентом Грейманом, очень милым человеком; он потом застрелился. Меня очень смешили шуточки Вейнберга, но вдруг рядом со мною я услышал хрипение, то самое, которое издаёт человек, когда его душат, схватив за горло. Я оглянулся – лицо Греймана, освещённое луною и красными фонарями эстрады, было неестественно: серо-зелёное, странно вытянутое, оно всё дрожало, казалось, что и зубы дрожали, – рот юноши был открыт, а глаза влажны и, казалось, налиты кровью. Грейман хрипел:
– Сволоч-чь… о, с-сволочь…
И, вытянув руку, поднимал свой маленький кулачок так медленно, как будто это была двухпудовая тяжесть.
Я перестал смеяться, а Грейман круто повернулся, нагнул голову и ушёл, точно бодая толпу зрителей. Я тоже тотчас ушёл, но не за ним, а в сторону от него и долго ходил по улицам, видя пред собою искажённое лицо человека, которого пытают, и хорошо поняв, что я принимал весёлое участие в этой пытке.
Разумеется, я не забыл, что люди делают множество разнообразных гадостей друг другу, но антисемитизм всё-таки я считаю гнуснейшей из всех.
Горит здание окружного суда.
Уже провалилась крыша, внутри стен храпит огонь, жёлто-красная вата его лезет из окон, вскидывая в чёрное небо ночи бумажный пепел. Пожар не гасят.
Бешенством огня любуются человек тридцать зрителей. Чёрными птицами они стоят у старинных музейных пушек орудийного завода, сидят на длинных хоботах. В хоботах этих есть что-то глупое и любопытствующее; все они уклончиво, косо вытянуты в сторону Государственной думы, где кипит жизнь, куда свозят на автомобилях и ведут арестованных генералов, министров, куда тёмными кучами торопливо идут и бегут люди.
Молодой голос звонко кричит:
– Товарищи! Кто хлеба кусок обронил?
Около пушек ходит, как часовой, высокий, сутулый человек в бараньей, мохнатой шапке, лицо его закрыто приподнятым воротником овчинной шубы. Остановился, глухо спрашивает кого-то:
– Что же, значит решено судимость похерить? Наказания – отменяются, что ли?
Ему не отвечают. Ночь холодна. Скорченные фигуры жителей недвижимо, очарованно смотрят на огромный костёр в камнях стен. Огонь освещает серые лица, отражается в неживых глазах. Люди на пушках какие-то мятые, трёпаные, удивительно ненужные в эту ночь поворота России на новый, ещё более трудный, героический путь.
– Я говорю: преступники-то как же? Судов не будет, что ли?
Кто-то отвечает негромко, насмешливо:
– Не бойся, не обидят тебя, осудят.
И лениво тянется странная беседа ночных, ненужных людей:
– Судить – будут.
– Кто это поджёг?
– Судимые, конечно. Воры.
– Им – выгода…
– Вот такие, как этот…
Человек в мохнатой шапке говорит строго и громко:
– Я – не судимый, не вор, а суду этому сторож. Никого нет, а я – тут!
Сплюнув под ноги себе, он долго, тщательно шаркает по камню панели тяжёлой, кожаной галошей, растирая плевок, потом говорит:
– Я сомневаюсь: ежели решено простить всех, так это – рано. Сначала уничтожить надо всю преступность. Бумагу жечь, дома жечь – пустяки! Преступников искоренить надо сначала, а то опять начнём бумаги писать, суды, тюрьмы строить. Я говорю: сразу надо искоренить весь вред… Всю старинку.
Тряхнув головою, он добавил:
– Я вот пойду, скажу им, как надо…
Круто повернулся и пошёл по Шпалерной, к Думе; люди проводили его неясной, насмешливой воркотнёй, один из них засмеялся и стал кашлять бухающими звуками.
Этот человек был первый, который решительно выдвинул не от разума, а, видимо, от инстинкта своего лозунг:
– Надо всё искоренить.
Теперь, летом, речи на эту тему звучат всё твёрже и чаще.
Вчера, после митинга в Народном доме, бородатый солдат воодушевлённо, заикаясь и глотая слова, размышлял пред толпою человек в полсотни:
– Они чего говорят? Они опять то самое, через что погибаем. Нет, братья, дадимтя им всего; натя, пейтя, ешьтя, разговаривайтя промеж себя, а нам, народу, не мешайтя! Мы – сами. Мы, значится, положили выполоть всю сор-траву вашу, мы желам выкорчевать все пенья, коренья – во-от! Так ли?
Люди десятками голосов утвердили:
– Так. Верно.
– То-то. Им надо прямо сказать: отходи, господа, в сторону, не путай, не мешай. Пей, ешь, а нас – не тронь. Они говорят: опять наступай, опять воюй. Не-ет, братья, мы уж наступили друг дружке на животы, не-ет! Так ли?
Толпа почти единогласно согласилась:
– Так.
Заявления о необходимости коренной – социальной – революции раздаются всё громче, идут от массы. В массе возникает воля к самодеятельности, к жизни активной. Эта воля должна организовать её, сделать политически зрячей.
«Вождям» не верят. На днях в цирке «Модерн» молодой парень, видимо шофёр, ловко играл созвучными словами «вожди» и «вожжи» – человек двести слушало его и одобряло смехом.
И с каждым днём жизнь принимает всё более серьёзный, строгий характер: всюду чувствуется напряжение её сил…