– Ну, а с девицами – как?
– Всё так же…
– Играешь?
– Со старшими. В винт.
Чмырёв добродушно смеётся.
– Винт! Это – картёж, я понимаю… Я спросил в простом смысле – как, мол, – трогаешь?
Коля молчит, глядя на красный угасающий огонёк папиросы, потом с досадой, жалобно рассказывает:
– Они сами всё заигрывают со мной, особливо – Софья, она и коленками под столом и ногами… А мне она не нравится. Мне – Надежда нравится, она самая кроткая и всему верит. Только – капризная она чрезвычайно: обожаю, говорит, финики. А принесёшь ей – фыркает: я, говорит, терпеть не могу фиников, а только винные ягоды… Удивительная… Остальные – бог с ними!
– Вот, Надежду и приспособь, – доброжелательно советует печник. – Всё едино – замуж им никоторой не выскочить, перестарки они и немилые…
Ему нравится учить юношу обращению с девицами, он говорит охотно, с большими подробностями, как человек, который знает и любит дело.
Семь звёзд Большой Медведицы высоко в небе сверкают так ярко, точно рады видеть весеннюю землю и широкий водный поток среди неё.
Медлительно покуривая, Коля говорит:
– Какой я жених? У меня – чахотка…
– Разве я про то? – удивлённо восклицает Чмырёв. – Али ты не слушал? Я тебя в женихи не прочу, а так советую – поиграй, веселей будет! Им – всё едино…
Внизу, в городе, ещё не заснули – торопливо катятся пролётки по камням, хлопают двери. Слышится глухое сердитое рычание, тяжёлая возня, посвистывают пароходы на реке, кто-то шлёпает по воде широкими ладонями.
– Жалко мне их, Василий Лукич! – говорит Коля с тихой досадой. – Кабы можно, то есть если бы я был здоровый человек и распутный, то я бы со всеми ими связался – честное слово!
Печник добродушно смеётся.
– Со всеми? Ах ты…
– Ей же богу! С одной, с другой… Вот – пожалуйте! – семь любовниц в одном доме.
– Ну, смешной ты!
– Это ведь верно, я вижу – замуж им очень хочется! Природа требует послушания, на неё не цыкнешь, природа-то – не собака, сами знаете! А мужчин около них – двое, я да штабс-капитан Заточилов, а ему – пятьдесят, и робкий он…
– Добряга ты, Коля! – задумчиво говорит Чмырёв. – Доброму человеку – трудно жить!
Коля просто соглашается:
– Да, трудно! Если бы не мамаша, я бы уехал куда-нибудь. В Астрахань, например…
– Отчего – в Астрахань?
– Всё-таки… там – персиане!
– Н-да, персиане – другой народ…
– Мамаша очень стесняет меня. Конечно, у неё ноги отнялись и может она только салфеточки вязать, но меня – она связала удивительно. Из-за неё и реального не кончил я, из-за болезни мамашиной. И товарищей нет. Товарищ требует расхода, а я даже в библиотеку записаться не могу…
Чмырёв слушает, запустив пальцы в бороду; ночью борода его кажется грязной, как паутина. Внизу, по гладкой темноте ползёт большой чёрный таракан с огненными лапами, – ползет против течения масляной воды, оставляя за собою серую тень, и дышит искрами. В луга – далеко – выехали рыбаки, лучить рыбу, плавают в пустоте огни.
Звучит тихий голос:
– Ежели бы я был здоровый человек, то полюбил бы какую-нибудь очень тихую девушку, и лежала бы она у меня на коленях, а я бы ей рассказывал всё, о чём душа моя думает… Я бы с нею, знаете, стихами говорил обо всём, ей-богу, честное слово!
– Это – ничего, стихи девице всегда по душе, – одобряет Чмырёв вполголоса.
– Странно это мне, Василий Лукич, родятся люди, живут в беспокойстве и вопреки судьбе, а – к чему? Какой же смысл? Я думаю – каждая жизнь должна иметь свой смысл…
– Д-да! – говорит печник уверенно, как Братягин, но мягче, ласковее. – Верно, смысел не понять, расчёту – не видно! Вся эта улица наша – ни к чему, сгореть бы ей дотла!.. Лавочник – собака в душе своей, а говорит правильно: живут люди наподобие скотов! То есть – до чего я не люблю улицу эту, сказать не могу!.. Грязища, пьянство, распутство, ни тебе дети – при уходе, ни старики – в чести! А – бабы? Дотронуться нельзя! Всякая гулящая аккуратней живёт, чище держит себя… положим – у наших баб работа, а те… ну всё-таки жа! Надо жа себя маленько уважать… а то – в деревнях лучше живут! Там, брат, всё-таки…
Подумав, он добавляет:
– Там немножко жалости есть друг ко другу…
– Здесь – не жалеют, – соглашается Коля, снова зажигая папиросу, и круглыми глазами смотрит в чёрно-синюю глубину. – Надо мной – смеются, над вами – тоже…
– Смеются – не беда! Кабы умели! А ведь не умеют смеяться-та! Али смешно штаны с пьяного снять, рожу ему смолой намазать или, скажем, обругать человека? В чём тут веселье? Они, брат, не от веселья смеются, а от дикой своей скуки – вот что! Эх, не уважаю эту улицу, гори она дотла!
– И я не люблю, – снова соглашается Коля.
Оба долго молчат. Потом юноша тихо мечтает:
– Как только мамаша скончается…
Но печник безутешно прерывает его:
– С твоей душой, брат, тебе везде одинаково будет, душа у тебя – девичья…
Огонь папиросы, вспыхивая всё чаще, дрожит. Откуда-то из города, сверху, доносится пение, тихий плеск медных струн рояля – неясные, малознакомые звуки другой жизни.
– Я говорю ей, – вдруг начинает Коля, – что же вы, Надежда Измаиловна, на рояле не играете? А она – для кого же, говорит, мне играть? Для вас? Так вы в музыке ничего не понимаете.
– Ишь какая, – замечает Чмырёв, усмехаясь.
– Да. Они все такие. Очень злые и обо всём говорят прямо, даже стыдно слушать иной раз. Образование получили, а грубостей не презирают… А ведь верно – для кого играть?
– Нет, – говорит Чмырёв, – это не так! Всегда кто-нибудь найдётся, ты – поищи! Нет, браток, надо размышлять иначе. Человек должен жить сердечно, даже в церкви говорится: возводи сердце в гору! А мы его – в грязь, а то – прячем! Ты сердца не скрывай, эдак-та никакого соединения не будет.
Чмырёв говорит долго, с великим напряжением, но понять его трудно. Коля и не заботится об этом – не впервые слушает он запутанную речь, и ему тоже, как Братягину, иногда кажется, что печник говорит «юрунду». Но понимая, что за тёмными словами живёт какое-то доброе чувство к людям, к нему, Коля изредка сочувственно, как можно ласковее вздыхает.
– Да. Конечно…