К нему бросились охранники, но капитан опередил их. Сам оттолкнул табурет ногой и повис в петле. Он сумел совершить свой побег на глазах у всех.
Ровные шеренги пленных качнулись. Раздались крики:
– Да здравствует!
– Победа за нами!
Молоденький лейтенант отчаянно крикнул:
– Прощайте, товарищи! – И, вскочив на табурет, всунул голову в петлю.
Примеру Зубкова последовали и остальные остававшиеся в живых осужденные.
Немецкий орднунг из выстроенных по натянутой ниточке шеренг сломался… Слышались крики, ругательства. На пленных опускались дубинки. Охрана принялась стрелять. Спектакль, мастерски задуманный комендантом, получил совсем иной финал – не тот, на который рассчитывал штурмбаннфюрер Гросс.
Пленных удалось разогнать лишь через четверть часа. С десяток мертвых тел остались лежать на плацу. Узников загнали в отсеки, огороженные колючей проволокой. А одиннадцать смертников по приказу коменданта для устрашения оставили висеть на украшенных гирляндами из живой зелени виселицах.
Михаил Прохоров сидел на земле. По случаю праздника в лагере был выходной. Бывший военный летчик смотрел в небо и думал о том, что оно одно на всех. То же самое небо и над Германией, и над Польшей, и над его Родиной.
– А ведь теперь в мастерской по изготовлению заточки скорняжного инструмента никого и не осталось. Место хлебное, работая там, выжить можно.
– Эх, туда бы попасть.
Донеслись до слуха Прохорова фразы из разговора двух пленных.
– И не мечтайте, – сказал летчик. – Просто так туда никого не возьмут. Не с нашим счастьем.
Глава 2
Смычок неторопливо скользил по струнам скрипки. Тонкие пальцы коменданта двигались по грифу инструмента. Тускло поблескивал кабинетный рояль. Крышка инструмента была открыта, и белые клавиши, обклеенные пластинками из слоновой кости, казались оскаленной пастью диковинного монстра. Вильгельм Гросс, стоя у окна, музицировал. Исполнял свое любимое произведение – «Зимнюю сказку» Шуберта. Он самозабвенно запрокидывал голову и извлекал из старого инструмента нежную мелодию. Окончив игру, резко опустил смычок, положил скрипку в футляр и, опершись о подоконник, посмотрел с высоты мезонина на плац, посередине которого высился эшафот с одиннадцатью повешенными.
Племянник коменданта – Фридрих Калау, утопал в черном кожаном кресле рядом с сервированным журнальным столиком.
– Шуман, конечно, тоже великий композитор, – задумчиво произнес комендант, – но слабее Шуберта.
– Я люблю музыку, дядя, но плохо в ней разбираюсь, – признался Фридрих, рассматривая свой начищенный до зеркального блеска сапог.
– Музыку нужно чувствовать, а не разбираться в ней. – Он тронул пальцем струны скрипки. – Мы, немцы, очень музыкальный народ. Именно Шуберт воплотил в звуках немецкую душу. Неужели ты не услышал этого?
– Конечно, воплотил, – не слишком уверенно отозвался медик.
Комендант еще немного полюбовался виселицей, а затем вернулся к столу. Мягкое кожаное кресло с высокими подлокотниками приняло его в свои объятия, чуть слышно скрипнув. Штурмбаннфюрер сжал тонкие пальцы на горлышке бутылки. Разлил коньяк в низкие широкие бокалы.
– Выпьем за праздник, – предложил он племяннику.
Тот поднял бокал и хотел уже отпить, как дядя укоризненно покачал головой.
– Фридрих, плохие манеры непростительны для арийца. Коньяк должен согреться теплом твоей ладони, – и он показал, как следует держать бокал, вставив тонкую ножку между средним и безымянным пальцами, согревать его ладонью. – И вот, когда ты ощутишь аромат, тогда можно пригубить. Коньяк не следует глотать даже самыми маленькими глотками. Он должен растекаться, впитываться небом, языком.
– Хороший коньяк, – похвалил напиток Фридрих, когда попробовал его.
– Французский, – кивнул Вильгельм. – Коньяк – это то немногое, что умеют хорошо делать французы. А вот их искусство – это полная деградация. Не живопись, а мазня. Не литература, а бред сумасшедшего. Я уже не говорю о французской кухне. – Штурмбаннфюрер взял из вазочки кусочек вяленой дыни и принялся неторопливо жевать. – Коньяк нужно закусывать именно дыней. Никогда не закусывай его лимоном. Это тоже дурной тон. Лимон хорош, чтобы перебить вкус рыбы. Цитрусовые и коньяк несовместимы.
Фридрих неторопливо прикладывался к коньячному бокалу. Ему, конечно, хотелось сегодня быть не на территории лагеря, а пойти домой, в поселок для администрации, зайти в гости к соседям, поболтать с их молодой дочерью. Но он считал неправильным оставить дядю одного, ведь тот так много для него сделал. В свое время вытащил его с Восточного фронта, можно сказать, жизнь спас.
– Все, что есть ценного в европейском искусстве, науке… да и вообще во всей европейской цивилизации, создано золотыми немецкими руками, золотым немецким умом. Возьмем, к примеру, классическую философию – это же чисто немецкое явление…
Фридрих слушал рассеянно. Штурмбаннфюрер вновь подсел на своего любимого конька – немецкую культурную исключительность.
– …или возьмем Гете и Шиллера, – продолжал эсэсовец, – ты же не станешь со мной спорить, что последний на голову выше Шекспира. Шекспир просто пересказывал чужие сюжеты. Ничего своего не создал. Я уже не говорю о русской литературе, которой почему-то восхищаются европейцы. В русской истории есть только короткий золотой период. Это правление Екатерины Великой. Но ведь она же немка.
Фридрих согласно кивал, коньяк приятным теплом разливался по телу, туманил голову. Комендант тем временем, совершив небольшой исторический экскурс в восемнадцатое столетие, сделав вывод о невозможности восприятия славянами немецкого орднунга, вновь вернулся к музыке. На этот раз его мишенью оказался джаз.
– …американцам никогда не стать по-настоящему великой нацией. Они обречены в культурном плане. Хотя бы потому, что у них нет своей музыки. Единственное, что они придумали, – это джаз. Но ведь это же музыка темнокожих недочеловеков, животных. Не зря же доктор Геббельс официально запретил играть на контрабасе, виолончели или скрипке без смычка.
Фридрих Калау почувствовал, как коньяк вскружил ему голову. Кабинет коменданта, в котором они сидели, как казалось доктору, стал слегка раскачиваться, словно они плыли на корабле.
– Некоторые смотрят на нас косо. Мол, мы с тобой тюремщики, – перескочил на другую тему Вильгельм Гросс. – Но наша миссия очень ответственна. Мы работаем с человеческим материалом. Заставляем недочеловеков трудиться на благо великой Германии. Тем самым высвобождаем немецких рабочих, даем новых солдат нашей непобедимой армии.
Фридрих, до этого момента почти все время молчавший, наконец заговорил. Алкоголь развязал ему язык настолько, что он взял на себя смелость поспорить с влиятельным дядей:
– И все же вина этого русского не была доказана, – задумчиво проговорил он.
– Да, подкопа мы не нашли. Но это ничего не меняет. Какая разница – делал он подкоп или нет? Просто этих скотов нужно постоянно держать в напряжении, в страхе. Именно поэтому я и распорядился казнить его и еще десять человек.
– По-моему, вы все-таки зря так поступили.
– Интересно, – оживился штурмбаннфюрер, не так-то часто племянник спорил с ним. – Попробуй обосновать это свое утверждение с точки зрения формальной логики, – предложил он, разливая коньяк; поднес бокал к лицу и с наслаждением втянул в себя его аромат.
– Эти одиннадцать пленных были еще достаточно крепкими и могли поработать на благо великой Германии. У нас же есть план. Тысяча пар обуви на одного работника. А когда он вырабатывает свой ресурс, теряет силы, мы его направляем в крематорий. Они бы еще могли поработать, не исчерпали свой ресурс, – подытожил Фридрих, – а вы отправили их на виселицу. Нерационально.
Штурмбаннфюрер криво усмехнулся.
– Вроде бы с точки зрения формальной логики – ты прав. Но умение обращаться с человеческим материалом – это искусство. А в искусстве не все поддается логике. Публичная казнь – это спектакль. Ни одна шекспировская трагедия не сравнится с ним по силе воздействия.
– Однако сегодня спектакль пошел не так, как мы хотели. Этот русский сыграл свою роль, которой в пьесе для него вы не предусмотрели. Он поднял дух других пленных, хотя мы рассчитывали убить в них волю к сопротивлению… – Фридрих хотел развить мысль, но дядя перебил его.
– Ты считаешь, что я излишне жесток к рабочей скотине? – Комендант поднялся, взял со своего письменного стола фотографию в деревянной рамке и поставил на журнальный столик так, чтобы ее могли одновременно видеть и он сам, и племянник.
С черно-белого снимка на коменданта и лагерного врача, белозубо улыбаясь, смотрел молодой ариец в форме танкиста.
– Последние годы вы не виделись. Но ты должен хорошо помнить моего Эрнста.
Фридрих кивнул.
– Да, мальчишками мы часто гостили у деда под Мюнстером. Гоняли голубей, ловили рыбу.
– Эрнст, как и я, любил играть на скрипке. Вот только ему больше нравился Шуман, а не Шуберт. Он даже на фронт пошел со скрипкой. Служил танкистом и пропал без вести под Сталинградом. Даже не знаю, жив ли он теперь? Возможно, попал в плен. Как думаешь – с ним обращаются лучше? – не поднимаясь из кресла, комендант указал рукой на окно. – А ведь Эрнст – тонкая натура, ценитель музыки, литературы, философии. Ему значительно труднее переживать лишения, чем этим скотам. Вот ты, дорогой мой Фридрих, упрекнул меня, будто бы я сам, не желая того, дал возможность одному из осужденных поднять дух своих сородичей. И упрекнул совершенно зря. Животным невозможно поднять дух. Перестань видеть в них людей. Это недочеловеки. Тебя вводят в заблуждение христианские догмы. Не у каждого человека есть бессмертная душа. У нас, арийцев, есть. А у них нет. А если и есть души, то маленькие и смертные. И ты сейчас в этом убедишься. – Поджарый комендант пружинисто поднялся, распахнул гардероб и вытащил с верхней полки засохшую формовую буханку лагерного хлеба. – Пошли, Фридрих, развлечемся.