
КНИГА ПЕРВАЯ: МОРЕ И ВОЛЯ

Максим Орлов
КНИГА ПЕРВАЯ: МОРЕ И ВОЛЯ
ПРОЛОГ
Октябрь 1798 года. Залив у острова Цериго (Китира).
Дым.Его было так много, что он застилал солнце, превращая ослепительное средиземноморское светило в тусклый медный грош. Он стелился по воде, едкий, щипающий глаза, с привкусом сожженного пороха и смерти. Сквозь эту пелену, как призраки, проступали очертания кораблей. Ломаные мачты, клочья парусов, похожие на окровавленные бинты. И вода, темная от угольной пыли и чего-то еще…
Гребец турецкой каика, доставивший депешу на русский флагман, замер, уставившись на борта «Святого Павла». Его взгляд скользнул по пробоинам, аккуратно заложенным кутасами, по следам картечи на обшивке, по измотанным, но спокойным лицам матросов у помп. Он видел турецкие и алжирские суда после боя – там начиналась невообразимая суета, крики, молитвы. Здесь же царила усталая, тяжкая тишина. Работа делалась молча, без суеты. Только скрип блоков да отрывистые команды лейтенантов.
Каик причалил. Турецкий офицер, пытаясь сохранить достоинство, но не в силах скрыть подобострастный трепет, взошел на трап. Его великолепный зеленый кафтан с золотым шитьем казался неуместным бутафорским нарядом на этой палубе, пропитанной потом, кровью и порохом.
Его провели в адмиральскую каюту.
Федор Федорович Ушаков сидел за столом, не сняв мундира. Темно-зеленый суконный кафтан был расстегнут, на белом отложном воротнике виднелись серые следы пороховой гари. Он писал. Перо в его крепкой, исчерченной морщинами руке двигалось быстро и уверенно. Он не поднял головы сразу, дав посланнику время осмотреться.
В каюте не было ничего лишнего. Икона Спасителя с неугасимой лампадой. Шкаф с книгами и свитками карт. Простая койка. И на столе, рядом с чернильницей, лежал предмет, от которого у турка похолодела кровь. Это был сбитый французский кормовой флаг с республиканскими цветами – сине-бело-красный. Он был разорван в клочья ядром и прошит картечью. Боевой трофей. Молчаливый свидетель.
Только тогда адмирал отложил перо и поднял глаза. Не ожидая церемонных приветствий, он сказал на ломаном итальянском, понятном и турку:– Докладывай.
В этих двух словах не было ни высокомерия, ни гнева. Была спокойная, абсолютная власть человека, который только что вырвал у моря и у врага победу и теперь решал судьбы островов и эскадр. Власть, добытая не при дворе, а здесь, на этой прокопченной порохом палубе, под рев чужих пушек.
И турецкий офицер, забыв о красноречии, начал бормотать о готовности капудан-паши содействовать… о восхищении храбростью русских моряков… о новых распоряжениях из сераля…
Ушаков слушал, глядя мимо него, в зарешеченный иллюминатор, где над дымящимися руинами французских батарей острова Цериго уже поднимался свежий ветер. Ветер, что нес его эскадру дальше – к Италии, к Мальте, к неприступной твердыне Корфу.
Он уже мыслями был там. Этот бой, этот дым, эта первая совместная с турками победа были лишь первой строчкой в новом приказе, который история писала его рукой. И он знал, что напишет ее до конца.
Часть 1: Ветер с Севера
Глава первая: Штиль перед бурей
Сентябрь 1798 года. Ревель. Кабинет капитана второго ранга.
Корабельные часы, привинченные к дубовой панели стены, отбили восемь склянок. Свет от сальной свечи в медном шандале прыгал по пергаменту, лежавшему передо мной. За окном, в густых сумерках балтийской осени, неясно вырисовывались мачты эскадры, готовящейся к походу. Воздух в кабинете пахнет пылью, воском, сургучом и непередаваемым запахом старых морских карт – смесью плесени, соли и бумажной пыли.
Я, капитан второго ранга Алексей Игнатьевич Воронов, командир 74-пушечного линейного корабля «Симеон и Анна», дописывал последние строки рапорта в Адмиралтейств-коллегию.
Перо скрипело, выводя округлые буквы: «…команда в полном комплекте, провиант и амуниция приняты по росписи. Артиллерийские припасы и такелаж освидетельствованы, недостачи не имеется. По получении высочайшего указа и приказа господина вице-адмирала Ушакова готов немедленно сняться с якоря…»
Рука замерла над строкой. Имя «Ушаков» всегда действовало на меня, как порыв свежего норд-оста. С ним мы гоняли шведов по шхерам, с ним учились невиданной дотоле науке – маневренному бою, где главным было не выстроиться в линию и лупить друг в друга, пока кто-то не пойдет ко дну, а смелость, сноровка и железная воля командира. Федор Федорович был суров, как балтийский гранит, но справедлив. Он не терпел разгильдяйства, но и не жалел наград для отличившихся. Под его началом служить было и тяжко, и почетно.
Дверь скрипнула. В проеме, отбрасывая длинную тень, стоял мой первый лейтенант, Артемий Сергеевич Лыков. Белые лосинные брюки, темно-зеленый мундир с позументом, шпага на перевязи – все, как положено офицеру, но в глазах – неподдельная усталость. Мы оба не спали вторые сутки, готовя корабль к выходу.
– Алексей Игнатьевич, с берега доставили пакет. С фельдъегерской маркой.
Лыков протянул толстый конверт, опечатанный сургучом с оттиском двуглавого орла. Я сломал печать. Внутри лежал приказ за подписью вице-адмирала Павла Васильевича Чичагова, командующего балтийской эскадрой, и – отдельным листом – копия высочайшего рескрипта императора Павла Петровича.
Глаза бежали по строкам, выхватывая суть: «…по просьбе союзных держав и для противодействия зловредным замыслам Французской республики, покусившейся на владения законных государей в Италии и на островах Архипелага… повелеваю эскадре вице-адмирала Ушакова, составленной из кораблей Балтийского флота, следовать в Константинополь для соединения с флотом Оттоманской Порты и совместных действий противу общих врагов…»
Союз с турками. После столетий войн. Мысли путались. Но приказ есть приказ. И там, в конце, стояла короткая, как выстрел, резолюция Ушакова, уже наложенная на бумагу его рукой: «Готовность к походу – 25 сентября. Жду капитанов в 10 утра на «Святом Павле». Ф. Ушаков.»
– Ну что, Артемий, – сказал я, откладывая бумаги. – Готовься к Средиземному морю. К Леванту. К туркам в союзники.
Лыков усмехнулся, поправил шпагу.
– Слыхал я про ихнее гостеприимство. Говорят, в Босфоре иной раз не то что ядро, а и корабль целиком пропасть может, коли аллаху не угодишь.
– Угодим ядрами, коли что, – буркнул я, вставая. – Пойдем, пройдемся по кораблю.
На следующий день. Борт флагмана «Святой Павел».Адмиральская каюта «Святого Павла» была просторна, но аскетична. Ни бархата, ни позолоты, какие любили иные вельможи. Икона Спасителя в углу, шкаф с книгами по морскому делу, большой стол с разложенными картами. И сам он – Федор Федорович Ушаков. Невысокий, коренастый, в темно-зеленом потертом мундире без лишних украшений. Лицо скуластое, изборожденное морщинами и ветрами, глаза пронзительные, серые, как балтийская волна перед штормом.
Капитаны, человек пятнадцать, стояли тесным кругом. Пахло табаком, хорошим сукном и морем.
– Господа, – голос у адмирала был негромкий, но каждый звук падал, как свинцовая пуля. – Задачи вам известны. Вести эскадру будем через Зунд, Каттегат, Английский канал. Погода осенняя, плавание не увеселительное. Но император повелел – мы исполняем. Нас ждут в Константинополе. А там… – он ткнул пальцем в карту Средиземного моря, раскинутую на столе, – там французы. Заняли Ионические острова. Корфу – ключ к Адриатике. Их флот рыщет по всему морю. Наши союзники – турки и англичане. С турками договорились. С англичанами – как Бог даст.
Он обвел взглядом всех.
– Помните: честь Андреевского флага превыше всего. Дисциплина – железная. Матрос – не быдло. Он воин Христов и слуга царю. Кормить его досыта, не воровать его пайку. Кто провинится – сам знаете мою правду. Кто отличится – будет представлен. Вопросы есть?
Вопросов не было. Было ощущение величия момента. Мы, балтийские волки, отправлялись в неизвестные южные воды, навстречу славе или гибели.
Октябрь 1798 года. Константинополь. Босфор.Зрелище было одновременно величественное и ошеломляющее. Наш скромный балтийский флот, выстроенный в кильватерную колонну, входил в Босфор. По правому борту проплывали ослепительно белые стены султанского дворца Топкапы, минареты Айя-Софии, причудливые деревянные ялы. Воздух, теплый и влажный, нес незнакомые запахи – жасмина, морской гнили, специй и дыма. Нас облепляли сотни турецких лодок, люди в чалмах и шароварах кричали что-то, размахивая руками.
С турецкой эскадрой мы соединились у принцевых островов. Их корабли были больше, богаче украшены, но… Я как моряк сразу увидел непрактичность: высокие, ажурные кормы, затрудняющие маневр, беспорядочное расположение орудий. Но пушки – пушки были новыми и внушали уважение.
Через день последовал вызов к самому капудан-паше. Делегацию русских офицеров повезли в султанский дворец. Мы ехали в каретах по узким, шумным улицам, мимо лавок, где сверкали шелка и клинки дамасской стали.
Прием был пышным и холодным. В огромном зале, украшенном синими изразцами и золотыми арабесками, на возвышении восседал капудан-паша. Мы, в наших строгих мундирах, чувствовали себя белыми воронами среди моря ярких кафтанов, парчи и тюрбанов. Переводчик, бормоча, передавал любезности. Подавали сладости, густой кофе в крохотных чашечках. Адмирал Ушаков держался с достоинством немногословного гостя. Его скуластое лицо было непроницаемо.
Позже, уже на борту «Святого Павла», он собрал нас.
– Видели гостеприимство? – спросил он. – Теперь увидите и их норов. Писать будем вот что.
Он продиктовал текст, который я, как владеющий каллиграфией, должен был перебелить начисто для отправки капудан-паше:
«Его Превосходительству господину Капудан-Паше, главному начальнику флота Оттоманской Порты: При сем имею честь препроводить диспозицию совместного крейсерства у Дарданелл. Полагаю необходимым выделить из вашей эскадры шесть линейных кораблей и четыре фрегата под общее начало, дабы действия наши были согласны и решительны. О времени выхода прошу уведомить меня заблаговременно, дабы ветер не застал корабли врасплох. Остаюсь в уверенности в вашем усердии к общему делу.
С совершенным почтением, Вице-Адмирал Российского флота Федор Ушаков».
– Жестко, Федор Федорович, – позволил себе заметить я, окуная перо в чернильницу.
– С ними иначе нельзя, Воронов, – отозвался адмирал, глядя в иллюминатор на огни турецких кораблей. – Покажут слабину – сожрут. Будем тверды, но справедливы. Они это ценят.
Ответ капудан-паши пришел через два дня. Его принес молодой, щеголевато одетый турецкий офицер. Конверт был из плотной бумаги, с золотым тиснением. Переводчик, склонившись над текстом, читал медленно:
«Светлейшему и достопочтенному адмиралу Ушаков-паше, покровителю морей...
…соображения ваши насчет диспозиции приемлемы с чувством братской уверенности. Однако корабли наши требуют некоторого исправления в рангоуте, и выход в море может замедлиться… Предлагаю для первого совместного предприятия послать эскадру под началом вице-адмирала Кадыр-бея, мужа опытного и храброго… Он имеет все полномочия действовать с вами заодно против безбожных французов...»
– То есть, присматривать за нами приставили, – хмыкнул Лыков, когда мы остались одни.
– И ладно, – сказал я, разминая затекшую руку. – Лишь бы в бою не струсили и в спину не стреляли.
Среди бумаг лежало и другое письмо, захваченное нашим крейсером с французского купеческого судна. Оно было адресовано командующему гарнизоном на Корфу, генералу Шабо. Перевод был кривоват, но суть ясна:
«…русские варвары, ведомые неким Ушаковым, вошли в Константинополь. Не обольщайтесь их союзом с турками – это союз палача и жертвы, который долго не продлится. Гарнизону на Корфу надлежит укрепить батареи, особенно на острове Видо. Наши морские силы в Тулоне готовятся к прорыву. Держитесь. Республика ждет от вас стойкости. Да здравствует Франция!»
Я положил оба письма рядом. Две реальности, два мира. Один – полный восточной изворотливости и скрытого недоверия. Другой – революционной спеси и открытой угрозы. А между ними – наша эскадра, островок русской воли и отваги в бурном, недружелюбном море.
Вечером, стоя на шканцах «Симеона и Анны», я смотрел, как над Золотым Рогом зажигаются первые звезды. От теплой воды, от смолистого запата борта, от сдержанного говора вахтенных матросов на родном языке на сердце стало спокойнее. Качка под ногами была твердой и уверенной. Мы были дома, на своем корабле. И куда бы ни несла нас адмиральская воля – к берегам Италии, к стенам Корфу, в самое пекло боя – этот дубовый настил будет нашей землей, а эти люди – нашей семьей.
Где-то там, на западе, ждал неприятель. И слава.
Глава вторая: Каттегат
Октябрь 1798 года. Пролив Каттегат.
Балтика показала свой норов в первые же сутки, будто не желая отпускать своих детей в чужие, теплые моря. Ласковый осенний бриз сменился порывистым, злым ветром с запада – тем самым, что дул, по словам старых шкиперов, прямо из пасти Лютера. Он гнал низкие, рваные тучи цвета мокрого шифера и вздымал короткую, колючую волну, которая не качала, а яростно толкала корабли в бок.
«Симеон и Анна», тяжело груженный провиантом на полгода и литыми чугунинами ядер в трюмах, стонал всеми своими дубовыми связями. С каждым броском на левый борт казалось, что могучий набор корабля вот-вот не выдержит; тогда раздавался резкий, сухой треск, заставлявший сердце замирать, но это была лишь игра напряжений в испытанном лесе.
Зеленоватые водяные глыбы с ревом разбивались о бак, и тогда весь корабль содрогался, а соленые брызги, холодные как смерть, долетали до шканцев, где я стоял, вцепившись в поручни, чувствуя под ладонями липкую от соленой влаги смолу.
– Господин капитан, – доложил подошедший Лыков, снимая с лица воду рукавом просмоленного бушлата. Его обычно гладкие волосы, завязанные в черную ленту, выбились и прилипли ко лбу. – Ветер крепчает до семи баллов. Топселя и брамсели убрали. Боцман Дорофейч докладывает: сильная течь в носовом кубрике, швы разошлись. Две помпы работают, пока справляемся.
Я лишь кивнул, глядя на корму, где в полумиле, то взлетая на гребень пены, то проваливаясь в водяную пропасть, из которой виднелись лишь клочья парусов и верхушки мачт, виднелся фок-мачта флагмана. На гафеле «Святого Павла», несмотря на бешеную пляску неба и мачт, упрямо и ровно реял вице-адмиральский штандарт с синим Андреевским крестом. Никаких сигналов, кроме этого. Это и был главный сигнал для всей эскадры: «Я здесь. Следуйте. Держитесь». Ушаков не просто не сбавлял ход – он, казалось, бросал вызов самой стихии, ведя нас сквозь нее, как сквозь строй.
– Как люди? – перекрикивая вой в снастях, спросил я.
– Четверо с ушибами, один сломал руку, сорвавшись с вант при уборке марселя. Доктор Гибнер делает перевязку в кают-компании. Остальные… – Лыков мотнул головой в сторону бака, где у борта, привязанные леерами, как снопы, сидели бледные, осунувшиеся матросы, – привыкают.
«Привыкают». Верное, жестокое и единственно верное слово. Большинство нашей команды – выходцы с тверских или воронежских равнин, вчерашние пахари, впервые хлебнувшие морской болезни в чистом, безжалостном виде. Стоны, плач и запах в жилой палубе стояли такие, что и бывалого моряка могло вывернуть. Но железная дисциплина, вбитая Ушаковым еще в Ревеле – не палкой, а неумолимой системой учений, четких приказов и личным примером, – работала: вахтенные, зеленые как малахит, стояли на своих постах, сжимая зубы, чтобы не кричать; артельщики в адском пляшущем камбузе умудрялись варить в огромном котле пустую болтушку из сухарей, подбадривая друг друга похабными прибаутками, в которых сквозила животная тоска по твердой земле.
Вечером, когда свинцовые сумерки слились с таким же свинцовым морем, и только белые гребешки волн еще отсвечивали мертвенной белизной, с флагмана передали сигнал фонарями: «Эскадре лечь в дрейф. Капитанам собраться на флагмане в шесть склянок утра. Ф. У.» Просто, ясно, без объяснений. В этой ясности была опора.
На следующий день. Каюта адмирала на «Святом Павле».Качка на огромном линейном корабле чувствовалась иначе – не резкие броски, а тяжелая, укачивающая волна. Нас собралось человек десять. Все – со следами бессонной ночи и качки на лицах: впалые глаза, тусклая кожа. Адмирал, напротив, выглядел свежим, даже отдохнувшим. Он сидел за прочным столом, привинченным к полу, на котором под стеклом была развернута карта Датских проливов. Его темно-зеленый мундир был застегнут на все пуговицы. Запахло не морской сыростью, а дегтем, хорошей бумагой и легким ароматом ладана от тлеющей в углу перед иконой лампады.
– Садитесь, господа, – сказал он без предисловий, и мы, заскрипев сапогами по полу, опустились на прибитые к полу табуреты. – Погода скверная. Но готовьтесь: в Английском канале будет хуже. Штормовая пауза – не для отдыха, а для ума. Надо беречь людей не для отчета, а для боя. Приказываю: увеличить винный паек на полчарки в день до выхода в океан. Выдавать по куску сала с хлебом утром. Больных, кто может держаться на ногах, – не гноить в кубрике, пусть дышат воздухом на палубе, под присмотром, работу по силам давать. Хуже от свежего ветра не будет. Сгниют внизу – станут обузой всем.
Это была типичная ушаковская забота: суровая, практичная, без сантиментов, вытекающая из холодного расчета. Он не говорил о «любви к матросу», как это делали некоторые столичные теоретики, он просто принимал меры, чтобы сохранить боевую единицу – корабль. И эта прагматичная ясность в бушующем хаосе была лучшим утешением.
– Теперь о главном, – он положил ладонь на карту, пригвоздив ее к стеклу. – Через сутки будем на траверзе Хельсингёра. Дань Зунду заплатили, датчане пропустят, но без радости. Далее – встреча с первыми союзниками. Английский фрегат «Мортон» должен ждать нас у выхода из Каттегата. Капитан Джеймс Форсайт. Будем координировать дальнейший проход к их берегам.
В каюте повеяло холодком, не хуже сквозняка из скрипящего иллюминатора. С англичанами у нас были отношения… сложнее любой навигационной задачи. Мы им завидовали отчаянно, с бессильной яростью новичков – их флот был сильнейшим в мире, их традиции – многовековыми, их адмиралы – национальными героями.
Они же нас презирали – как выскочек с заснеженных равнин, осмелившихся лезть в их, королевскую, вотчину – Мировой океан. Союз против Франции был браком по расчету, где каждая сторона уже на пороге церкви точила нож.
– С ними, Федор Федорович, надо держать ухо востро, – мрачно заметил капитан «Захария и Елизаветы», седовласый Тихон Андреевич Баранов, чье лицо было похоже на старую морскую карту, испещренную шрамами-фарватерами. – Помните, как в Архангельске их купцы нагружали нас? «Московитские медведи», да и только. У них в голове одна мысль – чтобы мы тут, в Средиземноморье, за них каштаны из огня таскали, а славу, барыши и базы себе оставляли. Нельсон в Александрии сидит, а нас на авантюру посылают.
– Это их мысли, Тихон Андреевич, – спокойно, но с такой твердостью, что старик невольно выпрямился, ответил Ушаков. – Наши мысли – исполнить долг перед государем и освободить от безбожников острова греческие, кои издревле православные. Будем вежливы, как требует приличие, но тверды, как требует долг. Капитан Воронов.
– Я, ваше превосходительство!
– Вы из породы грамотных, французский знаете, и с аглицким, сказывали, управляетесь. Когда сойдемся с «Мортоном», поедете с визитом к капитану Форсайту. Переводчик-итальянец с флагмана поедет с вами. Но ухо – ваше. Передайте ему этот пакет.
Он протянул мне плотный, кремового цвета конверт, запечатанный сургучом с оттиском его личной печати – два адмиралтейских якоря на щите. Я знал, что внутри, помимо официальной ноты на французском, будет короткое, ясное послание, написанное его собственной рукой по-русски, для перевода на месте. Без лести, без угроз. Констатация фактов и намерений.
День третий. Рандеву с «Мортоном».Английский 44-пушечный фрегат «Мортон» оказался творением иной морской философии. Длинный, низкобортный, выкрашенный в агрессивный черный цвет с ослепительно желтой полосой по линии орудийных портов, он напоминал не корабль, а стилет. Он лег на параллельный курс с такой небрежной, виртуозной легкостью, будто не ветер управлял им, а он сам играл ветром, как дирижер. Вскоре с него спустили аккуратный восьмивесельный катер под вымпелом.
Полчаса спустя я, в полной парадной форме (золоченые пуговицы пришлось чистить с утра), с палашом на портупее из лакированной кожи, поднимался по отполированному до зеркального блеска трапу «Мортона». Даже скобы были медными и сияли. Меня встретил молодой лейтенант в синем, идеально сидящем мундире с тончайшими золотыми нашивками. Его лицо было безупречно, а взгляд – холоден и прозрачен, как воды фьорда.
– Капитан Форсайт ожидает вас в своей каюте, сэр, – сказал он по-французски с легким, музыкальным акцентом. – Прошу.
Капитан Джеймс Форсайт был воплощением того, что мы с иронией и завистью называли «линкольн-инской породой». Высокий, стройный, с бледным, словно выточенным из слоновой кости лицом аристократа и внимательными, слишком спокойными голубыми глазами.
Его салон был не каютой, а будуаром джентльмена: панели из красного дерева, полки с книгами в цельнокожаном переплете, серебряный сервиз на столе, барометр в бронзовой оправе. Воздух был пропитан ароматами дорогого табака, свежего кофе и воска для полировки. Ничего лишнего, ничего русского: ни икон, ни простых лавок. Совершенная функциональность, обернутая в роскошь.
– Капитан Воронов, – сказал он, слегка кивнув, не предлагая руки. Его французский был безупречен, парижский. – Добро пожаловать на борт корабля Его Величества «Мортон». Чем обязан чести?
Я вручил ему пакет. Он вскрыл его не перочинным ножом, а изящным лезвием из перламутра и серебра, аккуратно, не портя бумагу. Пробежал глазами сначала официальную ноту, затем – русский листок, который его переводчик, щуплый человек в очках, тут же начал шепотом переводить.
Лицо Форсайта оставалось маской вежливой нейтральности. Но в уголке глаза, когда он читал о «решительных действиях в Ионическом море», дрогнула почти неуловимая тень – то ли иронии, то ли пренебрежения.
– Адмирал Ушаков просит меня сопроводить вашу… эскадру, – произнес он, чуть заметно, на одно дыхание, задержавшись перед словом, будто подыскивая более точное. «Армаду»? «Флотилию»? – Это будет исполнено. Мы получили донесения, что в Северном море активны французские приватиры из Дюнкерка. Примитивные, но наглые суда. Следуйте в кильватер. Мои впечатления о состоянии ваших кораблей и… готовности экипажей, – он сделал легкий акцент на слове, – я, разумеется, доложу лорду адмиралу Нельсону.
В его тоне сквозила не просто снисходительность, а холодная, отточенная веками уверенность в своем праве оценивать, инспектировать, ставить отметки на полях. Кровь ударила мне в виски, и я почувствовал, как ладони в перчатках стали влажными. Я вспомнил залитый кровью и потом бак «Симеона», стоические лица наших ребят.
– Наши корабли, капитан Форсайт, прошли проверку балтийскими штормами и шведской картечью, – сказал я, выдерживая паузу и глядя ему прямо в глаза. – Экипажи готовы к встрече с любым неприятелем. Что и было неоднократно доказано.
– На Балтике, – повторил он мягко, и в этот раз тонкая, ледяная улыбка тронула его губы. – Разумеется. Нынешняя погода, должно быть, стала для ваших людей некоторым… испытанием. Северное море – не тихий пруд. Надеюсь, они окрепнут к Гибралтару.
Он говорил так, будто мы были не союзниками, а учениками, которых берут на стажировку. Я понял, что дальнейшие уверения лишь укрепят его высокомерие.
– Русский моряк ко всякой погоде привычен, – отрезал я, вставая. – Благодарю за содействие. С позволения капитана, я вернусь на свой корабль.
Он кивнул, не настаивая, не предложив ни вина, ни кофе. На прощание, когда я уже выходил на шканцы, я увидел, как он подошел к иллюминатору и стоял, глядя на нашу качающуюся на волнах эскадру. Его профиль был строг и неподвижен. В его позе читался не просто интерес, а холодный аналитический расчет, словно он рассматривал шахматные фигуры, чью ценность и ходы он уже оценил и записал в умственный журнал.
Возвращаясь на катере, который мелко и противно трясло на зыби, я сжимал кулаки так, что ногти впивались в ладони. Его высокомерие жгло, как ожог. Но больше всего грызла его последняя фраза. «Доложу Нельсону». Мы еще даже не увидели врага, а нас уже судили. Нас не считали равными партнерами по оружию. Нас рассматривали как инструмент, диковинный и немного неудобный, чью пригодность еще предстояло доказать их, английскому, трибуналу.