Она молчала, спокойно поглядывая на него.
– Больно уж ты часто по церквам ходишь… Погодила бы! успеешь еще грехи-то замолить, – сперва нагреши. Знаешь: не согрешишь – не покаешься, не покаешься – не спасешься… Ты вот греши, пока молода. Поедем кататься?
– Не хочется…
Он подсаживался к ней, обнимал ее, холодную, скупо отвечавшую на его ласки, и, заглядывая в ее глаза, говорил:
– Наталья! Чего ты такая нерадостная? Скучно, что ли, со мной, а?
– Нет, – кратко отвечала она.
– Так что же – к своим, что ли, хочется?
– Да, – нет… так это…
– О чем ты думаешь?
– Я не думаю…
– А что же?
– Так…
Однажды он добился от нее более многосложного ответа:
– В сердце у меня – смутное что-то. И в глазах… И все кажется мне, что это – не настоящее…
Она повела вокруг себя рукой, на стены, мебель, на все. Игнат не подумал над ее словами и, смеясь, сказал ей:
– Это ты напрасно! Тут все самое настоящее… вещь все дорогая, прочная!.. Но – захочешь – все сожгу, распродам, раздарю и – новое заведу! Ну, желаешь?
– На что? – спокойно сказала она.
Его удивляло, как это она, такая молодая, здоровая, живет – точно спит, ничего не хочет, никуда, кроме церквей, не ходит, людей дичится. И он утешал ее:
– Вот погоди – родишь ты мне сына, – совсем другая жизнь у тебя пойдет. Это ты оттого печалишься, что заботы у тебя мало, он тебе даст заботу… Родишь ведь сына, а?
– Как бог даст, – отвечала она, опуская голову.
Потом ее настроение стало раздражать его.
– Ну, молоканка, что нос повесила? Ходит – ровно по стеклу смотрит – будто душу чью-то загубила! Баба ты такая ядреная, а вкуса у тебя нет ни к чему, – дуреха!
Раз, придя домой выпивши, он начал приставать к ней с ласками, а она уклонялась от них. Тогда он рассердился и крикнул:
– Наталья! Не дури, смотри.
Она обернулась лицом к нему и спокойно спросила:
– А то что будет?
Игнат освирепел от этих слов и ее безбоязненного взгляда.
– Что? – рявкнул он, наступая на нее.
– Прибить, что ли, хочешь? – не двигаясь с места и не моргнув глазом, спрашивала она.
Игнат привык, чтоб пред гневом его трепетали, ему было дико и обидно видеть ее спокойствие.
– А – вот!.. – крикнул он, замахиваясь на нее. Не быстро, но вовремя она уклонилась от его удара, потом схватила руку его, оттолкнула ее прочь от себя и, не повышая голоса, сказала:
– Ежели тронешь, – больше ко мне не подходи! Не допущу до себя!
Большие глаза ее сузились, и их острый, режущий блеск отрезвил Игната. Он понял по лицу ее, что она тоже – зверь сильный и, если захочет, – не допустит его до себя, хоть до смерти забей ее.
– У-у, кулугурка! – рыкнул он и ушел.
Но, отступив пред нею однажды, в другой раз он не сделал бы этого: не мог он потерпеть, чтобы женщина и жена его не преклонилась пред ним, – это унизило бы его. Он почувствовал, что жена ни в чем и никогда не уступит ему и что между ним и ею должна завязаться упорная борьба.
«Ладно! Поглядим, кто кого», – думал он на следующий день, с угрюмым любопытством наблюдая за нею, и в душе его уже разгоралось бурное желание начать борьбу, чтоб скорее насладиться победой.
Но дня через четыре Наталья Фоминична объявила мужу, что она беременна. Игнат вздрогнул от радости, крепко обнял ее и глухо заговорил:
– Наташа… ежели – сын, ежели сына родишь – озолочу! Что там! Прямо говорю – слугою тебе буду! Вот – как перед богом! Под ноги тебе лягу, топчи меня, как захочешь!
– В этом не наша воля, а божья!.. – тихо и вразумительно сказала она.
– Да, – божья! – с горечью воскликнул Игнат и грустно поник головой.
С этой минуты он начал ходить за женой, как за малым ребенком.
– Пошто села к окну? Смотри – надует в бок, захвораешь еще!.. – говорил он ей сурово и ласково. – Что ты скачешь по лестнице-то? Встряхнешься как-нибудь… А ты ешь больше, на двоих ешь, чтобы ему хватало…
Наталью же беременность сделала еще более сосредоточенной и молчаливой; она глубже ушла в себя, поглощенная биением новой жизни под сердцем своим. Но улыбка ее губ стала яснее, и в глазах порой вспыхивало что-то новое, слабое и робкое, как первый проблеск утренней зари.
Когда наступило время родов, – это было рано утром осеннего дня, – при первом крике боли, вырвавшемся у жены, Игнат побледнел, хотел что-то сказать ей, но только махнул рукой и ушел из спальни, где жена корчилась в судорогах, ушел вниз в маленькую комнатку, моленную его покойной матери. Он велел принести себе водки, сел за стол и стал угрюмо пить, прислушиваясь к суете в доме. В углу комнаты, освещенные огнем лампады, смутно рисовались лики икон, безучастные и темные. Там, наверху, над его головой, топали и шаркали ногами, что-то тяжелое передвигали по полу, гремела посуда, по лестнице вверх и вниз суетливо бегали… Все делалось быстро, торопливо, но время шло медленно… До слуха Игната доносились подавленные голоса:
– Не разродится она так-то… в церковь бы послать, чтоб царские врата отворили…
В комнату, соседнюю с той, где сидел Игнат, вошла приживалка Вассушка и громким шепотом стала молиться:
– Господи боже наш… благоволивый снити с небес и родитися от святыя богородицы… ведый немощное человеческого естества… прости рабе твоей…
И вдруг, заглушая все звуки, раздавался нечеловеческий вой, сотрясавший душу, или продолжительный стон тихо плыл по комнатам дома и умирал в углах, уже полных вечернего сумрака… Игнат бpocал угрюмые взгляды на иконы, тяжело вздыхал и думал:
«Неужто опять дочь будет?»
Порой он вставал и молча крестился, низко кланяясь иконам, потом опять садился за стол, пил водку, не опьянявшую его в эти часы, дремал, и – так провел весь вечер, и всю ночь, и утро до полудня…