Дверей в цех не оказалось. Даже решетки. Вообще ничего. Только гигантский куб темноты, которая за годы уже, кажется, настоялась и спрессовалась – по крайней мере, врезавшись в нее, я обронил фонарь. Он потух и больше не зажегся, как бы я ни крутил его, ни жал на кнопку и ни долбил его пластиковой ножкой о бетонный пол.
Не меньше минуты понадобилось на то, чтобы привыкли глаза, и я смог хоть как-то сориентироваться.
Слева – в метрах пяти от меня – просвечивали огромные панорамные окна. И это меня удивило. Во-первых, в нашем цеху таких не было. Во-вторых, свет был уж очень ярким – на его фоне прорисовывались прожилки и коросты оконной грязи.
Стереть копоть годов было невозможно, даже пытаться не стоило, но так хотелось посмотреть, что так светится!
Стал прощупывать оконные рамы – как-то ведь проветривали раньше это помещение. Осторожно шагая вдоль окон, я пару раз наступил на что-то хрустящее, похожее на стекло, несколько раз от моих кед что-то отлетело в сторону… Наконец, наткнулся на какую-то выступающую из рамы железяку. Тут я только заметил, что рамы эти были вовсе не деревянными, а металлическими, алюминиевыми. Такое я видел впервые. И уж конечно мне пришлось долго ощупывать необычный шпингалет, прежде чем я удивился ещё раз. Шпингалет этот не надо было поднимать вверх, а всего лишь следовало повернуть – что далось не так уж просто, с годами система заржавела. Я даже подумал, что и окно не растворю – наверняка всё уже припаялось друг к другу. Но как только щелкнуло в задвижке, окно поехало. Не влево. Не вправо. А вверх.
Меня тут же обдало холодным воздухом. На узкий подоконник, зависший между стеклами и темнотой, пролился свет. Затем он проскользнул на пол, на мои кеды и стал двигаться по мне вверх, параллельно поднимающемуся окну.
Вместе со светом в фабричный цех попал и запах коксохима, гнили, мокрого железа…
Я не смог дождаться, пока рама остановится, и, поставив локти на подоконник, выглянул в ночь.
Но ночи за окнами не оказалось.
На горизонте открывалась панорама металлургического завода. Гигантская площадка с десятками цехов, железной дорогой, мощными домнами и сотнями труб, из которых выбивалось пламя или дым – местами красный, местами желтый, но в основном белый. Если на эту картину посмотрит ребёнок, то он наверняка спутает завод с тортом, где вместо коржей слои металла, кирпича и бетона, а вместо свеч – трубы.
И все это освещается миллионами киловатт.
Я заворожено смотрел вперед. Индустриальная мощь лишила меня дыхания. Да что там дыхания! Мне показалось, что я потерял смысл жизни. Настолько моя личная судьба на фоне этой горящей махины, этого монстра, показалась тусклой. Потухни она сейчас, здесь – никто и не заметит. И даже если душа вылетит из меня самой яркой звездой, то над этим горящим городом она промелькнет маленькой искринкой. Промелькнет – и упадет в одну из заводских печей.
Потому что домны в нашем городе топят душами, говорила мне моя бабуля. Она прожила здесь почти семьдесят пять лет.
«И совсем неважно, как умирает человек – от простуды, от рака, под трамваем, или в драке со шпаной. Душу – в топку». «Зачем, бабуля?» «Для очищения, чтобы оттуда вместе с дымом улететь в небко. Спи, спи, Маковка».
Под моей ногой что-то треснуло. Рядом с подошвой кед переливалось оттенками синего какое-то раскрошенное стекло. Я присел на корточки, чтобы пощупать находку, и тут увидел вокруг себя десятки разноцветных шаров, бус, стеклянных зайчиков, мишек, круглых часиков, звездочек, Дедов морозов, снегурочек…
Это были елочные игрушки. Быть может, за последние лет двадцать они впервые увидели человека. Уже потом я узнал, что фабрику закрыли ещё в девяностые: оборудование вывезли, а последнюю партию новогодних украшений забрать забыли. Или она оказалась никому не нужна.
Мне захотелось рассмотреть весь цех, для этого я попытался открыть другие окна, но они уже не поддались. Зато открылись окна в прошлое. Глядя на груды елочных игрушек, меня захватили воспоминания детства.
Детство я провел с бабушкой, мы жили по другую сторону металлургического завода. В промышленном районе. Из нашего окна было видно всего пару труб и гигантский факел. По утрам район оглушал заводской гудок. К вечеру дышать становилось практически невозможно – куряга-завод гордо и бессовестно убивал горожан своим «никотином». Убил он и мою бабушку, онкология. Это случилось за год до того, как я устроился на фабрику игрушек – нежные воспоминания были ещё свежи.
Я перебирал игрушки и вспоминал, как мы 27 декабря доставали маленькую искусственную ёлку, ставили её на кухонный стол, потом бабушка снимала с антресоли заветную коробку – в ней лежали стеклянные герои Нового года: украшения для ёлки и много-много ваты, которую закладывали у основания пластмассовой ели.
Помню, бабушка ставила меня на стол до тех пор, пока я не стал выше ёлки. Потом я развешивал игрушки с табурета. Наряжали мы всегда в одном и том же порядке. Сначала – стеклянные шары, синие, красные, в горошек и просто бесцветные, потом за ветки цеплялись зайчики, олимпийские мишки, звездочки, бородатые мужики, женщины с коромыслами, продолговатые зеленые и фиолетовые сосульки, птицы, петушки, часы, маленькие теремки… Затем из коробочки доставались длинные-предлинные бусы, ими можно было в несколько раз обмотать всю елку. Потом мишура, дождик. И вот наступало время для самого сокровенного.
Бабушка отщипывала от большого куска ваты маленькие пушинки и посыпала ими нашу красавицу. Они снежинками падали на игрушки, на бусы, на ветки… В этом простом действии было столько волшебства, что я не мог оторвать взгляда и сам не сразу решался взять свою щепотку ватного снега.
Затем нарядная елка переносилась из кухни в зал и ставилась на телевизор. До старого нового года игрушки с нижних веток перемигивались с горящим черно-белым телеэкраном.
…Всполохи огня за окном фабрики высвечивали все больше игрушек. И целое море стеклянной разноцветной крошки на полу. Ни в одном театре, ни в одном кино не смогли бы сделать столь необычных декораций, в каких оказался я в ту ночь. Семнадцатилетний парень. Зависший между сказочным детством и безнадежным – как казалось мне тогда – будущим.
Время шло. Меня, должно быть, уже хватились внизу. Пора было возвращаться. В тот момент я пообещал себе, что ещё не раз вернусь сюда и, уж конечно, перетаскаю отсюда все игрушки. На первый раз я подобрал с бетона синий шарик: с одной стороны его были нарисованы куранты, с другой – Кремль. Точно такой же часто гостил на нашей елочке, а один раз мы установили шар вместо рождественской звезды.
Игрушку я положил во внутренний карман спецовки.
Никому в цеху о своих открытиях я не сказал. Было жалко делиться своими чувствами. Хотелось молчать, наверное, еще и поэтому я так быстро согласился сходить за пивом.
Я часто думаю, что на самом деле каждый сотрудник нашего цеха не раз бывал наверху. Бывал в одиночестве. И каждый из них предпочитал никому об этом не рассказывать.
…После удара ножом гопари спрыгивают с меня и окаменевают. Первым столбенеет черт с лицом зэка, отмотавшего лет тридцать.
Зэк смотрит дико, тупо. Не удивлюсь, если он сейчас мочится.
– Ты нах его бахнул? – наезжают на черта его дружки.
Но тот не слышит. Чувства тоже отказали – нож падает ему на ногу, а он, кажется, даже не замечает.
Всю эту драматичную сцену обрубаю я. Ударом все в ту же переносицу. Ударяю и срываюсь с места быстрее гоночной машины.
Воздух режет мне ноздри и заливается холодом внутрь. Ко мне возвращаются сразу и силы, и мысли. Смех сменяется слезами. Я бегу на единственный горящий фонарь фабрики. На дым из трубы. За мной – мой напарник. Он кричит: «Да стой ты, они отстали». Но я бегу.
У проходной напарник стучит мне по спине: «Катафалку зовем?». Он видит мои слезы, облизывается, на мгновение теряется, облизывается снова.
– Больно?
Я расстегиваю спецовку, ныряю правой рукой во внутренний карман и достаю оттуда осколки елочной игрушки.
Напарник ржет.
Осень на пилораме
В тот день я вышел из дома под самый заводской гудок – наш район находился вблизи металлургического комбината, на котором по старинке начало дневной смены обозначалось продолжительной сиреной. Мне она нравилась: я представлял себя моряком, спешащим на отплывающий корабль. Обычно гудок сопровождал всю мою дорогу до школы, но в этот раз, едва я вступил на тополиную аллею, занимавшую чуть ли не половину моего пути, знакомый звук перебил другой шум – что-то безостановочно ритмично взвизгивало и сотрясало воздух.
Через несколько шагов – новые непривычные изменения. Щиплющий запах свежего опила. Как же я полюбил впоследствии воздух аллеи в такие моменты – засохшая осень, пыль усталых тополей, распиленная древесина… Когда все это смешивается и раздувается ветром, то ощущение, будто ты попал в самое нутро природы, в самую ее сердцевину, и чувствуешь теперь ее первозданный, ничем не испорченный запах. Но всем этим я наслаждался позже, а в тот день я с любопытством ускорил шаг – кто, где и что пилит?
Звук и запахи шли с пилорамы. Так называлось продолговатое одноэтажное здание в конце аллеи, если идти в школу, и в начале – если возвращаться домой. До этого дня здание стояло заброшенным, но в это утро двери пилорамы были гостеприимно распахнуты. Я подошел ближе: что-то внутри снова взвизгнуло – и в проем дверей полетели брызги опилок. Я осторожно заглянул внутрь. Большое вытянутое помещение освещалось всего одной лампочкой. Под ней стоял стол, чуть в стороне от входа – станок с диском, который и распиливал подставленную к нему доску. За этим станком работал рыжеволосый парень. Он улыбнулся мне и махнул рукой, мол, заходи. Но от стеснения я не сделал больше и шага.
Разделав доску на несколько реек, рыжий передал их другому столяру, тот понес деревяшки на стол, зажал в тисках и принялся строгать рубанком. Был там еще один рабочий. Он возился с чем-то в углу – я тогда не разглядел.
Впечатления от увиденного весь день не давали мне покоя. Я мечтал, как после уроков снова пройду мимо пилорамы, снова услышу взвизгивание от встречи железа и дерева и снова вдохну этот пьянящий всех мальчишек запах опил!
И вот после уроков я бегу к пилораме. Еще издали я услышал шум станка, удары молотком, легкие перекрики мужских голосов. На этот раз работа кипела прямо под тополями.
Станки, стол, люди – все было на улице. Из пилорамы тянулся к широкой железной пиле лишь длинный провод. Рядом с входом стояли уже готовые оконные рамы, двери. Еще одни двери сейчас домазывались олифой на столе.
– Ну вот! Видал?! – похвастался мне рыжеволосый. – Иди скажи родителям, что если нужны двери, то мы сделаем по дешевке!
Обо всем я, конечно, рассказал бабушке. Она заинтересовалась: ей было важно даже не то, что некогда работавшая пилорама снова открылась и превратилась в столярную мастерскую, а то, что теперь там делали двери. Все происходило в 97-ом году, новости о квартирных кражах и взломах приходили каждый день в таком количестве, что бабушка моя даже придумала целую систему защиты. Со стороны коридора она приставляла к нашим дверям табурет, на табурет ставила швейную машину. «От взлома не спасет, но когда будут открывать дверь, то это упадет, я хотя бы успею соскочить с постели», – говорила бабуля.
Двери заставляли не только мы – в те годы страх быть обворованными, избитыми, изнасилованными крепко въелся в кровь и мозги людей. Цена человеческой жизни снова, как во времена революции, упала ниже плинтуса, а произвола при этом становилось все больше. Те, у кого в семье были мужчины, обзаводились ружьями и ножами; у нас же мужчины не было, да и нож был в одном экземпляре, не точенный.
На следующий день бабушка пошла провожать меня в школу. Мастерская уже работала.
– А, это наш любопытный! Повезло вам с мальчишкой! – сказал бабушке уже знакомый мне рыжеволосый парень.