– В центр не езжу обычно. Я – таксист, но как бы не таксист. Понял да? От метро через МКАД вожу людей и обратно вожу, если остановят гаишники: расценки знаю – мы платим. А теперь с этим карантином: людей – нет, денег – нет, работы – нет… Родственник лицензию сделал, что я на фирме курьер. Я спрашиваю: ”Давай я поработаю курьером?” – а он – “Справка есть, работы – нету” Понял, да? Я бы от жены тоже бы убежал… Но не могу. Вдовец я. Понял, да?
Он продолжал рассказывать о себе, о своей покойной жене, о московской полиции, попутно он оглядывался по сторонам и высматривал пост на обочине или патрульную машину. Он не спросил меня куда мне надо, а я и не настаивал.
– Доедем куда сможем. Хорошо? – спросил он, глядя в зеркало заднего вида.
–Хорошо. Если что – я пешком.
И водитель снова пустился в рассуждении о жизни и медицине:
– Что вот они устроили из-за какого-то гриппа? Как это не дать людям возможность заработать? “По домам сидите”, а кушать что?
На Андроньевской площади стоял патруль.
– Всё дальше не поеду.
Водила высадил меня и развернувшись укатил назад в сторону Новогиреево.
Глава шестая
Я стоял на тротуаре и смотрел на колокольню храма Сергия Радонежского. Когда-то давно, еще студентом на рождество не помню какого года я впервые увидел этот храм – нас туда увлёк мой товарищ поэт и хороший человек Серёжка Геворкян: я стоял в толпе верующих, пахло воском и слова священника, и нестройный хор верующих и лики на иконостасе были для меня торжественным и утомительным ничем. “Может я сплю? – подумалось мне”. Нет, я не спал. Я знал это наверное, но исщипал себе руки и лицо до боли и синяков. “Почему я?” – вот что интересовало меня теперь. Списать все на безумие и галлюцинацию – это был бы может самый правильный вывод, но во-первых, он ничего не менял, а во-вторых, врач психиатр одной из московских клиник уверил меня, что я абсолютно здоров. Поэтому было бы нелогично одновременно не доверять себе, полагая себя безумцем и не доверять врачу, который заверял меня в обратном.
– Нет, дружочек, – проговорил я. – Ты не думаешь, что ты сошел с умы, ты на это надеешься.
Не думаю, что полицейских хоть как-нибудь заинтересовала моя одинокая фигура, но на всякий случай, я обошёл площадь с левой стороны и выбрел к Николоямской улице. Далее мой путь должен был бы лежать мимо таганской площади к бульварному кольцу и в центр. Спроси меня кто-нибудь, почему я иду в центр, я бы ничего вразумительного и ответить бы не смог, но спрашивать меня было некому, а какой-то конкретной цели у меня и быть не могло. Как не было друзей, к которым я мог бы попроситься переночевать, женщины, которая из симпатии или жалости приютила бы меня или хотя бы собутыльника, который бы потерпел бы меня за ради компании. “А и так не плохо” – подумалось мне.
Я ведь люблю этот город: люблю его в любое время года, люблю его и вечером и ранним утром, люблю усыпанным снегом, люблю утопающего в зелени, но больше всего люблю его весной. Даже такой весной, как эта. Весной ведь так легко надеяться. Осенью – грустить, зимой – ждать, летом – торопиться, а весной – надеяться. Сказать, что я надеялся на избавление было нельзя – мертвый в спортивном костюме виделся мне чем-то неизбежным и неотвратимым, – но какой именно будет эта неизбежность? Как все произойдет – вот что представилось мне вдруг чрезвычайно вариативным. В конце концов я ведь могу залезть на какое-нибудь высокое здание, сделать всего один шаг и фиг они меня после этого достанут. Или достанут? Я заинтересованно огляделся в поиске высокого здания, чтобы поподробнее прикинуть этот вариант отступления и опять натолкнулся взглядом на храм Сергия Радонежского и мне показалось, что в окнах под куполом промелькнул свет. Совсем, знаете ли, чуть-чуть, совершенно призрачно промелькнул, но этого намека мне показалось достаточно, чтобы я изменил свои планы и повернул назад.
Когда подходил, я был уверен, что мне придется перелезать через забор, но калитка во двор церкви оказался открыта и я тихо прикрыв её за собой за собой я зашагал по уложенной плитками дорожке. Шел я стараясь не шуметь и все время оглядывался: уж не знаю чего я боялся и на что надеялся, но в последние время мелкие бытовые страхи, которые пугали меня раньше, уступили место всепоглощающему подлинному ужасу и если мне казалось, что передо мной маячит надежда, то я двигался к ней не взирая на то что обо мне скажут или подумают и не было для меня больше чувства неловкости или неудобства за сделанное или сказанное. Вот как-то так.
Храм был открыт: тихо без скрипа я открыл дверь и оказался внутри – там действительно горел свет. Правда свет этот давали не горящие свечи или лампады, а небольшой светильник на прилавке со всяким товаром для верующих. Людей в церкви не было. Я подошел к прилавку и рядом со шнурками для нательных крестиков, журналами брошюрками и календарями увидел свечки. Взял было одну, но последние наличные деньги я отдал таксисту, а красть в храме, чтобы потом в этом же храме её зажечь, мне казалось делом бессмысленным: как просить помощи у Бога, если ты крадёшь в его доме. Я хотел вернуть свечку на место…
– Возьми уж, если так надо, только не зажигай: спит храм, ему тоже отдохнуть требуется.
У входной двери стоял человек.
Видимо он отходил и вернулся пока я размышлял у прилавка с церковной утварью. Возможно даже наблюдал за мной некоторое время, прежде чем заговорить и наверное прикидывал: не позвонить ли в полицию. Хорош бы я был, если бы меня задержали за кражу в церкви.
– Было открыто. – сказал я спокойно, чтобы и он не волновался. – Я так-то редко в церковь захожу, вот и подумал: может вы круглосуточно, как травмпункт.
– Сломал чего, болезный?
– Нет, батюшка…
Но договорить мне не дали.
– Я не священник. Кости, вот, – он покачал деревянной скамеечкой. – Вправить могу. В обе, то есть, стороны, а душу лечить с утра приходи, когда святые отцы на работу придут, а я сторожем при храме.
Я поднял глаза к куполу, потом оглядел черный в темноте иконостас и положил свечку на прилавок.
– Извините.
Он догнал меня уже на ступенях храма.
– Погоди парень, калитку за тобой закрою.
Мне стало ясно: он хочет удостовериться, что я ушел.
– Сигаретки нет? – спросил сторож, у калитки.
Я покачал головой.
А сторож закряхтел и достал из кармана мятую пачку Примы (откуда уж он ее откопал).
– Одна старушка богомольная приносит, – пояснил он, будто догадался о чём я подумал. – У ей муж помер и осталось от него немерено этого дрянного самосада. Причем помер он от этого дела, – сторож потряс пачкой. – Она-то и записочки заупокойные пишет, и плачется, и ругает всех причастных, заклинает не курить, а перед уходом, мне, тайком от батюшки непременно несколько пачек в карман сунет и перекрестит непременно на прощание. Она табачного дыма на дух не переносит, а выкинуть мужнины запасы не может – жалко. Он тоже, видимо, не мог выбросить, и когда уж ему диагноз поставили, он и рад бы бросить курить, да только он этой примы еще с советских времен на талоны столько закупил, что все врачи и болезнь эта поганая оказались слабее его скупидомства. Ведь покупал-то самое дешёвое, хотя и возможности были и средства позволяли…
Он взглянул на меня немного раздражённо.
– Тут все про всех знают и исповедоваться не надо: такая перед таинством виду скорбного на себя напустит, и охает, и стенает, а батюшке и слушать ее скучно – все и так уже знает. Она перед тем, как Богу покаяться, сначала всем старушкам тутошним все расскажет, а они уж и меж собой перетрут и батюшке доложат, и я краем уха посвящён, стало быть. А некоторым не в церковь, а к доктору нужно – такого нарасказывают, что впору санитаров вызывать. Впрочем, это не моего рассудка дело -я тут сторожем.
Он еще какое-то время помолчал.
– Жизнь так бывает повернется, что и Приме рад и конуре при храме и … – сторож с ненавистью посмотрел на тлеющий окурок и затянулся. – Надеялся может у тебя нормальные сигареты есть, а то тошнит уже от бабкиной этой благотворительности. Помру скоро от этой гадости как ее дедка.
Пока он говорил у меня в голове вертелись образы: сначала лицо моей начальницы – этот образ я с сожалением отложил до другого раза, потом я вспомнил, как одевался для похода в магазин, как выбирал куртку… Стоп! Куртка была старая, с тех времен, когда я еще курил, и в кармане должна была лежать… Вернее, могла лежать пачка Винстон. Я опускал руку в карман куртки так медленно, что мой собеседник это заметил и застыл на какое-то время, ожидая что я такое достану теперь из кармана. И выражение лица его менялась: от настороженности к испугу и от решимости бороться за свою жизнь к радости обретения. Или это сначала у меня на лице нарисовалось радостное выражение, а он только подхватил мое настроение.
– Воооот! – затянул он протяжно протягивая одну руку ко мне, а второй прикидывая как бы удачнее выбросить окурок Примы за ограду, но потом передумал и вышел за калитку сам. Так ему было удобнее взять у меня предложенный Винстон. – Это другое дело. А то перхаю уже от этой дряни. Курения святые отцы не одобряют , особенно протоиерей Александр, и средств мне на курево не выделяют. А стрельнуть и не у кого, да и не поощряется это – грех. И курить грех, и стрелять грех, а одаривать сигареткой есть не токмо грех, но введение во грех, что грех вдвойне. Все мы грешные, все мы из праха вышли в прах вернёмся: “Земля еси и в землю отыдеши” – он принял сигаретку прикурил ее от тлеющего окурка и с наслаждением кинул Приму на землю.
– В землю мы вернемся, – повторил он, как-то печально. И напутствовал окурок. – И ты заройся в землю, в пыль уйди чтобы отцам на глаза не попадаться, прах их побери толстомясых. Все мы в прах уйдём, всех нас пыль сожрет, всех укроет.
Ох, как меня эти слова про пыль зацепили. Ох как интересен мне стал этот старый церковный сторож.
Глава седьмая
Мы сидели в маленькой бытовке, которую мой новый знакомый ласково называл сторожкой, показывая тем самым, что в ней он и по праву, и на своём месте, и ждали пока на маленькой электрической плитке задрожит от кипения железная кружка, воду из которой сторож разольёт по граненным стаканам в которых уже скучает черная заварка.
– Я это вот как понимаю, – рассуждал сторож, не отводя взгляда от кружки. – Всем нам в землю положено и всех нас к земле тянет, но и земля в свою очередь нас ждёт и к нам же тяготеет. Земля подняться не может, поскольку земля есть твердь, но ветер, когда дует, может поднять более легкую субстанцию – пыль.
Я только теперь смог разглядеть его, как следует: аккуратно выбритый, почти без седины, а напротив с рыженцой, похожий на вотяка, трудноопределимого возраста дедок.
– То есть это не твердь, не земля ещё, – уточнил он. – Но уже прах.
– А тянется прах к человеку почему?
– Как почему? Потому что ветер.
Дальше разговор мог совсем утратить внятные очертания, и я решил откатить немного назад.
– А как ты за подкладкой оказался?