Оценить:
 Рейтинг: 0

Лингвисты, пришедшие с холода

Год написания книги
2022
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 10 >>
На страницу:
4 из 10
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

, с которым у меня были враждебные отношения, распределил меня куда-то в Пензу. Но тем временем мне нашли приглашение на работу в только еще создававшуюся в Инязе лабораторию машинного перевода. Этому способствовали мой уже тогда опальный учитель Вяч. Вс. Ива?нов и Розенцвейг. За какие-то комсомольские прегрешения у меня был выговор с занесением в личное дело. Брать меня с этим выговором было трудно, но Розенцвейг все как-то утряс.

Директором Иняза была милая женщина по фамилии Пивоварова

, которая желала новой лаборатории всего хорошего. И меня прямо с выговором в личном деле взяли на работу – летом 1959 года.

В 1968 году меня стали увольнять за подписание письма в защиту Гинзбурга

.

Не давали защитить диссертацию, отозвали характеристику.

«Главное назначение характеристики было служить справкой о благонадежности, – вспоминает Фрумкина. – Поэтому с помощью характеристики можно было манипулировать людьми самым изощренным образом. Самым же распространенным способом лишить человека чего-нибудь был отказ в характеристике».

– Но в 1969-м меня не уволили, – продолжает Жолковский. – Надо было проголосовать, пришло много членов кафедры, почасовиков, молодых людей, математиков, которые преподавали на Отделении лингвистики. Они явно не хотели голосовать за увольнение. Тогда кафедрой языкознания заведовал, после смерти Базилевича

, Рождественский

. Он произнес обтекаемую речь, что, в общем, не надо меня увольнять, а надо дать испытательный срок. Рождественский был членом партии и сыграл роль медиатора. Он хотел выглядеть хорошо. Там еще был Шайкевич

, тоже позитивную роль сыграл. Спасал меня. Был и мой главный враг и обвинитель – Егор Клычков, сын, между прочим, репрессированного поэта Сергея Клычкова. Он меня обвинял, говорил, что я темная личность. И тогда Шайкевич произнес цицероновскую речь: «Егор, ты думаешь, ты сейчас проголосуешь за увольнение Жолковского, придешь домой, где ты оставил свою совесть в шкафу, а она тебя там дожидается? Нет! Она горит в шкафу синим пламенем, твоя совесть, пока ты здесь собираешься голосовать против Жолковского!» Я потом сказал Шайкевичу, который был ни больше ни меньше ученым секретарем института: «Толя, как ты там при таких речах держишься?» – «А я, – говорит, – писем не подписываю».

Решили не увольнять, дать испытательный срок. Все единогласно подняли руки. И я проработал еще пять с лишним лет.

После того как я подписал письмо, меня вызвала Мария Кузьминична Бородулина, ректор Иняза. Я тогда страшно с ней поругался – в самом конце долгого, как бы пристойного разговора. К разговору я был хорошо подготовлен. Она говорит: «А, вы подписали письмо. Ну ладно. Напишите только объяснительную». Я говорю: «Какую объяснительную? Я же в нерабочее время подписал…» Я знал, что писать в таком случае вообще ничего нельзя. Это первое правило. «Вот если бы в рабочее время…» – «Ну, знаете, мы вас рабочим временем не очень стесняем, у вас свободное присутствие». – «Да, но я сделал это вечером». – «Ну ладно, хорошо, до свидания». Я уже у двери, но тут она, как лейтенант Коломбо из американского сериала (знаете? – “One more thing…”), говорит: «Постойте, мне просто интересно, а кто дал вам это подписать?» Дескать, этакое человеческое любопытство! Ну, тут я не ударил лицом в грязь. «Знаете, – говорю, – Марья Кузьминична, по-моему, с моей стороны было бы как-то не по-комсомольски сказать кто». – «Ладно, идите».

Потом в коридоре она со мной уже никогда не здоровалась, не замечала и характеристику не подписала. Она не подписала после того, как я сказал про «не по-комсомольски». Я по возможности «для звуков жизни не щадил». Соблазн был большой, тем более что в тюрьму за такое все-таки не сажали. Так что героизма в этом особого не было, а хохма так и просилась на язык.

Прошло некоторое время, и к нам в институт назначили другого секретаря парторганизации. Он был какой-то партийный интеллектуал-либерал, он перед этим редактировал в Праге журнал «Проблемы мира и социализма». Его прислали в наш институт для укрепления. А когда надо было дать мне характеристику для защиты через год, этот либеральный парторг, забыл его фамилию, говорит: «Вы принесите мне характеристику, мы там что надо тихо исправим и подпишем, чтобы вы могли защититься». И проректор по научной работе Колшанский подписал мне характеристику, примерно такую: «Родился, работал, еще не умер». И подписал так быстро, что срок действия автореферата, триста шестьдесят четыре дня, еще не истек. Это было с 1968 на 1969 год, и в 1969-м я защитился.

Оппонентами были Долгопольский

и Зализняк. Защита прошла успешно. Андрей [Зализняк] не отказался оппонировать, произнес пламенную речь и, кажется, действительно ценил эту мою книжку

при всех ее несовершенствах.

Но когда в 1974 году арестовали Солженицына, Бородулина просто взяла и не продлила мне договор.

В 1979 году Жолковский эмигрировал.

– Он блестящий лингвист, – говорит Мельчук о Жолковском. – Абсолютно. Его следы менее заметны, потому что в основном это прошло все через меня. И к сожалению, – хотя я, конечно, все время это подчеркиваю, – очень большое количество его заслуг приписывают мне. Не то чтобы совсем без основания – он бы не сделал так. Он очень нетерпеливый. Его жена говорила: «Алик, ты себя ведешь, как красивая женщина, а я – как умный мужчина». Это правда. Он капризный, прихотливый, с такими порывами… Он очень любит самолюбоваться. А если нужно просто попахать несколько месяцев, и никто не будет тобой восхищаться, это совершенно не для него. Но ряд его идей абсолютно сногсшибательные. Скажем, лексические функции – ну, открыл я, заметил явление, а придал этому правильную форму, сообразил, как с этим обращаться, он. Услышав мой рассказ об этом, он говорит: так это же вот что – и точно! И первую семантическую запись придумал он. Ну, потом бросил – он, как что-нибудь придумает, повозится два месяца, поматросит и бросит. Но все же он это все попридумывал. Совершенно гениальная идея вещей, которые он называл «словечки». Я их называю «фиктивные лексемы», ну, официально ссылаясь.

Он написал очень хорошую грамматику языка сомали, классную. Удивительно для человека, который и лингвистикой-то всерьез не занимался, так сказать, помимо нашего общения, а тем более – семито-хамитской лингвистикой. Все идеально сделано. И в описании синтаксиса он открыл такое странное явление, что существуют конструкции, смысл которых похож на слово. Ну, русский пример – это «книг двадцать пять», примерно двадцать пять, и «примерно» скрыто только в порядке слов, больше нигде его нет. И он придумал, как это изображать, – это просто было настоящее открытие. Как все самое гениальное, абсолютно простое, лежавшее на поверхности, но никто не додумался. Ну, потом я из этого сделал конфетку, но идею-то подал он, было из чего делать. Он никогда не любил доводить ничего до конца, поэтому его влияние на лингвистику все идет через меня. Я довожу все до конца – даже когда это очень мучительно и можно было бы бросить, но я не могу отцепиться.

Зализняк[6 - Подробнее см.: Бурас М. Истина существует. Жизнь Андрея Зализняка в рассказах ее участников. М.: Индивидуум, 2019.]

«Сразу стало ясно, что это гений»

Андрей Анатольевич Зализняк (29 апреля 1935, Москва – 24 декабря 2017, Москва) – лингвист, доктор филологических наук, академик РАН. Автор новаторских работ в области русского словоизменения и акцентологии, а также исследований в области истории русского языка, прежде всего языка новгородских берестяных грамот и «Слова о полку Игореве».

– Оба моих родителя, – рассказывал Зализняк, – интеллигенты в первом поколении. Отчасти поэтому оба они в силу того, что в ту эпоху казалось очевидным, имеют образование технического типа. При том что оба на самом деле имели склонность к другому. Ну, мама моя в другое время была бы не химиком, как она прожила свою жизнь, а художницей. А отец мой, если бы не та эпоха, был бы не инженером, а архитектором. И это сказывалось постоянно, дома у нас всегда были журналы по архитектуре.

Отец мой был человек, необычайно широко интересующийся всем, что бывает. Правда, в основном из технической точной среды, нежели гуманитарной. Но это если не считать архитектуры, которая на грани этих двух вещей. Он очень много мне дал – общего представления о том, что стоит знать и что не стоит. Что стоит постараться уметь и что не стоит. Например, не любил мне объяснять, отвечать на мои вопросы, допустим, как устроен звонок. Давал мне какие-то общие соображения – «а теперь ты сам можешь придумать схему, чтоб он работал». Доводил меня до того, что я ему предлагал некоторую схему, где надо нажать на кнопку и достичь того, чтоб что-то зазвенело. Какие надо придумать соединения. И внушал мне идею – не прямо, но фактически, – что понять коротко можно даже самые сложные вещи. Нужно только смело браться за попытку понять именно суть дела. Научил меня еще ценнейшей вещи: пониманию того, как устроены открытия. В основном его интересовали, конечно, великие открытия техники. Во всех этих случаях имеются две совершенно разные вещи, два достижения человеческого ума абсолютно из разных областей, которые понимать надо – отдельно одно, отдельно другое. Одно – это некая безумная идея, которая рождается в голове человека, не имеющая никакого отношения к практике. Которая, однако ж, имеет великую ценность в том, что она есть идея плодотворная. А другое – это задача инженера. Которому уже сказали, как это должно быть, а вот он должен придумать как, чтобы это оказалось вообще реализуемо. Это тоже очень большая изобретательность нужна, инженерная. Когда эти две вещи складываются, тогда и получается вот такой бросок в истории цивилизации. Ну и, действительно, закладывалось ощущение, что можно самому дойти до чего-то очень важного, интересного.

И может быть, отчасти на этом я потерял многое из той жизни, которая бывает, когда люди прочитывают тысячи книг. Я не прочитывал тысячи книг. Если человек считает, что он сам до всего может догадаться, то он мало читает. Я замечал, что если человек необычайно глубоко нагружен огромным количеством знаний, то догадываться ему труднее.

– Он мог быть кем угодно! – говорит мне Борис Андреевич Успенский. – Вот был лингвистом, а мог бы математиком или инженером. Такой – как в детстве бывает, у детей – клубок всех возможностей.

Зализняк рассказывал, что в эвакуации, в поселке Манчаж Свердловской области, его, шестилетнего, отдали в группу изучения немецкого языка:

– Я запомнил из этого сам только то, как я составил таблицу всех цветов. У меня было полное ощущение, что имеется некоторая законченная система цветов в мире, и осталось только каждому из них записать, как будет немецкое название. Их не так много было там, шесть или семь.

Очень важно, что это были все цвета, это я совершенно отчетливо помню. Если б мне кто-то объяснил, что цветов существует больше, это было бы очень сильное огорчение. Я это не случайно вспоминаю, потому что, конечно, это залог очень многого, дальнейшей деятельности, когда я занимался делами, в которых ограниченный корпус надо исследовать. Вот это был первый ограниченный корпус, который я исследовал: шесть цветов. Ну, и про них нужно было не очень много – узнать, как будет по-немецки.

– В 1948 году, – продолжает Зализняк, – я уже покупал в магазинах Москвы все грамматики всех языков, которые мог купить. Меня интересовали сперва европейские языки. Древние тоже очень скоро стали интересовать: учебник латыни Болдырева у меня, я думаю, тоже 1948 года. Меня интересовал европейский мир. Грамматики и словари.

Я очень быстро установил, что меня не устраивают толстые грамматики, меня устраивают только приложения к словарям. Была такая толстая грамматика французского языка на восемьсот страниц – не пошло. У меня какое-то было ощущение, что не может быть. Не может быть, чтобы было нужно восемьсот страниц, я же не могу восемьсот страниц запомнить! И я стал сам себе составлять грамматики и словари. Например, составил себе список из восьмисот слов, – сам сочинил, – который заполнял по разным языкам. Входили названия цветов, животных. Системы, которые закончены, как птицы. Части тела. Я помню, как меня раздражало, что какие-то вещи ускользают, что все расклассифицировать очень трудно. Идеал – чтоб все было окончательно законченные подсистемы.

– Я руководил кружком по лингвистике для школьников, – вспоминает Мельчук. – И вот он появился на этом кружке когда-то. Я даже не могу вспомнить, как он тогда выглядел. Его особенность – я ее чувствовал, если даже и не понимал. Я не помню наших лингвистических разговоров. Видимо, меня поразили его потрясающие полиглотские способности. С одной стороны, он абсолютно нормальный человек: нормально одевался, нормально держался. Он совершенно от мира сего, не как какие-то чудаки. Тем не менее он был не от мира сего при всем этом. И он таким и остался: соединение двух начал, каких-то очень чудных для меня, непонятных.

В нем все время, абсолютно всегда чувствовалась его какая-то особенность: есть все мы, а есть Андрей Зализняк.

– Что олимпиада существует, – рассказывал Зализняк, – я узнал от агитаторши, которая была прислана от филологического факультета и случайно попала в нашу развалюху. Потому что Пресня входила в зону агитационного обслуживания университета. И что-то она там заметила в доме, какие-то из этих моих грамматик, и сказала: приходите к нам на олимпиаду. Так, конечно, я не узнал бы никогда.

1-е место на олимпиадах два года подряд, в 9 и 10-м классе, и золотая медаль в школе позволили Зализняку в 1952 году поступить без экзаменов в английскую группу филфака МГУ.

– Для папы язык – это не средство коммуникации, «здрасьте» – «до свидания», а некоторая система, притягательная своей внутренней стройностью, – рассказывает Анна Зализняк, вспоминая историю о походе, в котором Зализняк был со своими друзьями-математиками. – Когда они плыли на байдарках по Днестру и решили попросить у местных жителей молока, папа просто реконструировал молдавский (румынский) рефлекс латинского lacte(m) – получилось lapti. И совпало! Для остальных участников похода это был очередной пример папиного полиглотства (которое он всю жизнь отрицал!), что вот, мол, ни фига себе, оказывается, он знает еще один язык, и какой-то вообще молдавский. Там слово еще получилось смешное – «лапти». А для папы главное впечатление было от того, что умозрительно построенная по схемам сравнительно-исторического языкознания форма оказалась реальным словом, которым пользуются люди для практической коммуникации, ни на секунду ни о чем про это слово не задумываясь.

– Настоящий многогранный, разносторонний учитель мой был, конечно, Вячеслав Всеволодович Ива?нов, – рассказывал Зализняк В.А. Успенскому. – Тогда еще совсем молодой в качестве учителя. С 4-го курса я уехал во Францию, это 1956 год. Ива?нов снабдил меня списком всех парижских профессоров, у которых следует слушать лекции, – с твердым наказом: лекции надо выбирать не по тематике, а по лекторам. Бенвенист, Мартине и Рену. Еще немножко Соважо. Еще немножко Лежён. Ну, Бенвенист великий лингвист. Но, если угодно, он иранист первоначально. Мартине – общая лингвистика. Рену – древнеиндийский. Лежён – крито-микенская филология. Соважо – курс востоковедения. Я только на них и ходил, по этому списку.

Вернувшись в Москву в 1957 году, Зализняк начинает читать спецкурсы по разным языкам: санскриту, древнееврейскому, классическому арабскому, древнеперсидскому и др., – причем делает он это особенным образом.

– Я давно обнаружил, – рассказывал Зализняк, – что можно деванагари[7 - Один из видов письма, распространенных в Индии, которым записано большинство древнеиндийских памятников. Используется и в современном хинди.] изучать в течение семестра, в течение четырнадцати занятий, – а можно задать на дом, чтобы выучили к вечеру. Результат лучше во втором случае. Про арабский то же самое.

– Такая, как бы сказать, алгоритмическая методика, – вспоминает Светлана Михайловна Толстая. – Дается алгоритм языка; все что можно про него рассказывается; везде, где можно, в таблицах, – и не важно, усваивается ли это сразу. Конечно, не усваивается, конечно, это просто берется в качестве такой основы, по которой дальше сверяется все, что делают. И конечно, какие-то потом бывают комментарии, уточнения, но основной корпус сведений дается чуть ли ни с первого занятия.

«На первом, вводном занятии Зализняк завораживающе-панорамно, едва ли не колдовски, “прошелся” по всей арабской фонетике, графике и грамматике, о которых нам до этого практически еще ничего не было известно, указывая те пункты, по которым они, эти аспекты арабского языка, нам, индоевропейцам, особенно интересны», – пишет Н.В. Перцов.

– Пастернак был исключен из Союза советских писателей, – вспоминает Мельчук. – А затем удар, обрушившийся уже прямо на меня: из Московского университета, где я был в заочной аспирантуре, со скандалом уволен Ко?ма – Вячеслав Всеволодович Ива?нов, молодой преподаватель, блестящий лингвист, кумир студентов, руководитель моей кандидатской диссертации. Причина: он публично не подал руки Корнелию Зелинскому, известному литературному критику и литературоведу, который особо изощрялся в нападках на Пастернака; на собрании писателей Зелинский с трибуны пожаловался на этот инцидент – и университет немедленно принял меры…

Я решил написать письмо протеста министру культуры (в ведении которого находился университет) и заявил об этом на собрании аспирантов – увы, совершенно не помню, кто там присутствовал. «Кто захочет подписать письмо вместе со мной, может сейчас или позже – до послезавтрашнего утра – сообщить мне об этом!» Ни один из аспирантов (человек двенадцать) не открыл рта, глядя в землю. Что ж, один так один. На следующий день я составил письмо. И вдруг поздно вечером в дверь моей коммунальной квартиры позвонил… Андрей Зализняк! Он не был на собрании аспирантов, но от кого-то узнал о моем намерении и примчался поставить свою подпись. Это был его первый личный визит ко мне. А ведь Андрей всю жизнь чурался любых общественных выступлений, но по такому случаю он не счел возможным уклониться.

– Мне все разумные люди объяснили, что меня выгонят [из аспирантуры] под тем или иным предлогом в короткий срок, – рассказывал Зализняк. – Естественно, мне больше не жить. Ну, и советовали уйти самому. Я послушался. А более всего послушался совета Топорова

, который очень ласково меня пригласил в Институт [славяноведения РАН].

– Всех удивлял этот поворот в Зализняке от индоевропеистики, которой он занимался и обучался в Париже, к сугубо русской тематике, – говорит С.М. Толстая. – Он совершенно не слушал никаких этих курсов: ни современного русского языка, ни исторической грамматики, ни диалектологии – ничего. Все это было ему как-то не интересно и далеко от него. А интерес был к структуре языка. И он даже говорил, что его интересуют не языки – при его владении столькими языками его языки не интересуют – его интересует язык вообще, что это за устройство такое.

«Зализняк открыл новый жанр самодостаточных лингвистических задач, – отмечает В.А. Успенский. – С одной стороны, задачи этого жанра дают прекрасный материал для исследования мыслительной деятельности человека <…> с другой – сыграли поистине историческую роль в деле подготовки лингвистов. Дело в том, что именно опубликование в 1963 году этих задач сделало возможным лингвистические олимпиады школьников»
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 10 >>
На страницу:
4 из 10