И он прохромал в спальню, опустился на пол, заглянул под кровать. Митяй был там. Он лежал головой к Михалычу, а глаза его были закрыты. Спит, что ли?
– Митяй, а, Митяй? Ты чего это тут разлегся? Не слышишь, что ли, как тебя папа зовет? – с охватившим его непонятным волнением забормотал Михалыч. – Ты что, еще и оглох, ко всему? А ну вылазь, да пошли на наш диванчик.
Но Митяй молчал. И Михалыч все понял. Он дотянулся дрожащей рукой до Митяя, пошевелил его еще теплое, но уже безжизненное тело. Все, Митяя не стало. Ошеломленный Михалыч осторожно вытащил безвольную тушку кота с обвисшими лапами и некогда пушистым хвостом, на котором от старости образовалась большая проплешина, положил его на кровать, присел рядом.
– Вот как, брат, ты решил, – дрожащим голосом сказал Михалыч, поглаживая кота. – Сам, значит, ушел. Ну что ж, прощай, брат Митюша, и прости меня. И спасибо тебе, что был у нас.
Закончив свою бессвязную прощальную речь, Михалыч нагнулся и коснулся губами мохнатого, остывающего лба Митяя с зажмуренными глазами. На голову кота скатилось несколько слезинок. Вытерев кулаком глаза, Михалыч пошел за давешней сумкой.
Завтра прилетала Тамара. Митяя надо было похоронить до ее возвращения, чтобы она не видела кота неживым. Именно похоронить.
Михалыч позвонил начальнику бывшей своей мехколонны, с которым он был в хороших отношениях, объяснил суть дела. Через пару-тройку часов за ним приехал вездеход. Михалыч нацепил протез, оделся и, осторожно ступая со ступеньки на ступеньку, спустился со своего второго этажа с сумкой в руке. Взревев, вездеход вырулил со двора и помчался по малолюдным улицам поселка на окраину, а затем вообще выехал за его пределы. В паре километров в тайге была вырублена и обустроена большая площадка под учебный автодром. Вездеход пересек его и спустился к кромке тайги. Под одной из заснеженных лиственниц, плотной стеной подступающих к автодрому, темнела выдолбленная в вечной мерзлоте метровая яма.
– Мужики вот здесь решили выкопать могилку твоему коту. Пойдет, Михалыч? – почтительно спросил водитель вездехода Андрей. Михалыч кивнул.
– Ну давай своего… своего приятеля, я похороню. Да ты сиди, я сам.
Но Михалыч отрицательно помотал головой и вылез из теплой кабинки. Неловко шагая по глубокому снегу, он подошел к ямке и осторожно опустил на ее дно сумку с Митяем. Постоял с минутку молча.
– Ну, закапывай, – скомандовал он Андрею, сокрушенно махнув рукой и, тяжело опираясь на трость, побрел к вездеходу…
* * *
Вернувшись домой, Михалыч нехотя пообедал позапозавчерашним борщом, потом лег на диван и попытался поспать – в эту ночь ему нужно было идти на дежурство в детский сад. Ворочался, ворочался, а заснуть так и не смог – перед глазами все время стояла добродушная усатая морда Митяя. Да и засыпать он привык, ощущая у себя на груди теплую тяжесть громко тарахтящего кота – вот такое могучее у него было мурлыкание. «Что за черт! – раздраженно думал Михалыч. – Ну, любил я кота. Ну, умер он. Не родственника же похоронил какого, не приятеля. Что ж мне нехорошо-то так, тоскливо?». Но в глубине души Михалыч прекрасно понимал, что Митяй за эти годы очень глубоко вошел в его жизнь, в жизнь его жены Тамары, отсюда и эта скорбь.
Еще неизвестно, как Тамара перенесет кончину Митяя, которого она тоже очень любила, невзирая даже на его старческую немощь с этими мокрыми последствиями. «Нет, надо будет завести нового кота, желательно совсем котенка, чтобы прожил как можно дольше, а еще лучше – пережил бы меня, – решил в конце концов Михалыч. – И назвать его Митяем».
Так и не сомкнув глаз до самого вечера, Михалыч затем отправился на дежурство в детский сад. Вот здесь он, наконец, выспался – может, потому, что в садике ему ничего не напоминало о Митяе. Вернувшись с дежурства, он сварил свеженький вермишелевый суп с курицей, настрогал салат из помидоров и огурцов – вот-вот должна была прилететь Тамара.
А вот и нетерпеливый прерывистый звонок в дверь – так звонила только она. Михалыч при полном параде – чисто выбритый и наодеколоненный, в свежей рубашке, с пристегнутым протезом, в выглаженных брюках, – торопливо похромал к двери.
Тамара, вкусно пахнущая морозцем и какими-то тонкими духами – видимо, в городе прикупила по случаю, перешагнула порог. Михалыч снял с ее плеча и поставил на пол большую сумку, еще какую-то коробку Тамара сама осторожно пристроила на тумбу у зеркала, и только тогда позволила себя поцеловать.
– Ну, как вы тут, без меня, не сильно шалили? – нарочито строго спросила она мужа.
– Да так, – сказал Михалыч. – Немножко. Давай раздевайся, и за стол, пока супчик горячий.
И тут в коробке кто-то зашуршал, запищал.
– Что это? – удивленно спросил Михалыч.
– Сюрприз! – засмеялась Тамара. – Да ты открой.
Михалыч осторожно отвернул картонную крышку, и суеверно отшатнулся: на него смотрел зелеными глазами серый полосатый котенок, вылитый Митяй в детстве, такой же лобастый. Михалыч вытащил его из коробки, поставил на тумбу. Ну да, Митяй и Митяй, даже окрас ближе к брюшку также переходил из серого в палевый цвет.
– Откуда он у тебя? – потрясенно спросил Михалыч.
Оказалось, что котенка подобрал в троллейбусе сын, когда возвращался на квартиру из университета. Кто-то намеренно оставил его там. Котенок ползал под сиденьем и отчаянно пищал. Сердобольный Вадик, которого также поразило сходство потеряшки с Митяем, посадил его в свой рюкзак и привез домой. Как раз накануне прилета матери к нему. Ну, а уговорить маму забрать котенка с собой большого труда не составило. Тем более, что хозяйка квартиры высказала Вадику свое явное недовольство присутствием беспокойного кошачьего детеныша в ее домовладении.
– Пусть живет, да, Михалыч? – просительно сказала Тамара, прижимаясь к мужу и поглаживая котенка по выгнутой полосатой спинке. – Митяй у нас уже старенький, вот-вот, не дай Бог, случится с ним что. А тут его готовое, можно сказать продолжение. Где, кстати, сам-то Митяй? Чего он не идет знакомиться?
– Вот это и будет наш второй Митяй, – сказал Михалыч. – Ты его вовремя привезла. Ну, иди к папочке, Митюша. Пойдем, я тебя покормлю…
Борька
– Сына, иди-ка на улицу! – прямо в сапогах заскочив с улицы в горницу, где за столом делал уроки пятиклассник Антоха, сердито позвал его отец.
– А чё надо? – буркнул Антоха, не отрываясь от тетрадки – задачка по математике шла сегодня очень трудно, а помочь ему в доме было некому, и мать, и отец Антохи закончили всего по три-четыре класса («Такое время было, сынок – вздыхала мама. – А ты учись, учись. Может, агрономом или зоотехником станешь»).
– Через плечо! – гаркнул злой с похмелья батя. – Пошли, говорю! Борьку своего нам из сарая позовешь! Не идет, зараза!
Батя выругался и выскочил из дома, хлопнув дверью.
– Иди, сынок, иди, помоги папке-то, – перестав греметь посудой, из кухни выглянула мама с озабоченным лицом.
– А зачем им Борька? – с подозрением спросил Антоха.
– Ну, зачем, зачем, – уклончиво вздохнула мама, откидывая за ухо прядь поседевших волос. – Что ты как ребенок, ей-Богу? Сам же все знаешь. Пришло Борькино-то время.
У Антохи заныло под ложечкой. Конечно, он был не маленький и прекрасно знал и видел, что батя время от времени делает с той живностью, которая блеет, мычит, хрюкает, квохтает и гогочет в разномастных клуньках, сараях, денниках, налепленных друг к дружке в разных уголках их большого сельского подворья.
Семья Панкиных, к которой имел честь принадлежать и Антоха, считалась в Моисеевке одной из хозяйственных. Батя Антохи хоть и попивал, но дело свое знал. В сарае у них всегда переминалась с ноги на ногу и грустно вздыхала корова и один-другой теленок; в свинарнике похрюкивали с пяток штук подрастающих к закланию поросят; по двору шлялись несколько меланхоличных овечек и пара коз с бесовскими желтыми глазами; собравшись в тесную компашку, деловито клевали высыпанный прямо на землю корм куры; чертя по земле распущенным крылом, боком ходил злобный индюк, болтая свисающей с носа красной кожаной «сосулькой» и высматривая, кого бы клюнуть; скандально гоготали крупные бело-серые гуси.
Батя, когда мама просила его об этом, ловко выхватывал любую пернатую тварь за шею, шел к специальной колоде и в секунду оттяпывал на ней птице голову топором и отбрасывал ее, еще хлопающую крыльями, в сторону. И, как ни в чем не бывало, шел заниматься другими делами, потому что дальше была уже мамина забота – ошпарить перепачканную кровью тушку птицы и ощипать ее.
С овцами отец тоже разделывался на раз. Поймав за заднюю ногу несмело брыкающуюся ярку, он, попыхивая торчащей из уголка жесткого сухого рта папироской, волок ее под специально сооруженный навес у дровяника. Собрав в кучку все четыре ноги овцы, связывал их бечевкой, потом брал в правую руку острый нож, и… И через пять минут уже освежёвывал подвешенную за задние ноги тушу.
Больше возни было со свиньями. Одному с раскормленным хряком или уже отслужившей своё и потерявшей репродуктивные способности свиньей весом килограммов с полтораста, а то и двести, отцу было не справиться. С Антошки, хотя и старшего из двух братьев, толку еще не было, и батя приглашал помочь совершить свинское смертоубийство дядю Колю, женатого на его сестре.
Дядя Коля, худой, с вечно спадающими с тощей задницы штанами, приходил обычно с похмелья, жаловался, что у него трясутся руки, и они, прежде чем взяться за дело, распивали с отцом бутылочку, а то и другую, за которой отец посылал в магазин маму.
Мама ворчала, но отцу перечить не смела – тот, очень сильный, вспыльчивый и всю свою сознательную деревенскую жизнь бестрепетно губивший домашних животных, и с людьми-то был скор на расправу.
Потом мужики, раскрасневшиеся после выпитого, выходили во двор с неизменными папиросками во рту, дружно наваливались на выманенную из свинарника каким-нибудь запашистым кормом свинью – особенно те велись на сваренную в мундире мелкую картошку, – укладывали ее, истошно визжащую, на спину…
Антоха в такие моменты затыкал уши и убегал в дом или со двора куда подальше, чтобы не видеть и не слышать всего этого.
Такие жесткости на дворе Панкиных происходили регулярно, как, впрочем, и во всех остальных дворах Моисеевки, и считались делом хоть и малоприятным, но обычным. Не сделав больно животным и не убив их, нельзя было отнять у них сало, мясо для пропитания семей и для продажи излишек. На этом живодерстве, в основном, и строилось благополучие деревенских жителей. И все дети сызмальства знали, откуда берутся вкусные куриные ножки в супе или толстые сочные котлеты на большой скворчащей сковороде, и относились к кровопролитиям на задних дворах если не равнодушно, то с пониманием.
Но при этом в деревенских семьях случались и трагедии – это когда родители неосмотрительно дозволяли своим малолетним детям полюбить выращиваемых на заклание поросят, телят. Конечно, таких детей в час «икс» старались не выпускать во двор, но ведь те все равно, спустя какое-то время, обнаруживали исчезновение своих любимцев, по поводу чего потом закатывали истерики и отталкивали от себя тарелки, подозревая, что в них плавает как раз мясо их любимцев.
Впрочем, такие душевные раны были не особенно глубокими и заживали достаточно быстро. Можно сказать, в считанные часы, особенно когда надоедало есть один хлеб с молоком. И образ любимого забавного существа также быстро стирался из детской памяти.
Антоха на своей короткой еще памяти уже терял таким образом смешного белого поросенка с черными рыльцем и пятачком, которого он назвал Чернышом, и практически ручного гусака Гоголя. Полуторагодовалый Борька был третьим существом, к которому Антоха привязался с самого его рождения. Это был красивый пестрый теленок, с рыжими, почти красными пятнами на ослепительно белой шкурке, родившийся зимой и первые несколько недель живший у них дома в специально отгороженном для него уголке на кухне.
В семействе Панкиных этому коровьему детенышу обрадовались все. Правда, каждый по-своему. Родители – потому, что это был бычок, которого можно откормить на мясо и выгодно продать. Антоха с младшим своим братцем Ванькой – потому, что Борька оказался очень компанейским парнем, охотно сосал им пальцы своим беззубым, теплым и слюнявым ртом, и еще ему нравилось бодаться с пацанами.
То Антоха, то Ванька, улучив момент, пока не видят родители (те ругали их за эту забаву, считая, что бычок может вырасти очень бодливым), нагнувшись и упершись своим лбом в курчавый лоб Борьки, толкали его. Борька тоже начинал сопеть, упираться разъезжающимися копытцами в деревянный пол, и часто у них бывала ничья.