– К-куда? Что вы, не видите? Назад!
Монах, подняв крест, затянул:
– Святый бо-о…
– Ур-ра! – крикнул офицер, и весь народ на площади тысячами голосов разъярённо рявкнул:
– Ур-рра-а…
А Экке, привстав на стременах, тоже кричал:
– Пётр Ильич, пож-жалуйста, переулочком! В обход! Мирон Алексеевич – прошу вас! Тут – воодушевление, а вы, – как же это?
Артамонов старший, стоя у изголовья гроба, поддерживаемый женою и Яковом, посмотрел снизу вверх на деревянное лицо Экке и угрюмо сказал монахам, которые несли гроб:
– Сворачивайте, отцы…
И, всхлипнув, добавил:
– Последний раз, видно, распоряжаюсь…
Всё это показалось Якову неприличным, даже несколько смешным, но когда свернули в переулок, где жила Полина, он увидал её быстро шагающей встречу похоронам, она шла в белом платье, под розовым зонтиком, и торопливо крестила выпуклую, туго обтянутую грудь.
«Мавриным любоваться идёт», – тотчас же сообразил он и задохнулся пылью, раздражением. Монахи пошли быстрее, чернобородый стал петь тише, задумчивей, а хор певчих и совсем замолчал. За городом, против ворот бойни, стояла какая-то странная телега, накрытая чёрным сукном, запряжённая парой пёстрых лошадей, гроб поставили на телегу и начали служить панихиду, а из улицы, точно из трубы, доносился торжественный рёв меди, музыка играла «Боже даря храни», звонили колокола трёх церквей и притекал пыльный, дымный рык:
– Р-р-р-а-а!
Якову казалось, что он слышит команду поручика Маврина:
– Р-но-о!
После панихиды пришлось ехать в дом тётки, долго сидеть за поминальным столом, слушая сердитую воркотню отца:
– Какой дурак распорядился поставить лошадей против бойни, а?
– Полиция, полиция, – успокаивал Митя и объяснял: – Неудобно, знаете: национальное воодушевление, а тут – похоронные дроги! Не совпадает…
Мирон, слизнув улыбку с губ своих, говорил доктору Яковлеву, который был особенно заметен в тяжёлые, неприятные дни:
– Но если мы дружно навалимся брюхом, как Митька в «Князе Серебряном»… В конце концов – всё на свете решается соотношением чисел…
– Техникой, – возразил доктор.
– Техника? Ну, да… Но…
Только вечером, в десятом часу, Яков мог вырваться из этой скучной канители и побежал к Полине, испытывая тревогу, ещё никогда до этого часа не изведанную им, предчувствуя, что должно случиться нечто необыкновенное. Конечно, это и случилось.
– Ох, – сказала кухарка Полины, когда Яков, пройдя двором, вошёл в кухню, – сказала и грузно опустилась на скамью у печи.
– Сводня, подлая, – ответил Яков и остановился пред дверью в комнату, прислушиваясь к чётким, солдатским шагам и знакомому, военному голосу:
– Так вот, надо сообразить – так или не так?.. Сообразите же!
«На вы говорит, – сообразил Яков, – может быть, ещё ничего не было».
Но, открыв дверь, стоя на пороге её, он тотчас убедился, что всё уже было: хладнокровный поручик, строго сдвинув брови, стоял среди комнаты в расстёгнутом кителе, держа руки в карманах, из-под кителя было видно подтяжки, и одна из них отстёгнута от пуговицы брюк; Полина сидела на кушетке, закинув ногу на ногу, чулок на одной ноге спустился винтом, её бойкие глаза необычно круглы, а лицо, густо заливаясь румянцем, багровеет.
– Н-ну-с? – спросил хладнокровный поручик и вопросом своим окончательно утвердил все подозрения Якова. Он шагнул вперёд, бросил шляпу на стул и сказал незнакомым себе, сорвавшимся голосом:
– Я – с похорон… с поминок…
– Да-с? – вопросительно, тоном хозяина отозвался поручик, Полина, затянувшись так, что папироса затрещала, сказала с дымом, но не виновато, а небрежно:
– Ипполит Сергеевич уговаривает меня идти в сёстры милосердия…
– В сестры? М-да, – произнёс Яков, усмехаясь, – тогда хладнокровный поручик, шагнув к нему, отчётливо спросил:
– Что значит эта усмешка? Прошу помнить: я преувеличений н-не люблю-с! Не терплю!
В эти две-три минуты Яков испытал, как сквозь него прошли горячие токи обиды, злости, прошли и оставили в нём подавляющее, почти горестное сознание, что маленькая женщина эта необходима ему так же, как любая часть его тела, и что он не может позволить оторвать её от него. От этого сознания к нему вновь возвратился гнев, он похолодел, встал, сунув руку в карман.
– Не подходи! – предупредил он поручика, чувствуя, что у него выкатываются глаза так, что им больно.
– Эт-то почему? – спросил поручик и шагнул ещё. Его противная манера удваивать буквы в словах всегда не нравилась Якову, а в эту минуту привела его в бешенство, он хотел выдернуть руку из кармана, крикнул:
– Убью!
Поручик Маврин схватил его за руку, мучительно сжал её у кисти, револьвер глухо выстрелил в кармане, затем рука Якова с резкой болью как бы сломалась в локте, вырвалась из кармана, поручик взял из его пальцев револьвер и, бросив его на кресло, сказал:
– Не вышло!
– Яша, Яша! – слышал Артамонов громкий шёпот. – Ипполит Сергеевич, – господа! Вы с ума сошли? Из-за чего? Ведь это – скандал! Из-за чего же?
– Н-ну, – оглушительно сказал хладнокровный поручик, взяв Якова за бороду, дёргая её вниз и этим заставляя кланяться ему: – Проси – прощенья – дурак!
С каждым словом, и рассекая длинные надвое, он дёргал бороду вниз, потом лёгким ударом в подбородок заставлял поднимать её.
– Ой, как стыдно, ой! – шептала Полина, хватая поручика за локоть.
Яков не мог двигать правой рукою, но, крепко сжав зубы, отталкивал поручика левой; он мычал, по щекам его текли слёзы унижения.
– Не сметь меня касаться! – рявкнул поручик и, оттолкнув его, посадил в кресло, на револьвер. Тогда Яков, закрыв лицо руками, скрывая слёзы, замер в полуобмороке, едва слыша, сквозь гул в голове, крики Полины:
– Боже мой, как это неблагородно! И это вы, вы! Такой скандал! За что?
– Идите к чёрту, барышня! – сказал поручик чугунным голосом. – Вот вам целковый за удовольствие, – эт-того достаточно! Я не выношу преувеличений, но вы самая обыкновенная…
Растаптывая пол тяжёлыми ударами ног, поручик, хлопнув дверью, исчез, оставив за собой тихий звон стекла висячей лампы и коротенький визг Полины. Яков встал на мягкие ноги, они сгибались, всё тело его дрожало, как озябшее; среди комнаты под лампой стояла Полина, рот у неё был открыт, она хрипела, глядя на грязненькую бумажку в руке своей.