– И сотру, – похвастался скорняк, но проиграл.
Больше трех раз кряду нельзя ставить деньги на кон, – я стал бить чужие ставки и выиграл еще копейки четыре да кучу бабок. Но когда снова дошла очередь до меня, я поставил трижды и проиграл все деньги, как раз вовремя: обедня кончилась, звонили колокола, народ выходил из церкви.
– Женат? – спросил скорняк, намереваясь схватить меня за волосы, но я вывернулся, убежал и, догнав какого-то празднично одетого паренька, вежливо осведомился:
– Вы причащались?
– Ну, так что? – ответил он, осматривая меня подозрительно.
Я попросил его рассказать мне, как причащают, что говорит в это время священник и что должен был делать я.
Парень сурово избычился и устрашающим голосом зарычал:
– Прогулял причастье, еретик? Ну, а я тебе ничего не скажу – пускай отец шкуру спустит с тебя!
Я побежал домой, уверенный, что начнут расспрашивать и неизбежно узнают, что я не причащался.
Но, поздравив меня, старуха спросила только об одном:
– Дьячку за теплоту – много ли дал?
– Пятачок, – наобум сказал я.
– И три копейки – за глаза ему, а семишник себе оставил бы, чучело!
…Весна. Каждый день одет в новое, каждый новый день ярче и милей; хмельно пахнет молодыми травами, свежей зеленью берез, нестерпимо тянет в поле слушать жаворонка, лежа на теплой земле вверх лицом. А я – чищу зимнее платье, помогаю укладывать его в сундук, крошу листовой табак, выбиваю пыль из мебели, с утра до ночи вожусь с неприятными, ненужными мне вещами.
В свободные часы мне совершенно нечем жить; на убогой нашей улице – пусто, дальше – не позволено уходить; на дворе сердитые, усталые землекопы, растрепанные кухарки и прачки, каждый вечер – собачьи свадьбы, – это противно мне и обижает до того, что хочется ослепнуть.
Я иду на чердак, взяв с собою ножницы и разноцветной бумаги, вырезаю из нее кружевные рисунки и украшаю ими стропила… Все-таки пища моей тоске. Мне тревожно хочется идти куда-то, где меньше спят, меньше ссорятся, не так назойливо одолевают бога жалобами, не так часто обижают людей сердитым судом.
…В субботу на Пасхе приносят в город из Оранского монастыря чудотворную икону Владимирской Божией Матери; она гостит в городе до половины июня и посещает все дома, все квартиры каждого церковного прихода.
К моим хозяевам она явилась в будни утром; я чистил в кухне медную посуду, когда молодая хозяйка пугливо закричала из комнаты:
– Отпирай парадную – Оранскую несут!
Я бросился вниз, грязный, с руками в сале и тертом кирпиче, отпер дверь, – молодой монах с фонарем в одной руке и кадилом в другой тихонько проворчал:
– Дрыхнете? Помогай…
Двое обывателей вносили по узкой лестнице тяжелый киот, я помогал им, поддерживая грязными руками и плечом край киота, сзади топали тяжелые монахи, неохотно распевая густыми голосами:
– «Пресвятая Богородице, моли бога о на-ас…»
Я подумал с печальной уверенностью:
«Обидится на меня она за то, что я, грязный, несу ее, и отсохнут у меня руки…»
Икону поставили в передний угол на два стула, прикрытые чистой простыней, по бокам киота встали, поддерживая его, два монаха, молодые и красивые, подобно ангелам – ясноглазые, радостные, с пышными волосами.
Служили молебен.
– «О, всепетая мати», – высоким голосом выводил большой поп и все щупал багровым пальцем припухшую мочку уха, спрятанного в пышных волосах.
– «Пресвятая Богородице, помилуй на-ас», – устало пели монахи.
Я любил Богородицу; по рассказам бабушки, это она сеет на земле для утешения бедных людей все цветы, все радости – все благое и прекрасное. И, когда нужно было приложиться к ручке ее, не заметив, как прикладываются взрослые, я трепетно поцеловал икону в лицо, в губы.
Кто-то могучей рукой швырнул меня к порогу, в угол. Непамятно, как ушли монахи, унося икону, но очень помню: хозяева, окружив меня, сидевшего на полу, с великим страхом и заботою рассуждали – что же теперь будет со мной?
– Надо поговорить со священником, который поученее, – говорил хозяин и беззлобно ругал меня:
– Невежа, как же ты не понимаешь, что в губы нельзя целовать? А еще… в школе учился…
Несколько дней я обреченно ждал – что же будет? Хватался за киот грязными руками, приложился незаконно, – уж не пройдет мне даром это, не пройдет!
Но, видимо, Богородица простила невольный грех, вызванный искреннею любовью. Или же наказание ее было так легко, что я не заметил его среди частых наказаний, испытанных мною от добрых людей.
Иногда, чтобы позлить старую хозяйку, я сокрушенно говорил ей:
– А Богородица-то, видно, забыла наказать меня…
– А ты погоди, – ехидно обещала старуха. – Еще поглядим…
…Украшая стропила чердака узорами из розовой чайной бумаги, листиками свинца, листьями деревьев и всякой всячиной, я распевал на церковные мотивы все, что приходило в голову, как это делают калмыки в дороге:
Сижу я на чердаке,
С ножницами в руке.
Режу бумагу, режу…
Скушно мне, невеже!
Пыл бы я собакой —
Бегал бы где хотел,
А теперь орет на меня всякой:
Сиди да молчи, пострел,
Молчи, пока цел!
Старуха, разглядывая мою работу, усмехалась, качала головой.
– Ты бы вот этак-то кухню украсил…
Однажды на чердак пришел хозяин, осмотрел содеянное мною, вздохнул и сказал:
– Забавен ты, Пешков, черт тебя возьми… Фокусник, что ли, выйдет из тебя? Не догадаешься даже…
Он дал мне большой николаевский пятак.
Я укрепил монету лапками из тонкой проволоки и повесил ее, как медаль, на самом видном месте среди моих пестрых работ.