«Тоже заплуталась, как и та…»
При этом воспоминании он тряхнул головой, как бы желая спугнуть мысль о Медынской, и ускорил шаги.
Холодный, бодрящий ветер порывисто метался в улице, гоняя сор, бросая пыль в лицо прохожих. Во тьме торопливо шагали какие-то люди. Фома морщился от пыли, щурил глаза и думал:
«Ежели теперь встретится мне женщина – значит, Софья Павловна встретит меня ласково, по-старому… Завтра пойду к ней… А ежели мужчина – не пойду завтра, – погожу еще…»
Встретилась ему собака, и это так раздражило его, что ему захотелось ткнуть палкой собаку…
А в буфете клуба его встретил веселый Ухтищев. Он, стоя около двери, беседовал с каким-то толстым и усатым человеком, но, увидав Гордеева, пошел к нему навстречу, улыбаясь и говоря:
– Здравствуйте, скромный миллионщик!
Он нравился Фоме за свой веселый нрав, и Фома всегда встречал его с удовольствием. Добродушно и крепко пожимая руку Ухтищева, Фома спросил его:
– А почему вы знаете, что я скромный?
– Он спрашивает! Человек, который живет, как отшельник, не пьет, не играет, не любит женщин… ах, да! Вы знаете, Фома Игнатьевич? Наша несравненная патронесса завтра уезжает за границу на все лето.
– Софья Павловна? – медленно спросил Фома.
– Ну да! Заходит солнце моей жизни… а может быть, и вашей?
Ухтищев состроил комически-коварную гримасу и заглянул в лицо Фомы.
А тот стоял пред ним и чувствовал, что голова у него спускается на грудь и он не может помешать этому…
– Уезжает Медынская? – раздался жирный басовой голос. – Славно! Я рад…
– Позвольте – почему? – воскликнул Ухтищев.
Фома глуповато улыбался и растерянно смотрел на усатого человека – собеседника Ухтищева. Тот важным жестом разглаживал усы свои, и из-под них лились на Фому тяжелые, жирные, противные слова:
– А по-отому, что в городе одной кокоткой будет меньше…
– Фи, Мартын Никитич! – укоризненно сказал Ухтищев, наморщивая брови.
– Почему вы знаете, что она кокетка? – угрюмо спросил Фома, подвигаясь к усатому господину.
Тот окинул его пренебрежительным взглядом, отворотился в сторону и, дрыгнув ляжкой, протянул:
– Я не сказал – ко-окетка…
– Нельзя, Мартын Никитич, говорить так о женщине, которая… – заговорил Ухтищев убедительным голосом, но Фома перебил его.
– Позвольте! Я желаю спросить господина, что такое, – какое он слово сказал?
И, проговорив это твердо и спокойно, Фома сунул руки глубоко в карманы брюк, а грудь выпятил вперед, отчего вся его фигура сразу приняла явно вызывающий вид… Усатый господин вновь оглянул его и насмешливо улыбнулся…
– Господа! – тихо воскликнул Ухтищев.
– Я сказал – ко-ко-тка… – произнес усатый человек, так двигая губами, точно он смаковал слово. – А если вы не понимаете этого – мо-огу пояснить…
– Да уж, – глубоко вздыхая, сказал Фома, не сводя с него глаз, – вы объясните…
Ухтищев всплеснул руками и сунулся куда-то в сторону от них…
– Кокотка, если вам угодно знать, – продажная женщина… – вполголоса сказал усатый, приближая к Фоме свое большое, толстое лицо.
Фома тихо зарычал и, прежде чем тот успел отшатнуться от него, правой рукой вцепился в курчавые с проседью волосы усатого человека. Судорожным движением руки он начал раскачивать его голову и все большое, грузное тело, а левую руку поднял вверх и глухим голосом приговаривал в такт трепки:
– За глаза – не ругайся – а ругайся – в глаза прямо – в глаза – прямо в глаза….
Он испытывал жгучее наслаждение, видя, как смешно размахивают в воздухе толстые руки и как ноги человека, которого он трепал, подкашиваются под ним, шаркают по полу. Золотые часы выскочили из кармана и катались по круглому животу, болтаясь на цепочке. Опьяненный своей силой и унижением этого солидного человека, полный кипучего злорадства, вздрагивая от счастья мстить, Фома возил его по полу и глухо, злобно рычал в дикой радости. Он в эти минуты переживал чувство освобождения от скучной тяжести, давно уже стеснявшей грудь его тоскою и недомоганьем. Его схватили сзади за талию и плечи, схватили за руку и гнут ее, ломают, кто-то давит ему пальцы на ноге, но он ничего не видал, следя налитыми кровью глазами за темной и тяжелой массой, стонавшей, извиваясь под его рукой… Наконец его оторвали, навалились на него, и, как сквозь красноватый дым, он увидел пред собой, на полу, у ног своих, избитого им человека. Растрепанный, взъерошенный, он двигал по полу ногами, пытаясь встать; двое черных людей держали его под мышки, руки его висели в воздухе, как надломленные крылья, и он, клокочущим от рыданий голосом, кричал Фоме:
– Меня бить… нельзя! Нельзя! Я имею орден… подлец! О, подлец! У меня дети… меня все знают! Мер-рзавец!.. Дикарь… о-о-о! Дуэль!
А Ухтищев звонко говорил прямо в ухо Фоме:
– Пойдемте! Голубчик, бога ради…
– Погоди, я дам ему в рожу пинка… – попросил Фома.
Но его потащили куда-то. В ушах его звенело, сердце билось быстро, но он чувствовал себя легко и хорошо. И на подъезде клуба, глубоко и свободно вздохнув, он сказал Ухтищеву, добродушно улыбаясь:
– Здорово я ему задал, а?
– Слушайте! – возмущенно воскликнул веселый секретарь. – Это, извините, дико! Это, черт возьми… я первый раз вижу!
– Милый человек! – ласково сказал Фома. – Аль он не стоит трепки? Не подлец он? Как можно за глаза сказать такое? Нет, ты к ней поди и ей скажи… самой ей, прямо!..
– Позвольте, – дьявол вас возьми! Да ведь не за нее же только вы его отдули?
– То есть как не за нее? А за кого? – удивился Фома.
– За кого? Я не знаю… очевидно, у вас были счеты! Фу, господи! Вот сцена! Вовеки не забуду!
– Он, этот самый, кто такой? – спросил Фома и вдруг засмеялся. – Как он кричал, – дурак!
Ухтищев пристально взглянул в лицо и спросил его:
– Скажите – вы в самом деле не знаете, кого били? И действительно за Софью Павловну только?
– Вот – ей-богу! – побожился Фома.
– Черт знает что такое!.. – Он остановился, с недоумением пожал плечами, махнув рукой, вновь зашагал по тротуару, искоса поглядывая на Фому. – Вы за это поплатитесь, Фома Игнатьич…
– К мировому он меня?..