Глаза команды заблестели.
И тут дверь распахнулась и в кают-компании появился новый (и последний, как выяснилось, если не считать музыканта Йохана, которой пока не подошел) член экипажа.
Глава шестая
Поэт и капитан
Появился человек, которому предстояло сыграть особую роль в экспедиции – ибо каким еще словом определить наше путешествие в никуда, к Оракулу Божественной Бутылки, как не словом «экспедиция»?
Новый член экспедиции не вошел, а вплыл – я успел подумать: вот как выглядит корабль на плаву. Обширный живот протиснулся в узкую дверь кают-компании и поплыл, покачиваясь, по воздуху, огибая предметы, а следом за животом продвигался его хозяин – точно корабль шел под надутым парусом.
Представлять его не требовалось: все знали – это был сербский поэт Боян Цветкович; его знал даже я, хотя стихов не читаю и телевизор не смотрю.
В те годы знаменитости из освобожденной от социализма Восточной Европы были крайне популярны: режиссер из Польши, писатель из Чехии, актриса из Югославии, даже теннисист хорватский блистал. Югославия разваливалась, начиналась гражданская резня – но в свете общих благостных перемен эту войну как-то предпочитали не замечать; разве только таланты получили конкретную национальную прописку. Поэтическая звезда из Сербии светила и в Россию, и в Европу, от блеска ее лучей скрыться было трудно.
Увидев поэта Цветковича, я расстроился. Сегодня, когда все позади, я затрудняюсь объяснить свою реакцию. Обычная неприязнь славянских путешественников друг к другу? В Европе мы избегали соотечественников, чтобы не попасть под определение «славянские дикари». Нам нравилось думать, что мы обычные европейцы, ну, вот, например, как… разные прочие шведы. В те годы исход с Востока только начинался; славянские барышни пробовали себя на улице красных фонарей, а юноши вполглаза заглядывали на Запад и спешили обратно, спекулировать пестрой дрянью из супермаркетов. Пройдет двадцать лет, и эмигранты повалят толпой, а черствые города Европы оскалятся на неопрятных людей с вредными привычками – мол, не звали вас, нищебродов. А пока сами славяне сторонились славян, если встречали таковых на Западе: нельзя, чтобы европейцы заподозрили провинциальные пристрастия.
Вероятно, я от поэта Цветковича отшатнулся и поэтому. Раз любимец московских барышень здесь, мелькнуло в голове, значит, это мероприятие стало модной затеей – слетятся авантюристы из стран бывшего социалистического лагеря… бывшие комсомольцы, а ныне банкиры… О, бурные славянские застолья первых лет перестройки, ликер «Амаретто» и виски «Чивас Ригал»! Я ненавидел все это. И, как многие закомплексованные выходцы из СССР, славян в Европе сторонился.
Было и еще что-то, трудно выразимое, что отвращало меня от Бояна Цветковича.
Слова подходящего не подберу… было в поэте нечто чрезмерное. Напор? Нет, не напор… Энергия? Нет, не энергия… Была в поэте Цветковиче какая-то нахрапистость.
Думаю, что мой папа не впустил телевизор в дом из чувства самосохранения, чтобы не слышать стихов Бояна Цветковича – не фигурное же катание папу напугало? Когда мать робко спрашивала, не купить ли нам телевизор, отец с ужасом отмахивался и бледнел; подозреваю, что ему мерещился Боян Цветкович, читающий стихи про демократию или рекламирующий макаронные изделия.
Дело в том, что сербский гений Цветкович брался за любую работу и все делал одинаково ярко. Скажем, на плакатах в аэропорту щедрый живот Цветковича и его вздернутые усики (у поэта были закрученные на мушкетерский манер усики) рекламировали спагетти а-ля карбонара: поэт погружал в рот длинную макаронину, и надпись гласила: «Чувства безмерные, а спагетти длинные!» Ну чем мне не угодила реклама спагетти? Поделись я чувствами с женой, она бы наверняка сказала, что я завидую славе Цветковича.
Поэт Цветкович оглядел кают-компанию и заклокотал. Так он смеялся. Усики, закрученные на мушкетерский манер, дрожали, когда поэт клокотал. Поэт взрывался ребячливым клекотом, точно запускали мотор игрушечного петушка. Знаете, бывают такие игрушечные петушки, которых заводят маленьким ключиком, и тогда петушок начинает клокотать, дергаться и стучать клювом по столу.
– Присцилла, душка, когда ты мне отдашься? Хочешь свободы – приди ко мне! Зверя с двумя спинами и двумя головами поместим на флаг! А ты, – сказал Цветкович лысому актеру, – как вижу, консервы ищешь? Оголодал, родимый? Так вот же он, хлеб твой насущный.
Боян Цветкович раздул парус живота, и живот понес его по кают-компании. Поэт обогнул по окружности машинное отделение, подплыл к щелястой переборке – и указал на одну из дыр в обшивке. Актер кинулся проверять – и точно, за переборкой нашелся мешок Йохана с консервами. У Цветковича был особый дар находить еду везде.
– Дай сюда, – сказал Цветкович актеру. – Давай, давай! Нашедшему сокровища полагается выбрать первому.
Поэт придирчиво стал выискивать лучшее среди дешевых банок.
– Сардины в томате? Кто производитель? Нет, это не подходит… пусть наши враги жрут… А это что? Лосось? Дано мне тело, что мне делать с ним? Мы лосося в утробу поместим…
Я перечитал написанное и понял, что портрет Цветковича не удался. Получился Алексей Толстой из булгаковского «Театрального романа», а сербский поэт был иной. Боян Цветкович был человеком духовным, даже человеком повышенной духовности. Просто духовность в те годы выражалась через – и опять-таки теряюсь, не могу отыскать подходящее слово: грубость?.. цинизм?.. вульгарность?..
Я попробую нарисовать портрет заново, а первый набросок скомкаем и выбросим в корзину.
Допустим, входит толстый человек. Он не скрывает своей грубой жирной природы именно потому, что духовно он чист. Так понятно?
Понимаете, в те далекие года все интеллигенты подражали Иосифу Бродскому, который получил Нобелевскую премию по литературе. Лауреату подражали неосознанно, копировали интонации. Бродский писал про духовное, про античное – но писал не занудно, а слегка развязно. Говоря о Вергилии, мог вставить матерное словцо, всем это нравилось. То был особый стиль поздней советской и ранней капиталистической интеллигенции: сочетать приблатненный говорок и благородные страсти. Выпускницы филфака прослаивали разговор о Мандельштаме такими загогулинами, каких на воронежской окраине не слыхивали. Культурные юноши вставляли в тексты удалые гусарские похабства, чтобы оттенить горение духа. Голландское «доброе утро» (по-ихнему «хуйморден») было непременным украшением любого умственного дискурса.
Помимо прочего, сводили счеты с советским ханжеством – отныне вульгарное прилагалось к духовному, если духовное подлинное. И вот жирный живот поэта Цветковича был в некотором смысле как бы аскезой. Понимаете? Живот – это парус свободы в океане лицемерия. Жир дан, чтобы согреть искреннее сердце. Рекламы макаронных изделий, обжорство, клокотание и вульгарность происходили от искренности; в глубине души поэт был ранимый человек, а на поверхности – циник. А тут еще сербское неистовство. Природная необузданность западных славян. Непонятно сказал? Извините, лучше не умею.
Именно циничная искренность, вульгарная духовность меня и напугала. В нашем предприятии все держалось на энтузиазме – требовалось верить в мечту и засучить рукава. А искренность на новый манер исключала честный труд.
– Когда ж нам плыть? – Цветкович набил рот консервированной лососиной, но дикция осталась отменной, сказывалась тренировка в концертных залах.
– Вот положим палубу, починим машину, тогда поплывем, – ответил Август.
Поэт расплылся в улыбке, потрепал капитана «Азарта» по щеке.
– Тогда клади свою палубу, августейший! Считай, что мечты сбываются! Дарю тебе контейнер прокладок!
– Каких прокладок?
Оказалось, что поэт Боян Цветкович выступил по телевидению с рекламой женских прокладок, и концерн «Проктор энд Гэмбл» подарил за это поэту вагон прокладок.
– Не совсем подарили, конечно, но уступили. На взаимовыгодных условиях. У «Проктор энд Гэмбл» на редкость разумный менеджер. – И поэт заклекотал.
– Вагон прокладок? – ахнула Саша.
– Вагон, – подтвердил Цветкович. – Хочешь килограмма два дам? Тебе на всю жизнь хватит. У меня теперь три тонны прокладок.
Он сообщил, что вагон отгружают в амстердамском порту.
– Зачем? – Август растерялся. – Зачем нам на «Азарте» прокладки?
Отчего-то он не спросил, почему мятежный поэт рекламировал на телевидении прокладки, а ведь это самое интересное.
– Как – зачем? Меняем прокладки на доски. Прокладки нужнее людям, чем доски.
– Отличная мысль, – оживился Микеле и вышел вперед, – напечатаем подарочную брошюру. Я уже вижу этот буклет! – Микеле заходил по машинному отделению, жестикулируя. – Выпускаем красочный буклет, посвященный кругосветному плаванию «Азарта». Фотограф у меня есть на примете… Распространяем по всем портам и турагентствам. Внутри – реклама прокладок… Проктор и Гэмбл нам заплатят. Обмен на доски предлагаю произвести в Гонконге.
– Помилуй, Микеле, – лениво заметил Яков, – обмен можно произвести, не вставая со стула.
– Я уже договорился на обмен, – клокотал Цветкович, – прокладки отгрузят на склад плотникам. Менеджер у плотников тоже вполне адекватный человек; прокладки сбывает в местные аптеки по низкой цене. Нам он готов предоставить доски, которые на складе уже списали. А разницу в деньгах между досками и прокладками выплачивает наличными.
– Красиво! – выдохнул Микеле. – А доски что, бракованные?
– Ну, как тебе сказать, – замялся Цветкович, – сделка есть сделка: мы им даем просроченные прокладки, а они нам бракованные доски. Но не забудьте про деньги – есть большая маржа!
– Нам не деньги нужны, – сказал Август, – нам нужны хорошие доски для палубы.
– Если ты бедный – зачем привередничать? Бери, что дают!
Вот она, золотая рыбка удачи, мелькнуло в голове. Все получилось, как загадали.
– А ну, кто пойдет прокладки отгружать и доски носить? – спросил поэт Цветкович. – Парни, за работу!
Рыбаки-немцы встали и двинулись к выходу. Эти безмолвные парни готовы были к любой работе. Прочие смотрели на немцев с жалостью.
– Вы хоть знаете, какие там доски? – спросила Саша. – Двухдюймовая доска, шесть метров в длину, поднять невозможно.