Было видно, что человек этот относился к Ромасю дружески и заботливо, даже покровительственно, хотя Ромась был старше его лет на десять.
Через полчаса я сидел в чистой и уютной комнате новенькой избы, – стены ее еще не утратили запаха смолы и пакли. Бойкая, остроглазая баба накрывала стол для обеда, Хохол выбирал книги из чемодана, ставя их на полку у печки.
– Ваша комната – на чердаке, – сказал он.
Из окна чердака видна часть села, овраг против нашей избы, в нем – крыши бань, среди кустов, за оврагом – сады и черные поля; мягкими увалами они уходили к синему гребню леса, на горизонте. Верхом на коньке крыши бани сидел синий мужик, держа в руке топор, а другую руку прислонил ко лбу, глядя на Волгу, вниз. Скрипела телега, надсадно мычала корова, шумели ручьи. Из ворот избы вышла старуха, вся в черном, и, оборотясь к воротам, сказала крепко:
– Издохнуть бы вам!
Двое мальчишек, деловито заграждавшие путь ручью камнями и грязью, услыхав голос старухи, стремглав бросились прочь от нее, а она, подняв с земли щепку, плюнула на нее и бросила в ручей. Потом, ногою в мужицком сапоге, разрушила постройку детей и пошла вниз, к реке.
Как-то я буду жить здесь?
Позвали обедать. Внизу, за столом сидел Изот, вытянув длинные ноги с багровыми ступнями, и что-то говорил, но – замолчал, увидя меня.
– Что ж ты? – хмуро спросил Ромась. – Говори!
– Да, уж и ничего, все сказал! Значит – так решили: сами, дескать, управимся. Ты ходи с пистолетом, а то – с палкой потолще. При Баринове – не все говорить можно, у него, да у Кукушкина – языки бабьи. Ты, парень, рыбу ловить любишь.
– Нет.
Ромась заговорил о необходимости организовать мужиков, мелких садовладельцев, вырвать их из рук скупщиков. Изот, внимательно выслушав его, сказал:
– Окончательно мироеды житья не дадут тебе.
– Увидим.
– Да, уж – так!
Я смотрел на Изота и думал:
– Наверное, – вот с таких мужиков пишут рассказы Каронин и Златовратский…
Неужели удалось мне подойти к чему-то серьезному, и теперь я буду работать с людьми настоящего дела?
Изот, пообедав, говорил:
– Ты, Михайло Антонов, не торопись, хорошо – скоро не бывает. Легонько надо!
Когда он ушел, Ромась сказал задумчиво:
– Умный человек, честный. Жаль – малограмотен, едва читает. Но – упрямо учится. Вот, – помогите ему в этом.
Вплоть до вечера он знакомил меня с ценами товаров в лавке, рассказывая:
– Я продаю дешевле, чем вдвое, других лавочников села; конечно – это им не нравится. Делают мне пакости, собираются избить. Живу я здесь не потому, что мне приятно или выгодно торговать, а – по другим причинам. Это затея вроде вашей булочной…
Я сказал, что догадываюсь об этом.
– Ну, да… Надо же учить людей уму-разуму, – так?
Лавка была заперта, мы ходили по ней с лампою в руках, и на улице кто-то тоже ходил, осторожно шлепая по грязи, иногда тяжко влезая на ступени крыльца.
– Вот – слышите? – ходит! Это – Кирилка, бобыль, пьяница, злое животное, он любит делать зло, точно красивая девка кокетничать. Вы будьте осторожны в словах с ним, да и – вообще…
Потом, в комнате, закурив трубку, прислонясь широкой спиною к печке и прищурив глаза, он пускал струйки дыма в бороду себе и, медленно составляя слова в простую, ясную речь, говорил, что давно уже заметил, как бесполезно трачу я годы юности.
– Вы человек способный, по природе – упрямый и, видимо, с хорошими желаниями. Вам надо учиться, да – так, чтоб книга не закрывала людей. Один сектант, старичок, очень верно сказал: «всякое научение от человека исходит». Люди учат больнее, – грубо они учат – но наука их крепче въедается.
Говорил он знакомое мне, о том, что, прежде всего, надо будить разум деревни. Но и в знакомых словах я улавливал более глубокий, новый для меня смысл.
– Там, у вас, студенты много балакают о любви к народу, так я говорю им на это: народ любить нельзя. Это – слова, – любовь к народу…
Усмехнулся в бороду, пытливо глядя на меня, и начал шагать по комнате, продолжая крепко, внушительно:
– Любить – значит: соглашаться, снисходить, не замечать, прощать. С этим нужно итти к женщине. А – разве можно не замечать невежества народа, соглашаться с заблуждениями его ума, снисходить ко всякой его подлости, прощать ему зверство? Нет?
– Нет.
– Вот, видите. У вас, там, все Некрасова читают и поют, ну, знаете, с Некрасовым далеко не уедешь! Мужику надо внушать – ты, брат, хоть и не плох человек сам по себе, а живешь плохо и ничего не умеешь делать, чтоб жизнь твоя стала легче, лучше. Зверь, пожалуй, разумнее заботится о себе, чем ты; зверь защищает себя лучше. А из тебя, мужика, разраслось все, – дворянство, духовенство, ученые, цари, все это бывшие мужики. Видишь? Понял? Ну – учись жить, чтоб тебя не мордовали…
Уйдя в кухню, он велел кухарке вскипятить самовар, а потом стал показывать мне свои книги, – почти все научного характера: Бокль, Ляйэль, Гартполь, Лекки, Леббок, Тейлор, Милль, Спенсер, Дарвин, а из русских – Писарев, Добролюбов, Чернышевский, Пушкин, «Фрегат Паллада» Гончарова, Некрасов.
Он гладил их широкой ладонью ласково, точно котят, и ворчал почти усиленно:
– Хорошие книги! А это – редчайшая: ее сожгла цензура. Хотите знать, что есть государство – читайте эту.
Он подал мне книгу Гоббса «Левиафан».
– Эта – тоже о государстве, но легче, веселее.
Веселая книга оказалась «Государем» Маккиавели.
За чаем он кратко рассказал о себе: сын Черниговского кузнеца, он был смазчиком поездов на станции Киев, познакомился там с революционерами, организовал кружок самообразования рабочих, его арестовали, года два он сидел в тюрьме, а потом сослали в Якутскую область на десять лет.
– В начале – жил там с якутами, в улусе, думал – пропаду. Зима там, чорт побери, такая, знаете, что в человеке застывает мозг. Да и лишний разум там. Потом, вижу: то – здесь, то – тут – торчит русский, натыкано их – не густо, а, все-таки, – есть. И, – чтоб не скучали, – новых к ним заботливо добавляют. Хорошие люди были. Был студент Владимир Короленко, – он теперь тоже воротился. Я с ним хорошо жил, потом разошлись. Мы оказались во многом похожи один на другого, а на сходстве дружба не ладится. Но – это серьезный, упрямый человек, способен ко всякой работе. Даже иконы писал, – это мне не нравилось. Теперь – говорят – хорошо пишет в журналах.
Долго, до полуночи беседовал он, видимо, желая сразу, прочно поставить меня рядом с собою. Впервые мне было – так серьезно – хорошо с человеком. После попытки самоубийства, мое отношение к себе сильно понизилось, я чувствовал себя ничтожным, виноватым пред кем-то и мне было стыдно жить. Ромась, должно быть, понимал это и, челевечно, просто открыв предо мною дверь в свою жизнь, – выпрямил меня. Незабвенный день.
В воскресенье мы открыли лавку после обедни и тотчас же к нашему крыльцу стали собираться мужики. Первым явился Матвей Баринов, грязный, растрепанный человек, с длинными руками обезьяны и рассеянным взглядом красивых, бабьих глаз.
– Что слышно в городе? – спросил он, поздоровавшись и, не ожидая ответа, закричал навстречу Кукушкину:
– Степан! Твои кошки опять петуха сожрали.
И тотчас рассказал, что губернатор поехал из Казани в Петербург к царю хлопотать, чтоб всех татар выселили на Кавказ и в Туркестан. Похвалил губернатора:
– Умный. Понимает свое дело…