– Слов…
– Ах да, учителя словесности… – Раздался оглушительный хохот…
Шуре казалось, что её рвут на части, щиплют, вонзают ей в тело тысячи булавок. Она хотела выскочить из-за стола и убежать куда-нибудь. Ей стало холодно, и она боялась, что не сдержит слёз… Как это она проговорилась?.. Дрожа от охватившего её негодования, она взглянула в лицо поэта глазами, в которых вспыхнул злой и нервозный огонёк, и скороговоркой, боясь, что у неё не хватит сил сказать всё, что она хочет, начала, ломая под столом пальцы:
– Это смешно вам? Но это не может быть смешно – он лучший из всех учителей, и мы его все очень любим… Он интересно говорит… и читает нам… разные книги… указывает, что есть нового в литературе, и вообще… он очень хороший человек… Спросите, кого хотите, и в нашем классе и в седьмом. Зачем же смеяться? Конечно, я…
– Шурка! Что это ты? – воскликнул папа.
– Мы обидели барышню, – ласково сказал Крымский. – Я извиняюсь…
Шуре было неприятно слушать его извинения, – ей казалось, что они неискренны и что ему совсем неинтересно знать, как она отнесётся к его словам… И вообще она почувствовала себя чужой и ненужной всем им… Ей стало жалко себя, и до конца обеда она просидела точно в тумане, прислушиваясь, как нарастает грусть в её сердце, тихая, щемящая грусть.
«Так вот он какой, поэт! Такой же, как все», – думала она после обеда, сидя у окна в своей комнате и пристально, как что-то новое, рассматривая свои любимые кусты сирени в саду под её окном.
«Как все… Но… почему же тогда папа не пишет стихов? Разве он хуже этого?» – И она вспоминала ласкающие сердце, задумчивые строфы поэта, рифмованные фразы, в которых так много грустной нежности. Он ни словом не упомянул о них за обедом. Должно быть, он привык писать их, как Соня Сазикова привыкла делать свои чудные цветы из папиросной бумаги. Все ей завидуют, а она смеётся и изумляется – ведь это же так просто!..
В саду раздались голоса: это папа с Крымским. Если они сядут на скамью за сиренью, она услышит весь их разговор до слова. И, вытянув шейку, Шура с горячим любопытством посмотрела – куда они идут.
– Ну, а как покупают твой последний сборник? – спрашивал папа.
– Ничего, идёт. Думаю о втором издании. Но покупают больше из любопытства, а не из действительной потребности в поэзии. Эта… наша убогая критика, при выходе сборника, прокричала – декадентство! Публике интересно знать, что такое, наконец, это декадентство, о котором так много говорят и никто ничего ясного не может сказать. Ну, и я выигрываю… покупают, желая полюбопытствовать о декадентстве…
Голос Крымского был грустно-насмешлив, в его речи звучала обида, и эта нотка нашла родственный отзвук в маленьком сердечке девочки, подслушивающей у окна.
– Да-а, – сказал папа, – критика сурово относится к вашему брату.
– Все требуют гражданских звуков мести и скорби… Сидя в своих старых гнёздах, они полагают, что на месть и скорбь в жизни есть спрос… Совсем напрасно… никаких граждан в жизни нет, есть в ней люди глупые и самодовольные и люди измученные и не довольные ничем…
А больше ничего нет… Господам критикам это печальное обстоятельство неизвестно… Они имеют дело с книгами, а не с жизнью, со старыми традициями, а не с новыми веяниями…
Молодёжь? «Молодёжь, друг мой, ныне родится стариками», – неопровержимо сказал кто-то… Ей очень мало дела до поэзии и до всего того, что могло бы очистить душу. А впрочем, бросим эту скучную тему… Какая хорошенькая дочь у тебя…
– А, поэт! ты уже заметил?
– Милый! – сконфуженная и вся красная от радостного волнения прошептала Шура. Из его слов она заключила, что он не понят и жалуется на это. Он снова стал поэтом в её глазах. А потом эта неожиданная похвала ей…
– Кстати, извини за нескромный вопрос…
– О жене? Ну, брат, я не знаю, где она… Года два тому назад слышал, что она где-то на Кавказе учительницей… Уф! не могу без ужаса вспомнить о ней… Есть женщины, способные чистотой своей добродетели и наивностью своего мозга внушать только ужас, искренний ужас мне, праху от праха. Моя супруга принадлежит именно к этому сорту женщин… Мне никогда не было жалко себя так сильно, как в то время, когда я раскусил её сердце… сердце христианки, которая хочет во что бы то ни стало страдать, – скучный персонаж… А что, нам скоро дадут чаю?
– Скоро… но ты не на тему говорил – я хотел спросить тебя, как ты теперь живёшь… семейно или же в одиночестве…
– С мая в одиночестве. Зимой жил с одним ангелом… Курьёзная история, дружище!
Поклонница моего таланта, девочка с огоньком и не без образования, что, впрочем, не мешало ей быть классической дурёхой… Сошлись мы с ней совершенно случайно… по крайней мере, с моей стороны не было ничего преднамеренного. Выпил я малость: дело было на загородном пикнике… Чёрт знает, как она очутилась у меня на квартире… только утром я просыпаюсь, смотрю: женат! Поздравил себя, оделся и жду, что будет дальше…
Папа громко хохотал, и девочке казалось, что звуки его смеха раскалывают внутри её что-то. Это было очень больно ей.
– Ах, дьявольщина… н-ну?
– Ну, проснулась. Последовали слёзы… миллион поцелуев и столько же клятв. С неделю мы отчаянно бесились, и я порядочно измучился с ней…
– А родители?
– Скрыто. Потом жизнь понемногу начала вступать в свои права, и началось… чёрт знает что! Прежде всего она начала доказывать мне, что мои нежные, чудные, чарующие душу стихи совершенно не гармонируют с моим халатом, – вещь, за которую я заплатил шестьдесят пять рублей… Я протестую, она плачет. Скандал! В конце концов оказывается, по её представлению, поэт – существо до такой степени неземное, что в квартире его даже не должно существовать то помещение, в которое, по силе физиологических законов, необходимо иногда ходить и поэту. О, чёрт возьми это идиотское воспитание, которое так квасит мозги женщин!
Начались споры, слёзы, истерики, ссылки на материнство… требование уступок на всех пунктах. Я сбежал и написал ей прозой, что поэту прежде всего необходима свобода.
– Ну и что же? – медленно спросил папа.
– Плачу ей по двадцать пять рублей в месяц…
Шуре было холодно, и она вся дрожала мелкой нервной дрожью, продолжая смотреть в сад широко открытыми глазами…
– То-то последнее время твой пессимизм зазвучал так громко…
– Ты читал «Воспоминаний пёстрая толпа во тьме ночной передо мною вьётся»?
– Ну?
– Вот там изложено всё впечатление… весь осадок этой глупой истории.
– Хорошо изложено… – вздохнул папа. – Вообще, брат, ты великий мастер ясно изображать «волнений сердца смутные узоры».
– Ба, а ты, однако, и в самом деле меня почитываешь?
– И даже очень. Без лести говоря, у тебя прелестный стих…
– Спасибо! Это не часто приходится слышать, хотя я – буду откровенен – знаю, что заслужил такой отзыв…
– Бесспорно, брат! Идём чай пить…
– Ты посмотри, кто нынче пишет и как пишет? Живодёры, а не поэты, насилуют язык, истязуют его… Я ценю это сокровище, стараюсь…
Шура видела, как они шли по саду рядом и папа обнимал поэта за талию… Вот их голоса стали неясны, пропали.
Шура выпрямилась на стуле медленно, так, как бы на ней лежало что-то тяжёлое и ей ужасно трудно было шевелиться…
– Шура, иди чай пить! – донесся до неё голос мамы. Она встала, пошла и, проходя мимо зеркала, видела, что лицо у неё бледное, осунувшееся, точно испуганное. И в глазах её было так туманно, что, когда она вышла к столовую, знакомые лица являлись пред ней какими-то бесформенными белыми пятнами.
– Надеюсь, что барышня уже перестала сердиться на меня? – донёсся до неё голос поэта.
Она молчала, глядя на его гладко стриженую голову и стараясь вспомнить, каким он, этот человек, казался ей, когда она читала его стихи и не знала его?
– Шурка, что же ты молчишь? Как вежливо! – воскликнул папа.
– Ах! – вскричала она, вскакивая со стула, – что нам надо? Отстаньте от меня…