Оценить:
 Рейтинг: 4.6

В ущелье

Год написания книги
1913
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 >>
На страницу:
4 из 9
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– А там – не умеют?

– Ты зачем сюда сошёл?

– Я? Я человек одинокий.

– А отчего ты одинок?

– Ну… так мне положено! Судьба такая, стало быть…

– Тебе бы подумать, – зачем она такая…

Солдат вынул трубку изо рта, отнёс руку с нею в сторону, а другою рукой удивлённо огладил своё плоское лицо. Он – помолчал и вдруг ворчливо заговорил обиженным голосом, неуклюжими словами:

– Зачем, зачем! Причинов для того многое количество! Напримерно: которые люди живут-думают несогласно со мной, то они мне все неприятны, и я от них отхожу прочь. Я – не поп, не становой или, там, что… Подумал бы! Ты один думаешь? Умник…

Он вдруг рассердился, сунул трубку в рот и замолчал, нахмурясь, а Василий поглядел на красное пред огнём его лицо и тихонько сказал:

– Вот то-то и оно, ни с кем не согласны мы, а своего устава у нас нету. Живём без корней, ходим из стороны в сторону, да всем мешаем, за то нас и не любят…

Солдат выпустил изо рта облако дыма и спрятался в нём. Хороший голос был у Василия – гибкий, ласковый, слова он выговаривал чётко и кругло.

В лесу назойливо кричит горная сова – пышная, рыжая птица с хитрым лицом кошки и острыми серыми ушами. Однажды я увидел эту птицу днём среди камней, над головою у себя, и очень испугался её стеклянных глаз: круглые, как пуговицы, они были освещены изнутри каким-то угрожающим огнём, с минуту я стоял, обомлев от страха, не понимая – что это?

– Откуда у тебя трубка такая хорошая? – свёртывая папиросу, неожиданно спросил Василий. – Старая, немецкая трубка…

– Не боись, не украл! – ответил солдат, снова вынув трубку и с гордостью оглядывая её. – Женщина одна подарила…

И, злодейски подмигнув, вздохнул.

– Рассказал бы – как? – тихонько предложил Василий и вдруг, взмахнув руками, потягиваясь, с тоской пропел:

– Ночи же здесь… не дай бог какие злые ночи! Будто хочется спать, а – не спится, и гораздо лучше спишь днём, в тени где-нибудь. А ночами – просто с ума сходишь, всё думается не знай о чём. И сердце растёт, поёт…

Внимательно вслушиваясь, солдат удивлённо открывал рот, белые брови его вползали всё выше.

– И у меня тоже! – тихо сказал он. – Всегда, почитай… Что такое?

Я хотел сказать:

«И у меня тоже, братцы!»

Но они так странно всматривались друг в друга, точно каждый только сейчас увидал другого против себя. И тотчас же озабоченно, наперебой стали опрашивать один другого – кто, где был, откуда и куда идёт, – точно родственники, неожиданно встретившиеся и только сейчас узнавшие о своём родстве.

Над богатым огнём костра молокан протянулись чёрные, лохматые лапы сосен, – словно греются, ловят огонь, хотят обнять и погасить его. Иногда огонь потянет к реке, красные языки высунутся из-за угла барака, – кажется, что барак загорелся. Ночь становится всё гуще, душистей, всё ласковее обнимает тело; в ней купаешься, как в море, и как морская волна смывает грязь кожи, так и эта тихо поющая тьма освежает душу. Такими ночами душа одета в свои лучшие ризы и, точно невеста, вся трепещет, напряжённо ожидая: сейчас откроется пред нею нечто великое.

– Кривая? – тихо спрашивает Василий, а солдат не торопясь говорит:

– Сызмала, пяти годов упала с воза, ушибла глаз, вытек. Ну, это у неё не заметно: просто закрыт глазок. И вся она – аккуратная, круглая. Доброты в ней, гляжу, – как воды в ручье этом, неистребимо много! Ко всему свету добра: ко скоту, к нищему, ко мне. Защемило мне сердце: эх, думаю, чего с солдатом не бывало? Ну, пускай, хозяйская она любовница, а – попробую! Так, сяк – ничего! Выставит локоть супротив меня, и – кончено!..

Василий лежит на спине и, шевеля усами, жуёт былинку; глаза у него широко открыты, и ясно видно: левый глаз больше правого. Солдат сидит у его плеча, помешивая в костре обгорелым сучком, над костром летают золотые искры, какие-то серые мошки безмолвно вьются над ним, тяжёлыми хлопьями падают в огонь ночные бабочки и, потрескивая, сгорают. Я лежу и, слушая знакомую мне историю, вспоминаю людей, мимо которых когда-то прошёл, слова, коснувшиеся сердца.

– Вот раз я собрался с духом, застиг её в амбаре, прижал в угол и говорю: «Ну, говорю, так или нет? Как хошь, а я – солдат, человек нетерпеливый!» Она – бьётся: «Что ты, что ты?» И плачет, словно бы девица, и говорит сквозь слёзы: «Не тронь меня, не гожусь я тебе; люблю, говорит, я другого человека – не хозяина, а – другого», – тоже работником жил у них, ушёл он, сказал. «Жди, найду хорошее для житья место – вернусь, уведу тебя туда». Семнадцатый месяц нет ни слуха ни духа о нём, может – забыл, может – пропал, убил кто. «Ты, говорит, сам мужчина и должен понимать, что надобно мне сохранить себя до времени!» Мне, конечно, обидно, чем я хуже другого-то? Обидно, а – и жаль её, и грустно тоже, вроде как обманула она меня: всегда показывала себя весёлой, а у самой – вон что на сердце! И погас я, не могу её тронуть, хоть и в руках она у меня. «Ну, говорю, тогда – прощай, уйду я». – «Уйди, говорит, Христа ради, пожалуйста». К вечеру на другой день заявил я хозяину расчёт, а на заре, в воскресенье, собрался, ухожу, тут она мне и вынесла трубку эту: «Прими, говорит, Павл Иваныч, в память, ты, говорит, стал мне как брат родной, спасибо тебе!» Как пошёл я – чуть не заплакал, ей-богу! Так, братец ты мой, сердце защемило – беда.

– Это – хорошо! – тихонько сказал Василий. – Вот так всегда и надо. Да? Да! Сошлись. Нет? Нет! Разошлись. А стеснять друг друга – зачем?

Попыхивая серым дымом, солдат задумчиво проговорил:

– Хорошо-то оно, брат, хорошо, да больно грустно…

– Это – бывает! – согласился Василий и, помолчав, добавил: – Это частенько бывает с хорошими людями, в ком совесть жива. Кто себя ценит, он и людей ценит… У нас это – редко, чтобы умел человек себя ценить…

– У кого – у нас?

– Да вот – в России…

– Не уважаешь ты, брат, Россию-то, видать… Что это ты? – спросил солдат странным тоном, как бы удивляясь и сожалея. Тот не ответил, и, подождав с минуту, солдат снова начал вполголоса:

– А то вот – ещё была у меня история…

Люди за бараками угомонились, костёр догорает, на стене барака дрожит красное, заревое пятно, с камней приподнимаются тени. Один из плотников, высокий мужик, с чёрной бородой, ещё сидит у костра; в руке у него тяжёлый сук, около правой ноги светится топор: это сторож, поставленный против нас, сторожей.

Не обидно.

Над ущельем, на изорванной по краям полосе неба сверкают синие звезды, кипит и звенит вода в реке, из плотной тьмы леса доносится тихий хруст – осторожно ходит ночной зверь, и всё кричит, уныло, сова. Единое-огромное насквозь пропитано затаённой жизнью, сладко дышит – будит в сердце неутолимую жажду хорошего.

Голос солдата напоминает отдалённый звук бубна, редкие вопросы Василия задумчиво певучи.

Мне нравятся эти двое людей, в тихой беседе их всё растёт что-то славное, человечье. Суждения вихрастого человека о России возбуждают сложное чувство, хочется спорить с ним, и хочется, чтоб он говорил о родине больше, яснее. Нравится мне этой ночью вся жизнь, – всё, что я видел в ней, теперь повторно идёт предо мною, точно кто-то рассказывает, утешая, знакомую сказку.

Жил в Казани студент, белобрысый вятич, – точно брат солдата и такой же аккуратный, – однажды я слышал, как он сказал:

– Прежде всего я узнаю: есть бог или нет? Начинать нужно с этого…

Там же была акушерка Велихова, женщина очень красивая и, – говорили, – распутная, однажды она стояла на горе, над рекой Казанкой, за Арским полем, глядя в луга и на синюю полосу Волги вдали; смотрела туда долго, немо и вдруг, побледнев, радостно сверкая хорошими, о слезах, глазами, вскрикнула тихо:

– Нет, друзья мои! Поглядите же, какая земля наша милая, какая она прекрасная! Давайте поклянёмся пред нею в том, что будем честно жить!

Поклялись: дьякон – студент духовной академии, мордвин из инородческой семинарии, ветеринар-студент и два учителя; после один из них сошёл с ума и помер, разбив себе голову.

Вспомнился мне человек на пристани Пьяного Бора, на Каме, высокий, русый молодец с лицом озорника и хитрыми глазами. Было воскресенье, жаркий праздничный день, когда всё с земли смотрит на солнце своей лучшей стороной и точно говорит ему, что недаром оно потратило светлую силу, живое золото своё. Человек стоял у борта пристани, одет в новую, синего сукна поддёвку, в новом картузе набекрень, в ярко начищенных сапогах, он смотрел на рыжую воду Камы, на изумрудное Закамье, в серебряной чешуе мелких озёр, оставленных половодьем, – там, за Камой, солнце упало на луга и раскололось в куски. Человек улыбался; всё хмельней становилась улыбка молодого – в тёмной бородке – лица, всё ярче разгоралось оно радостью, и вдруг, сорвав картуз с головы, парень сильным размахом шлёпнул его в воду золотой реки и закричал:

– Эх, Кама, матушка родная, – люблю! Не сдам!

…Много видел я хорошего!

Мне хочется пересказать товарищам всё, что вспомнилось, хочется, чтоб они порадовались, посмеялись, но – они оба уже спят.

Над горою поднялась, выщербленной секирой, половинка луны, слабый свет лёг на тёмные вершины деревьев и, падая в реку, серебряной тканью полощется в ней, освещает круглый камень, похожий на синий, бритый череп горца.

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 >>
На страницу:
4 из 9