– За что? – сердито пожав плечами, спросил поручик Хорват. – За что – вечная память? Может быть, она лучше всех в городе солила огурцы, мариновала грибы… Может быть, он был лучший сапожник или однажды сказал что-то, о чем по сей день еще помнит улица, в которой он жил. Объясните мне человека!
И лицо его окуталось облаком крепко пахучего, дыма, сильно кружившего голову.
Ветер тихо вздохнул, наклонил стебли трав в сторону нисходившего солнца, стало тихо, и в тишине резко прозвучал капризный женский голос:
– А я говорю – налево!
– Танечка, ну как же…
– Забыли! – выдувая дым длинной трубообразной фигурой, проворчал старик. – Забыли, где лежит родной или знакомый…
Над красным крестом колокольни плавал ястреб, а по камню памятника, против нас, ползла бледная тень птицы, то соскальзывая за угол камня, то снова являясь на нем. Следить за этой тенью было странно приятно.
– Кладбище, я говорю, должно знаменовать не силу смерти, а победу жизни, торжество разума и труда, так-то-с! Вы вот представьте себе, каким оно было бы по моей мысли! Это история всей жизни города, это было бы способно поднять чувство уважения к людям… Или кладбище – история, или – не нужно его! Не нужно прошлого, если оно ничего не дает! История – пишется? Ну да – история событий… но я хочу знать, как события творились рабами божьими.
Широким жестом, как-то удлинившим его руку, он указал на могилы.
– Хороший вы человек, – сказал я, – и хорошо, интересно жили, должно быть…
Он, не глядя на меня, ответил тихо и задумчиво:
– Человек должен быть другом людей, – он обязан им всем, что есть у него и в нем. А жил я.
Прищурив глаз, он посмотрел вокруг, как будто искал нужное слово. И, не найдя его, веско повторил уже сказанное им:
– Надо сдвинуть людей теснее, чтобы жизнь уплотнилась! Не забывайте ушедших! Всё поучительно, всё полно глубокого смысла в жизни рабов божиих… так-то-с!..
На белые бока памятников легли багряные жаркие отблески заката, и камень как будто налился теплой кровью, всё кругом странно вспухло, расширилось, стало мягче и теплей, и хотя всё было неподвижно, но казалось насыщенным красной, живой влагой, даже на остриях и метелках трав дрожала, светясь, багряная пыль. Тени становились гуще, длиннее. За оградой, пьяным голосом, жирно мычала корова и кудахтали куры, видимо ругая ее. Где-то около церкви торопливо хрипела и взвизгивала пила.
Вдруг поручик засмеялся бархатистым смехом, встряхивая плечами, поталкивая меня и ухарски передвинув шляпу на ухо.
– А ведь я, признаться, – сквозь смех говорил он, – подумал о вас печально… подумал, что вы… вижу – лежит человек – гм? – думаю, – почему, а? Потом – ходит молодой человек по кладбищу, лицо хмурое, карман брюк оттопырен, – э-э, думаю!
– Это – книга в кармане…
– Ну, да, понимаю, я ошибся! Это приятная ошибка… Но – однажды я видел: лежит человек около могилы, а в виске – пуля, то есть – рана, конечно… Ну, и, знаете…
Он подмигнул мне, снова смеясь негромко и добродушно.
– Проекта у меня, разумеется нет, это просто – так… мечта! Очень хочется, чтоб люди жили лучше… Вздохнув, он задумался, помолчал.
– К сожалению – поздно захотелось мне этого… Лет пятнадцать тому назад, когда я был смотрителем усманской тюрьмы, и…
Старик вдруг встал, оглянулся, нахмурив брови, и сказал деловито, сухо, сильно двигая коваными усами:
Ну-с, мне пора идти!
Я пошел с ним, хотелось, чтоб он еще и еще говорил приятным, твердым баском, но – он молчал, шагая мимо могил четко и мерно, как на параде.
Когда мы шли мимо церкви, сквозь железные решетки окон в красную тишину вечера истекало, не нарушая ее, угрюмое брюзжанье, досадные возгласы; как будто спорили двое и один скороговоркою частил:
– Что-о ты сделал, что ты, что ты, что ты-и?..
А другой, изредка, устало откликался:
– Отста-ань, о-отстань…