Евгений Багратионович Вахтангов давно умер в России.
Вахтанг Леванович Мчеделов давно умер в России.
Юра С. (давший Але пирожок) умер здесь, в Париже, достигнув славы.
Другой Юра – Н. (с которым мы лазили на крышу) – не знаю.
Аля в 1937 г. уехала в Москву, художница.
Дом в Борисоглебском – стоит. Из двух моих тополей один – стоит.
Я сказала: «действующие лица». По существу же действующих лиц в моей повести не было. Была любовь. Она и действовала – лицами.
Чем больше я вас оживляю, тем больше сама умираю, отмираю для жизни, – к вам, в вас – умираю. Чем больше вы – здесь, тем больше я – там. Точно уже снят барьер между живыми и мертвыми, и те и другие свободно ходят во времени и в пространстве – и в их обратном. Моя смерть – плата за вашу жизнь. Чтобы оживить Аидовы тени, нужно было напоить их живою кровью. Но я дальше пошла Одиссея, я пою вас – своей.
29 апреля 1922 г., русского апреля – как я тогда простонародно говорила и писала. Через час – еду за границу. Всё.
Стук в дверь. На пороге – Павлик А., которого я не видала – год?
Расширенные ужасом, еще огромнейшие, торжественные глаза. Соответствующим голосом (голос у него был огромный, странный – в таком маленьком теле), но на этот раз огромнейшим возможного: целым голосовым аидовым коридором:
– Я… узнал… Мне Е. Я. сказала, что вы… нынче… едете за границу?
– Да, Павлик.
– Марина Ивановна, можно?..
– Нет. У меня до отъзда – час. Я должна… собраться с мыслями, проститься с местами…
– Но – на одну минуту?
– Она уже прошла, Павлик.
– Но я вам все-таки скажу, я должен вам сказать (глубокий глоток) – Марина, я бесконечно жалею о каждой минуте этих лет, проведенной не с вами…
(У меня – волосы дыбом: слова из Сонечкиного письма… Значит, это она со мной сейчас, устами своего поэта – прощается?!)
– Павлик, времени уже нет, только одно: если вы меня когда-нибудь – хоть чу-уточку! —любили, разыщите мне мою Сонечку Голлидэй.
Он, сдавленным оскорблением голосом:
– Обещаю.
Теперь – длинное тирэ. Тирэ – длиной в три тысячи верст и семь лет: в две тысячи пятьсот пятьдесят пять дней.
Я гуляю со своим двухлетним сыном по беллевю'скому парку – Observatoir'e. Рядом со мной, по другую мою руку, в шаг моему двухлетнему сыну, идет Павлик А., приехавший со студией Вахтангова. У него уже две дочери и (кажется?) сын.
– А… моя Сонечка?
– Голлидэй замужем и играет в провинции.
– Счастлива?
– Этого я вам сказать не могу.
И это – все.
Еще тирэ – и еще подлиннее: в целые десять лет. 14-ое мая 1937 г., пятница. Спускаемся с Муром, тем, двухгодовалым, ныне двенадцатилетним, к нашему метро Mairie-d'Jssy и приблизительно у лавки Provence он – мне, верней – себе:
– А American Sunday это ведь ихнее Dimanche Illustre![228 - Иллюстрированный воскресный выпуск (фр.).]
– А что значит – Holiday?
– Свободный день, вообще – каникулы.
– Это значит – праздник. Так звали женщину, которую я больше всех женщин на свете любила. А может быть – больше всех. Я думаю – больше всего. Сонечка Голлидэй. Вот, Мур, тебе бы такую жену!
Он, возмущенно: – Ма-ама!
– Я не говорю: эту жену, она уже теперь немолодая, она была года на три моложе меня.
– Я не хочу жениться на старухе! Я вообще не хочу жениться.
– Дурак. Я не говорю: на Сонечке Голлидэй, а на такой, как Сонечка. Впрочем – таких нет, так что ты можешь успокоиться – и вообще никто ее не достоин.
– Мама! Я ведь ее не знаю, вы говорите о чем-то, что вы знаете, – вы конечно можете мне рассказать…
– Но тебе ведь – неинтересно…
(Он, думая о ждущем его на углу бульвара Raspail газетном киоске с американскими Микэями:)
– Нет, очень интересно…
– Мур, она была маленькая девочка, и, – ища слова, – и настоящий чертенок! У нее были две длинных, длинных темных косы… (У Мура – невольная гримаса: «au temps des cheveux et des chevaux»)[229 - Во времена кос и лошадей (фр.).] …и она была такая маленькая… куда меньше тебя (гримаса увеличивается) – потому что ты уже больше меня… (соблазняя) и такая храбрая: она обед носила юнкерам под выстрелами в Храм Христа Спасителя…
– А почему эти юнкера в церкви обедали?
– Не важно. Важно, что под выстрелами. Ей я на прощанье сказала: – Сонечка, что бы со мной ни было, пока вы есть – все хорошо. Она была самое красивое, что я когда-либо в жизни видела, самое сладкое, что я когда-либо в жизни ела… (Мур: – Фу, мама!) Она мне писала письма, и в одном письме, последнем: – Марина! Как я люблю ваши руки, которые должны быть только целуемы, а они двигают шкафы и подымают пуды…
– Ну, это уж – романтизм! Почему – целуемы?
– Потому что… потому что… (prenant l'offensive)[230 - Принимая наступательный тон (фр.).] – а что ты имеешь на это возразить?
– Ничего, но если бы она например написала (запинка, ищет)… которые должны только нюхать цветы…
И поняв, сам первый смущенно смеется.
– Да, да, Мур, на каждом пальце по две ноздри! Сколько всего будет ноздрей, Мур?