
Контур человека: мир под столом
Однажды, уже перед самым отъездом на дачу, мы возвращались домой из булочной. Наверное, у Бабушки было очень хорошее настроение, потому что от свежеиспеченного ароматного хлеба мне, после всех долгих просьб и уговоров, возражений, вроде того, что «есть на улице неприлично!» и «у тебя грязные руки!», все же была пожертвована хрусткая горбушка, которую я с огромным аппетитом жевала.
Мы уже поднялись было на ступеньки подъезда, когда дверь сама собой распахнулась и прямо на нас шагнула Наташа. За спиной, придерживая створку ровно над ее головой, высился Белый костюм. Бабушка невольно отступила, чтобы дать им дорогу, а я совсем растерялась: на Наташе было необыкновенно красивое платье желтого шелка, такие же желтые лакированные туфельки, а длинные роскошные волосы уложены были в высокую замысловатую прическу, подколотую белой лилией. И вся она была окутана тончайшим ароматом, который вышел из подъезда вместе с ней, мгновенно обнял и совершенно вскружил мою маленькую голову.
И тогда я вырвала свою руку из Бабушкиной и, неожиданно для самой себя, вздернув вверх своего фиолетового зайца, выпалила:
– Hare!
И совсем не зная, чем бы еще порадовать неземную Желтую Принцессу, в благодарность за все конфеты и жвачки, подаренные ею мне когда-то, я протянула ей самое дорогое и вкусное, что у меня в этот момент было, – мою горбушку.
Произошло секундное замешательство: Наташа замерла, Белый костюм захохотал каким-то низким, грудным, клокочущим смехом, а Бабушка, густо покраснев, снова схватила меня за руку и буквально зашипела:
– Маша!
Наташа, не глядя, скользнув по мне тонким развевающимся шелком подола, прошла к Машине, а Белый костюм, замысловато изогнувшись, все так же галантно удерживая дверь над нашими головами и смеясь, пропустил нас в подъезд.
Словно нахохлившийся сыч, Бабушка молча давила кнопку лифта, не замечая, что уже его вызвала. При этом она довольно сильно сжимала мою кисть, как будто боялась, что я вырвусь и убегу, но вряд ли это понимала. В полном молчании мы поднялись до половины этажей, когда, не выдержав боли и выдернув руку, я обиженно спросила:
– Я что, неправильно произнесла волшебное слово? Но ведь мой заяц и называется hare!
– Что? – рассеянно откликнулась Бабушка.
– Заяц же – это hare! – Я уже была готова плакать.
– Hare-hare! – Бабушка продолжала думать о чем-то своем.
И вдруг я почувствовала себя такой маленькой, ничтожной и никому не нужной, нелепой, неумелой, смешной, что с досады кинула недоеденную горбушку на пол лифта и в голос заревела.
– Это еще что за новости! – вдруг рассвирепела Бабушка. – Ты что это хлебом кидаешься? А ну немедленно подними!
– Не подниму! – кричала я, размазывая по щекам слезы вперемешку с соплями, которые совершенно неожиданно для меня хлынули из носа потоком. – Ни за что не подниму!
И для верности своих слов я швырнула еще и зайца.
Двери раскрылись – мы приехали на свой этаж. Побледневшая от гнева Бабушка шагнула из лифта, круто развернулась и вдруг неожиданно страшно, тихо, раздельно и четко произнесла:
– Если ты сейчас же не поднимешь хлеб, я оставлю тебя в лифте и пойду домой.
До закрытия дверей оставались считаные секунды. Но для меня они растянулись в долгое и мучительное время невозможности принять какое-то решение: остаться одной в лифте было страшно, но и поднимать горбушку я тоже не хотела. Странный дух противоречия взыграл во мне и все никак не мог уняться: обида на Бабушку за то, что она не позволила мне отдать прекрасной Наташе мою горбушку, мешалась с недоумением по поводу того, что Наташа словно бы и не заметила меня! Все это было густо «поперчено» раскатистым смехом Белого костюма, тем более странным, что лично я в этой ситуации не находила ничего смешного. Добавим сюда отчетливую боль в моей, машинально сжатой Бабушкой кисти руки – все это причудливо перемешалось в моей голове в какой-то густой ком, который я никак не могла распутать.
– Двери сейчас закроются, – грозно предупредила Бабушка. – Подними хлеб и никогда – слышишь? – никогда, – она прямо чеканила каждое слово, – не смей бросать его на пол! Ни-ког-да!
И так как-то она это сказала, что я, подхватив зайца и горбушку, пулей вылетела в уже закрывающиеся створки.
В звенящей тишине лестничной площадки было слышно лишь скрежет ключа в замке.
– Бабушка-а, – заканючила было я, утирая нос рукавом. – А если хлеб нельзя бросать, куда мне теперь его деть? Он же грязный… я же не могу его съесть.
– Хлеб грязным быть не может! – отрезала Бабушка и толкнула дверь в квартиру.
На нас мгновенно налетел Бим. Прыгая и заходясь от радостного лая, одним широким движением горячего языка он слизнул мои слезы и, тут же унюхав горбушку, выхватив ее из моей ладошки, проглотил. Благодарно виляя своим рыже-пепельным фонтаном, он крутился под ногами, заглядывая в глаза то мне, то Бабушке в ожидании добавки.
– Вот видишь, для голодного любой хлеб – радость, грязный он или не грязный, – пробурчала Бабушка и пошла на кухню ставить сумку с покупками. – Сейчас, Бимушка, сейчас… Целый день меня ждал… сейчас я тебя покормлю, не клянчи! Уйди, дай шагнуть, не то я тебе на лапу наступлю!
А я побрела в свою комнату, засунула опротивевшего мне фиолетового зайца подальше в угол, села на свою кровать и проплакала до самого ужина.
Впрочем, сама не зная отчего, плакала я и после, когда, посмотрев какой-то невзрачный мультик в «Спокойной ночи, малыши», забралась под одеяло в свою уютную кроватку и по комнате поплыли отсветы от виляющих хвостов рыбок в моем зеленом ночничке. Мне отчего-то было очень тоскливо, да так, что, даже услышав, как после программы «Время» Бабушка смотрит какой-то фильм, я не пошла подсматривать, что делала регулярно, прокрадываясь к полуприкрытой двери гостиной и беззвучно корчась от вечернего озноба после теплой постели.
– Son of a bitch! Poop! Hooker! – отчаянно вопил в Бабушкиной комнате какой-то герой, паля из пистолета. Поверх его голоса гнусаво‐картаво звучало: «Ты дурак!»
– Get lost! – не менее темпераментно орал другой. – Shut the fuck up!
– Не смей со мной так разговаривать, – все так же скучно бубнил переводчик. Под это монотонное однообразное лопотание, вся в слезах, я и отплыла в Страну Снов, где на этот раз, чуть не впервые, меня почему-то не ждала сказка.
Через несколько дней мы уехали на дачу и вернулись только в конце августа, поскольку Бабушке надо было выходить на работу перед новым учебным годом. Первым же человеком, которого мы встретили в пыльном, жарком, пустынном еще дворе, была Наташина мама. Распластавшись по капоту Белой машины всем своим невиданно-роскошным розово‐алым с крупными цветами шелковым халатом, она яростно оттирала тряпкой от лобового стекла чем-то черным намалеванные три какие-то буквы.
– Не, ну вы представляете? – завопила она, едва увидев нас, и туго завитые на ее голове стоймя стоящие модные кудряшки мелко затряслись. – А? Во народец! Во культура! Машину под окнами не оставишь!
– Не говорите, – вместо «здравствуйте» как-то отстраненно отозвалась Бабушка.
– Машу-уня, – вдруг запела Наташина мама приторно-ласковым голосом, кидая тряпку в ведро, стряхивая с рук мыльную пену и отирая от потного лба прилипающие и оттого теряющие завивку локоны. Полная рука ее сверкнула в солнечном луче перламутровым маникюром и тонким золотым колечком с белым камушком. – Как загорела, вытянулась, поздоровела. Вы с дачи?
– Да вот… – Бабушка замялась, явно не зная, о чем говорить и ища какой-нибудь приличный повод пройти мимо. К тому же нещадно пекло солнце и нам всем, включая еле держащегося на лапах Бима, после долгой дороги хотелось пить.
– Мы грибов везем! – Я протянула ей показать свою маленькую корзиночку, где на кусочке мха одиноко покоился слегка подвялившийся от жары белый боровик.
– Такая она у вас девочка хорошая! Такая хорошая! Не то что у некоторых!
Кудряшки стремительно взметнулись, едва успев за гневно развернувшейся к окнам нашего дома головой своей хозяйки.
– Я ж знаю, чей гаденыш это сделал! – закричала она, грозя полным изнеженным кулаком куда-то в верхние этажи, и широкие рукава халата метались за ее локтем алыми сполохами. – Поймаю – всю задницу лозой излупцую! Неделю сидеть не сможет! Понарожают голытьбу абы от кого! Лимита чертова!
Ей было явно очень жарко: она все время лезла рукой под халат, то отклеивая от тела прилипающую тонкую ткань и помахивая ею, словно вдувая воздух в свою немаленькую грудь, то подбирая падающую бретельку от бюстгальтера.
– Это ж небось Галькин с того подъезда самовыразился. – Она ткнула пальцем в соседний с нами подъезд, и снова в солнечном лучике ярким всполохом сверкнул белый камушек. – Мать целыми днями на стройке кирпичи ворочает, а он по дворам с ключом на шее шастает… Заняться ему, вишь, нечем… Тюрьма по нему плачет!
Бабушка снова не нашлась что сказать, а Наташина мама, стремительно распаляясь и набирая обороты, уже снова грозила кому-то невидимому, кто скрывался за окнами нашего дома. Совсем затосковавший от жары Бим, видимо поняв, что с солнца мы сдвинемся не скоро, до предела натянул поводок и заполз в единственный тенек – под лавку.
– Пороть их некому! Прибью гадину! Бошку сверну, как курчонку! Чтоб знал, как цивилизованным людям хорошие машины пакостить!
Тут уж Бабушка совсем заторопилась:
– Пойдем, Машуня! Биму жарко, ему водички нужно холодной. Да и тебе спать днем пора…
– Идите, идите, – опять вполне миролюбиво пропела Наташина мама, отжимая тряпку в ведре. – Идите… А я уж тут… А то Боб расстроился… Ему-то этого совсем не понять… Как мы здесь… живем-мучаемся…
И тут внезапно из подъезда вылетел сам Боб.
Он, как всегда, был в ослепительно-белом, только на коротких рукавах и кармашке рубашки четко прорисовывались косые красные полоски. На этот раз он почему-то не пританцовывал и – что непривычно! – совсем не улыбался. В два колоссальных шага он целеустремленно покрыл расстояние от подъезда до машины и буквально навис над расплывшейся в жалобной улыбке Наташиной мамой.
– Бобочка, все в порядке, – залопотала та. – Я уже все оттерла, немножко совсем осталось.
Собираясь, видимо, что-то сказать, Белый костюм уже было в свои необъятные легкие набрал воздуху – и тут у меня почему-то похолодело под ложечкой. Неожиданно для самой себя я сделала шаг вперед, вежливо улыбнулась и выпалила первое, что пришло в голову:
– My name’s Helen…[13] – И, чуть подумав, продолжила: – She live in Moscow![14]
– What?[15] – Огромные белки глаз провернулись в глазницах и недоуменно уставились на меня: Белый костюм явно никак не мог сообразить, кто я и чего от него хочу.
А я и сама не знала и совсем растерялась. Пальцы мои автоматически мяли ручку корзинки с грибом, которую я держала перед собой; от жары и напряжения я взмокла, из головы разом улетучились все волшебные слова, которые я знала, а минута была такая, что прямо чувствовалось: надо что-то сказать. Но что?
И тут махина Белого костюма вдруг резко сломалась пополам, и моя маленькая корзинка буквально взмыла в воздух, зажатая в огромной, неожиданно-розовой ладони:
– That’s for me? Thanks![16]
Стремительно распрямившись, он снова повернулся к Наташиной маме и, дирижируя моей корзинкой, бурно заговорил. Наташина мама, беспомощно прижав свои пухлые ручки к подушкообразной груди, явно не понимая ни слова, втянула голову в плечи и, как заведенная, повторяла только одно:
– Бобочка, но я же… я же сейчас отмою… Бобочка… я сейчас за ацетоном сбегаю… ацетон все отмоет…
Но Белый костюм, свирепо вращая белыми шарами глаз и размахивая корзинкой, продолжал говорить не останавливаясь, так неприятно-знакомо выводя фразы, что мне в какой-то момент стало казаться, что Бабушка поставила на свой проигрыватель ту самую пластинку с «носителями». Я по привычке зажала уши руками, попятилась было спрятаться за Бабушку, и в этот момент из моей корзинки, которой так бурно жестикулировала антрацитовая рука Белого костюма, сперва вылетел гриб, а затем за ним на асфальт спланировал кусочек мха. Каким-то странным образом в моей голове сам собой промелькнул кадр из фильма, где ковбой, удивившийся тому, что его спутник выхватил из его рук бутылку с виски, подправляя кончиком кольта свою шляпу, произносил:
– O, shit!
И я, уже прячась за Бабушку, не тормозя, громко выпалила это самое слово.
Белый костюм мгновенно замолчал. Перепуганная Наташина мама, как кролик перед удавом, ошеломленно не сводила с него округлившихся глаз, а Бабушка совершенно неожиданно отвесила мне изрядный подзатыльник.
Секунду вороные ноздри Белого костюма раздувались и вздрагивали, затем он круто развернулся, цапнул было рукой ручку дверцы Белой машины, но ему помешала все еще сжимаемая им в ладони моя корзинка. С досадой отшвырнув ее, он рванул дверцу, плюхнулся на сиденье, завел мотор, и Белая машина не тронулась, а буквально рванула с места и в секунду скрылась за углом нашего дома, едва не задавив стайку воробьев, мирно клевавших что-то на асфальте и буквально брызнувших из-под колес ревущего автомобиля.
Изумленная Наташина мама попыталась улыбнуться. Сглаживая нараставшую неловкость, нервно подхватывая бретельки бюстгальтера и судорожно оправляя на себе халат, она, словно извиняясь, залопотала:
– Вот он всегда такой! Как что не по его – кипит… Но я же все равно бы отмыла… Ацетон-то – он же все берет…
Она на секунду тревожно задумалась, словно прокрутив про себя произошедшее, и неожиданно спросила:
– Чего это он такое говорил-то так долго? Вы ж английский знаете… Я ни черта не поняла.
Тут почему-то неожиданно смутилась Бабушка:
– Я тоже… не совсем поняла… Он очень быстро говорил. – Бабушка словно оправдывалась и почему-то густо покраснела. – Вы… вы знаете, – казалось, что она очень осторожно подбирает слова, – вы… вы спросите Наташу… думаю, ей он сказал то же самое, что и вам…
И, подхватив меня чуть не за шиворот, она буквально поволокла нас с успевшим уснуть под лавочкой разморенным Бимом по ступенькам подъезда.
Стоя с Бабушкой в лифте, я сжалась в комочек, предвкушая изрядную взбучку: как всегда, я не поняла, что же такого натворила, интуитивно понимая, что случилось что-то непоправимое. Но Бабушка молчала, твердо глядя перед собой.
Так же в молчании мы вошли в прохладную квартиру, все вместе дошли до кухни, Бабушка налила воды себе, мне и поставила миску Биму. Взгляд ее все так же был направлен прямо перед собой в пустоту, отчего мне стало совсем страшно. Долгое время в кухне стояло молчание, только Бим шумно лакал, разбрызгивая воду на пол.
– Маша! – наконец отчетливо, с нажимом выговаривая каждое слово, произнесла Бабушка. – Никогда в жизни не произноси это поганое слово!
«Точно! – пронеслось в моей голове. – Я же чувствовала, что это какое-то страшное проклятие! Ведь тот ковбой, что вырвал бутылку с виски в том фильме, упал с лошади и убился…»
Но додумать эту мысль я не успела, ибо Бабушка решительно скомандовала:
– Все вещи с себя – в ванную, в стирку. Хорошо помыть руки! А я пока сделаю нам поесть.
Бабушка еще минуту подумала, все так же невидящим взглядом глядя строго перед собой, и, допивая остатки воды из стакана, авторитетно изрекла:
– Хотя в данном случае ты – на удивление! – была абсолютно права. Как говорится, устами младенца…
А потом как-то сразу зарядили холодные унылые дожди. По утрам в квартире было зябко и муторно, как всегда бывает осенью, когда ночь становится все длиннее и длиннее, неумолимо, словно кусок сыра, отъедая день с двух сторон. В темноте с трудом просыпаясь, какая-то безмерно уставшая и вялая плетясь за Бабушкой то в детский сад, то из него, я как-то не сразу заметила, что Белой машины на привычном месте во дворе больше нет. Соседи, такие же хмурые и вялые, отчего-то все более мрачные и озабоченные, вечно груженные какими-то котомками, укладками, сумками, пакетами и авоськами, какое-то время по инерции еще почтительно огибали то место, на котором она долгое время стояла. Но потом присыпал первый снежок, стало скользко, и уже никто не выбирал дороги, а просто волок до подъезда свою тяжелую ношу самым коротким путем.
В тот субботний день, пройдя по чавкающей под ногами снежной каше множество пустых магазинов и ужасно устав, отстояв какую-то безумную очередь за перловой крупой, мы с Бабушкой уже по темноте возвращались домой.
Двор был пустынен и стыл. Словно длинные нефтяные реки, масляно-зеркально отблескивал асфальт, ибо сыпавшаяся с неба дождливо‐снежная взвесь немедленно застывала на нем тончайшим крепким ледком, и в его глади тусклым отсветом отражался неверный, колеблющийся, не имеющий сил пробить плотную морось фонарный свет. Скользко было так, что мы держались друг за друга. Вернее, Бабушка держалась за тяжелые сумки, которые, как она говорила, «прочно притягивают ее к земле», а я… я за карман Бабушкиного пальто, поскольку ее руки были заняты, а цепляться за сумки мне было нельзя, потому что я «добавляла лишнего весу».
До подъезда оставалось совсем чуть-чуть, когда Бабушка, уже не заботясь о том, что в ней что-то может промокнуть, буквально уронила свою ношу на асфальт и сказала:
– Все. Не могу. Стоим!
У меня не было даже сил отцепить от Бабушкиного кармана руку в отсыревшей варежке. Так и застыли обе, как шли.
Внезапно раздался нехарактерный для такого времени года стук балконной двери, и вслед за ним тишину двора разрезал женский взвизг:
– Да кому он будет нужен, кроме тебя!
Вслед за этим откуда-то с верхних этажей полетело, с сухим треском обламывая зимние спящие ветви деревьев, что-то черное и тяжелое. По мере приближения к земле в скудном свете желтых фонарей стало понятно, что это огромная спортивная сумка. Ее, видимо, забыли, а может быть, и не успели застегнуть, и, в процессе полета выплевывая из себя какие-то тряпки, она с глухим шлепком шмякнулась в газонную снежную жижу, подняв тучу мерзких липких брызг, окативших нас с Бабушкой ледяным душем.
– Совсем с ума посходили, – заворчала Бабушка, утирая лицо и нагибаясь за своей ношей. – Маша! На ступеньках будет особенно скользко, держись, пожалуйста, за меня крепче и смотри под ноги!
Но только мы, словно рисковые альпинисты, цепляясь за что-нибудь, совершили небезопасное восхождение на цементный подиум подъезда, дверь резко распахнулась и какая-то невысокая женщина в незастегнутой куртке, без шапки, волоча что-то тяжелое, решительно ступила на тщательно отполированную снегодождем поверхность. И тут же ей пришлось сбавить скорость: немедленно поскользнувшись, выпустив свой нелегкий груз, она, взмахнув руками, стала догонять свои уехавшие вперед ноги. И если бы вовремя не подхватившая ее Бабушка, наверное, разбила бы себе голову.
– Здравствуйте! Спасибо! – тихо и сухо, не поднимая глаз, буркнула женщина и с досадой ногой толкнула свою огромную тяжелую поклажу прямо со ступенек. Та по гладкой поверхности, набирая скорость, уехала почти до проезжей части, а женщина между тем, спрыгнув со ступенек подъезда прямо на газон и тут же увязнув в мокром снегу по колено, стала собирать разлетевшиеся из упавшей с неба первой сумки вещи. Нашаривая их вокруг себя чуть не вслепую, сдирая с веток там, где их было видно в мерклом свете фонарей и где до них можно было дотянуться, вытаскивая их из снегожижи, она вместе со стекающей с них капелью запихивала все в черный баул. Затем, с трудом передвигая ноги, с диким усилием перевалила его через газонное ограждение, выбралась сама и, опять чуть не упав, с трудом найдя прочное положение ног, встала, нашаривая что-то в карманах своего спортивного костюма. Щелкнула зажигалка, в мокрой взвеси нарисовался крохотный красный огонек. Женщина застыла неподвижно, только время от времени поднося к губам сигарету и выдувая дым. Бабушка же, которая хотела было вволочь свои сумки в подъезд, вдруг совершенно неожиданно для меня обернулась:
– Наташа! Может, помочь?
– Спасибо, Людмила Борисовна, – негромко отозвалась женщина. – Сейчас Галя выйдет, вместе и донесем.
– Ну, смотрите, – пожала плечами Бабушка, и мы вошли в подъезд.
Наташа? Это Наташа? Эта маленькая, серенькая, невзрачная, полноватая женщина с тяжелыми сумками – Наташа? В моей голове был полный сумбур, мне хотелось спросить об этом Бабушку, но почему-то было так страшно, как становилось тогда, когда с пластинки начинали «вещать» голоса «носителей». Так страшно, словно я знала откуда-то, что за вопросы «огребу по полной». Знала и все же не удержалась:
– Бабушка… а Наташа уезжает?
– Уезжает, уезжает. Не тяни меня за карман, пожалуйста. – Казалось, Бабушка полностью была озабочена только тем, как доволочь полные перловки сумки до квартиры, и уже в лифте готовилась к последнему, решающему рывку: стоя не разгибаясь, не выпуская ручек сумок из рук, словно примериваясь, как она их поднимет, когда откроется дверь.
– Бабушка, а куда?
– Ну откуда же я знаю?
Повисла пауза – мне хотелось спросить о самом главном: приедет ли сейчас Белая машина и почему Наташа тащит тяжелейшую сумку одна? Почему первая ее сумка прилетела с неба и зачем Наташа ползает в мокром снегу в темноте? Мне хотелось, хотелось, хотелось, хотелось, и… двери лифта раскрылись, а я так и не спросила.
Забравшись после ужина к себе в постельку, я долго не могла уснуть. Крутилась, вертелась, пыталась сочинить сказку или, на худой конец, как советовала Бабушка, представить себе много-много слонов и их сосчитать.

Но сон не шел, и слоны никак не хотели представляться. Отчаявшись, я потихоньку выскользнула из кровати и, как всегда, когда мне не спалось, забралась на широкий подоконник, спряталась за шторой и, поплотнее укутавшись в одеяло, стала смотреть в небо.
Но в небе в этот раз не было ничего интересного: засаленные, растрепанные, грязные подушки туч, завалившие крыши домов, монотонно продолжали засевать землю мокрым и оттого сбившимся в вязкие комочки пухом. От него обледеневал не только асфальт: ветки деревьев постепенно стекленели, начинали отблескивать, отражать желтый свет и чуть-чуть позванивать под качающим их несильным ветром. Наверное, и моя любимая береза тоже обледенела? Я встала на коленки, прижалась лбом к холодному стеклу и глянула вниз.
О! В своем хрустальном мертвящем великолепии моя береза, росшая почти под моим окном, была прекрасна. Поскольку она недотягивала до моего девятого этажа, то видна была с той самой макушки, из которой фонтаном разбегались в разные стороны веточки-струи. Она сверкала в переменчивом, мутном, неверном свете фонарей каждым изгибом ледяного хрусталя, за один из которых зацепился и трепался по ветру какой-то белый флажок. Я пригляделась: крохотная детская кофточка – рукавчик случайно проделся сквозь бог знает каким образом задержавшуюся высохшую, оледенелую березовую сережку, хрустальная капелька которой слабо отблескивала аккурат посреди одного из розовых сердечек, коими в изобилии была усыпана распашонка.
«Наверное, у кого-то с балкона с веревки слетела, – подумала я. – Правильно Бабушка ругает меня за то, что таскаю прищепки – из них так забавно вынимать пружинки! Однако у кого-то, наверное, тоже есть такая Маша, поэтому не хватило прищепки – вот ветер и унес ребеночью одежонку…»
Мне стало стыдно и одновременно очень жалко того малыша, чья мама завтра недосчитается этой кофточки. А как расстроятся парные к ней ползунки, что они теперь остались совсем одни?! Я представила себе розовощекого бутуза в такой кофточке и ползунках с сердечками, и мне так понравилось мое виде́ние, что ужасно захотелось восстановить гармонию этого «костюма». Тогда я приподнялась на коленки, чтобы получше рассмотреть березу и прикинуть, а можно ли на нее забраться? Или хотя бы сдернуть распашонку с веточки палкой? А может быть, можно было бы дотянуться от соседей, живущих ниже нас?
Наверное, такая мысль пришла в голову не одной мне, потому что на балконе ниже и влево от моих окон, совсем близко к верхушке березы, стояла женщина. Только она почему-то не старалась достать эту кофточку: просто стояла, упираясь одной рукой в поясницу и от этого странным образом как-то чересчур выкатив вперед портящий всю картинку довольно большой живот. Во второй руке оплывала пеплом сигарета, но женщина этого не замечала, глядя куда-то поверх и березы, и распашонки, и крыш домов, куда-то совсем в ей одной видную мутную даль. Окна за ее спиной были темными, видимо, в квартире никого не было, а может быть, все уже спали. Ее спортивный костюм был довольно теплым, ибо явно, что так она стояла давно, но хо́лода совсем не замечала: не ежилась, не запахивала у горла ворот куртки, не прятала рук в рукава. Просто стояла и смотрела, как узорчатый тюль мокрого снега, завешивающий даль, постепенно превращался в плотную штору.
Вот погасла сигарета, и она досадливо швырнула ее через перила балкона. Покопалась в кармане, повозилась с зажигалкой на ветру – снова в тонких пальцах затеплился красноватый огонек, и женщина опять застыла, не шевелясь.

