Мало кто знал, что сумасшествие Богдана следует вести не от яблони, а от леса. Но обстоятельство остается обстоятельством – село признало в Богдане блаженного и больше никак иначе на него посмотреть не могло. Село забыло о нем. Видело, но не замечало. Слышало, но не слушало.
Однако известно: все изменится через двадцать три года, и о Богдане заговорят по-новому. А пока все надолго оставили его в покое. Одна только Дарка еще вилась вокруг него, любовью своею окручивала. Но, как было сказано выше, с ней вскоре приключилась беда. А Богдан так на всю жизнь и остался холостым.
Во?роны
Неприятное чувство рождалось, когда диакон шел от царских врат, разметая полы длинного своего одеяния, и делил таким образом церковное пространство на две половины. Он нес с собою то ли низенький табурет, то ли столик. Его-то и поставил он напротив выхода, так громко цокнув ножками об деревянный пол, что по всей церкви разнесся глухой стук. И, может, не одно сердце екнуло от того. Да только разве ж разглядеть движение сердец под одеждами и личинами? Узнать ли, от чего они екают – от душевного трепета благостного или от страха?
С разных мест съехались сюда люди в тот день – были свои, сельские, из Солонки, были из других сел, а были и такие, кто приехал из самого Львова. Но в том и сложности не было никакой – Пустомытовский район, в котором расположилось село Солонка, находится неподалеку от города, с южной окраины. В общем, люда сюда по воскресеньям – а именно в этот день недели тут творилась особая молитва – стекалось разного и помногу. Но не так много, чтоб совсем не протолкнуться.
Приглядевшись, увидели б вы, что церковь строением своим напоминает коровник – низкая, одноэтажная, не то чтобы узкая, но и не широкая вовсе. Вместительности она была немалой, но все равно в тот день в ней еще много простора оставалось – молящиеся жались к бокам, толпясь вдоль скамеек и не подступая к тому месту, где только что прошел диакон. Получалось, несмотря на множество народа, проход оставался свободным, словно специально для кого-то оставленным.
Пять узких подпотолочных окон с одной стороны смотрели на пять таких же с другой. Занавешены они были тюлем – белоснежным с тонкими острыми узорами. С той стороны в помещение пробивалось солнце – слепящее, утреннее. Оно миновало белую гипсовую голову Пресвятой Девы Марии, державшей на ладони сына своего Христа, а тот сидел в такой неудобной позе, в какой можно просидеть лишь миг, но никак не вечность. И косо падало на пол, оставляя два геометрических пятна на полу, как раз там, где пустовал проход. Больше ничего в церкви оно не касалось.
Слышался гомон, складывающийся из разговоров прихожан. Но велись эти разговоры так тихо и коротко, чтоб их можно было в любой момент оборвать и отдать долг церковной службе. Только одна женщина с крупной бородавкой на губе и перекошенным на одну сторону лицом время от времени похохатывала, тыча белым пальцем в кого-нибудь из собравшихся.
– В тебе бес! – взвизгивала она тонким, почти детским голосом.
Увидев, как человек вздрагивает и ежится, словно желая сделаться незаметным, под тычком ее жирного пальца, она разражалась новым потоком хохота, а потом уже сидела тихо, высматривая в толпе новую жертву. Только тряслась разбухшим телом под серым бесформенным плащом, булькала и поджимала правый уголок рта, стараясь вернуть скошенную половину лица на место. А как только новая жертва находилась, изо рта толстухи тут же вырывался новый хохоток, и уголок рта, разлепившись, снова тянул за собой щеку и глаз.
Из алтаря показался поп. Приволакивая правую ногу, он дошел до подставки для Библии. Собравшиеся притихли. Откуда-то из толпы вынырнули пятеро широкоплечих молодчиков и встали вокруг попа, почтительно задерживаясь в двух метрах от него. Поп гаркнул, прочищая горло. В церкви воцарилась мертвенная тишина, нарушаемая только скрипом половиц. Поп запел. Только трудно было назвать его песнопения молитвой – он бурчал и бубнил, поедая начала и концы слов. Могло даже показаться, что поет он на каком-то неведомом языке, да и не к человеку в общем-то обращается. Бритый его затылок, посаженный на короткую шею, поворачивался то к одному углу церкви, то к другому, словно затылком поп и видел, и высматривал кого-то.
Мимо окон с той стороны пронеслись птицы, мелькнув темными тенями на полу. Их крики прорвались сквозь тюль, сделав узоры на нем тоньше и острее. Поп забубнил неразборчивей. Можно было подумать, он так и уснул над Библией, а молитвы свои бормочет во сне. Голос его становился все глуше и чуть было совсем не притих, но тут с хоров его подхватила молитва – «Господи, помилуй», – и когда хористы смолкли, в голосе попа уже звучала новая сила.
Много народу прошло через его золотую чашу, которая, появившись в руках попа, когда молитва была окончена, блеснула толстыми золотыми боками. Он водружал ее на головы прихожан, тянувшихся к нему длинной очередью. Подходили все, и почти не было таких, кто желал бы от золотой чаши укрыться. Сняв ее с какой-нибудь головы, поп внимательно всматривался в ее дно, сощурив правый глаз, что-то бубнил и быстро человека отпускал – без исповеди, без прощения и без покаяния. Каждый, покидая церковь, шел мимо скамеек с левой стороны, аккуратно обходя проход, положенный в самом начале. Так для кого ж диакон его освобождал? Вон и церковь уже почти опустела, а так и не было того, кто бы проходом воспользовался.
Впрочем, некоторые к попу не спешили, тихо сидели по скамейкам, опустив головы. И вся надежда, с любопытством связанная, только на них и возлагалась. Видать, ждали, пока толпа разойдется, ведь если знали они о себе такое, чего чужому глазу показывать не пристало, то и не хотели, чтоб оно обозначилось перед большим количеством народа. Кто знал, что хромой поп мог углядеть на дне чаши? И тут нельзя было определенно сказать – в чем причина того страха. От веры ль безоговорочной в то, что чаша способна чудодейственно проявлять на своих мутных боках в чужой душе спрятанное? Или от веры в прозорливость попа, способного увидать в чаше сокрытое? Или что-то иное то было? А не то ль, что сам человек все о себе лучше других знает? И если есть ему что прятать, то для других оно обязательно явным станет – да не сам грех или тайна, а только попытка их сокрытия. От нее-то веревочка и потянется.
И вот, когда церковь опустела и оставшиеся, озираясь друг на друга, робко потянулись к отцу Василию Вороновскому, а это именно он и был, тут и началось такое, чего лучше никому, находящемуся в здравом уме и в чистоте душевной, не видать. А если уж смотреть большая охота приспичила, то сейчас самое время было оглядеться по сторонам и заметить, что на одной из лавок сидит Дарка и держит за руку девочку лет пяти – Стасю, сестру свою младшую, рожденную от отца, когда тот, овдовев, женился во второй раз, но и вторая его супруга умерла в первых родах. Была тут и еще одна знакомая нам фигура, она таилась с таким усердием, что и мы до поры до времени не будем ее замечать. Все равно ведь, раз пришла, значит, себя проявит.
На Дарку и смотрел сейчас отец Василий, сам выбрав ее из оставшихся. Ее-то он и поманил к себе властной рукой. Дарка встала и пошла. Бухнулась перед попом на колени, заплакала, сотрясаясь худосочным телом. Услышь ее кто, решил бы – обиды ее великие, несправедливости, сотворенные над ней, тяжкие. Любое сердце могли б разжалобить ее слезы, стекавшие на суровую руку отца Василия, к которой Дарка прижималась щекой. Но лицо попа становилось все злее, а левый глаз его прищуривался до тех пор, пока совсем не закрылся. Усмехнулся отец Василий, и усмешка его была нехорошей.
Протянул ко рту Дарки чашу, та дунула в нее, и тогда поп водрузил чашу ей на голову. А пятеро молодчиков тем временем подступили к ним совсем близко, и если б Дарка теперь захотела бежать хоть вправо, хоть влево, а хоть и по пустующему проходу, шансов на то у нее не оставалось никаких – со всех сторон ее ждали крепкие мужские руки. А уж лица у этих мужчин были такие, с какими впору, взяв в руки вилы, идти на самого черта.
Разлепив глаз, отец Василий глянул в чашу. Лицо его помрачнело. Любопытно знать, что ж такого он увидал на ее выгнутых стенках, затуманенных женским дыханием. Не принесла ль Дарка с собой тот туман, каким дышала у озерца, колдуя там с бабкой Леськой? Впрочем, давно это было – больше года с тех пор прошло. Любой туман, даже такой плотный, как тот, что копился над озерцом, уже успел бы из груди выветриться.
Но нет, судя по тому, как широко раскрылись глаза отца Василия, и по тому, каким каменным сделалось его лицо, и какой затем оно исказилось злобой, увидел он там что-то иное – такое, что пострашней озерца со всеми его обитателями будет. Отстранился отец Василий от Дарки, вытаращился на икону на бежевой стене, которая изображала последнюю остановку Христа на пути к месту казни. И застыл вот так. Любой из знавших его или просто регулярно посещающих церковь в Солонке сказал бы, что таким отца Василия не видели еще ни разу в жизни.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: