
Контур человека: мир под столом
Но беда была в том, что ни одну из этих игрушек я не могла положить с собой спать – правда-правда, я пробовала! Из Лодочки и Мышонка еще долго после купания вытекала вода, о Паровозик я поцарапала щеку, игрушки из «Киндера» терялись в постели, а Барби была слишком нарядной и слишком несчастной, чтобы ночами выслушивать еще и мои горести. Остается загадкой, почему никто из взрослых никогда не дарил мне мягких игрушек, но факт оставался фактом: друга у меня не было.
И тут, пока Бабушка, видимо, стояла в очереди за батоном, среди всего великолепия разнообразных игрушек я увидела именно его!
Он сидел в конце полки, свесив с нее мягкие белые ножки, обтянутые штанишками в сине-белую клеточку. Его передние белые лапки были приподняты и словно специально протянуты именно ко мне открытыми клетчатыми ладошками, а наивно распахнутые пуговки-глаза смотрели мне прямо в душу. И я представила, как бы я обняла его, а он меня…
Словно завороженная, я не могла оторвать от него глаз. Мишка, маленький плюшевый белый Мишка в комбинезоне в сине-белую клеточку с кармашком на груди и малюсенькой кепочкой между ушами… Я баюкала бы его, пела бы ему песенки, а он бы терся о мою щеку своим шелковистым мехом, и в его клетчатое, как и комбинезончик, ухо я рассказывала бы ему все свои приключения и фантазии.
– Что ты, девочка? Тебе что-то показать? – Продавщица явно скучала, кроме меня, возле игрушечной секции в этот вечер не было никого.
– Мишку, – одними губами выдохнула я. – Мишку в комбинезоне.
Продавщица лениво прошествовала вдоль всего стенда, с некоторым презрением к моему выбору сняла вожделенного Мишку с полки и посадила его на прилавок.
– Можно? – Я даже боялась протянуть к нему руки.
– Конечно, посмотри. – Она явно рассчитывала хоть на какую-нибудь покупку за этот длинный день и потому была излишне добра.
И я взяла его в руки.
Нет, вру, это не я взяла его в руки – он сам забрался в мои ладошки и немедленно приник к моей щеке. Обнимать меня ему было неудобно: шуба, шапка, шарф, клятые варежки до полу… Но он все равно смог – его мягкие белые лапки с клетчатыми ладошками гладили мое лицо, и он словно говорил: «Ну, вот мы и встретились». Я застыла, боясь пошевелиться, боясь уронить его, боясь потерять это очарование нашей с ним внезапной встречи…
– Ну вот, молодец, – раздался над ухом Бабушкин голос. – Никуда не ушла. Я купила хлеб, пойдем домой, а то уже совсем поздно.
И тут она увидела его.
– Отдай, пожалуйста, обратно игрушку, и пойдем домой, – усталым голосом попросила она. – Я еле держусь на ногах, а завтра рано вставать.
Но я не могла, понимаете, не могла его отдать! Я стояла, прижимая его рукавами шубы, и умоляюще смотрела на Бабушку.
– Что ты на меня смотришь. – Бабушка явно начала раздражаться. – Отдай, пожалуйста, игрушку, и пошли… У меня все равно нет денег его купить!
– Он недорого стоит, – аккуратно подсказала продавщица и указала на ценник возле того места, где сидел мой Мишка.
Бабушкины глаза скользнули по полке, обдали продавщицу холодом и снова обратились ко мне:
– Маша, пожалуйста, я тебя прошу, отдай тете игрушку, и пошли.
Второй раз за этот день из моих глаз молча потекли слезы. И тогда Бабушка совсем рассердилась:
– Ты меня слышишь? Идем домой…
Все происходило замедленно, словно в дурном сне: перегнувшаяся через прилавок продавщица мягко вытащила из моих рук моего Мишку, Бабушка нахлобучила мне мой противный синий колпак, взяла за руку и потянула за собой. Мои ноги автоматически шли, а глаза… глаза видели, как осунувшегося, как-то сразу смявшегося и понурившегося Мишку не очень церемонно водрузили обратно на полку, и он неловко, боком смотрел мне вслед погрустневшими глазами-пуговками до самого того момента, пока мы с Бабушкой не повернули за полки с кастрюлями.
На улице Бабушка вдруг начала на меня кричать:
– Прекрати плакать, слышишь? Если тебе так понравился Мишка, закажи такого же Деду Морозу, благо до Нового года осталось совсем чуть-чуть.
Я, может, и хотела бы перестать, но слезы сами текли и текли, и я ничего не могла с собой поделать. Я не хотела такого же, я хотела именно этого… Мне не нужен был другой – мне нужен был именно он, но Бабушка, видимо, этого не понимала. Как мог не понять бы, наверное, и Дед Мороз – мало ли Мишек заказывают ему дети! Вполне мог бы и перепутать… Принес бы мне какого-нибудь другого. Или похожего – до этого самого Нового годамоего Мишку уже кто-нибудь мог бы и купить…
Я молча плакала всю дорогу. Я плакала, когда мы ужинали, я плакала в ванной, и Лодочка с Мышонком очень удивлялись, что сегодняшним вечером остались без морских сражений за честь Кассандры… Я плакала, даже когда забралась в свою постельку, поэтому раздраженная Бабушка даже не стала читать мне книжку, а просто включила ночник и, коротко бросив: «Спи!», ушла.
Я слышала, как она, вздыхая и шепотом чертыхаясь, убирает на кухне, как гасит свет и идет в ванную, переодеваясь в ночной халат. Затем скрипнула дверь – видимо, Бабушке что-то понадобилось в шкафу, стоявшем в моей комнате.
Я крепко зажмурила глаза, чтобы она подумала, что я сплю. Но она так не подумала, потому что предательские слезы все текли и текли, и я сама уже от них устала, но не знала, где они выключаются и когда они сами кончатся.
Тихонько подойдя к моей кровати, Бабушка тяжело опустилась на краешек, положила мне на лоб руку…
– Ну, чего ты так расстроилась? – тихонько спросила она.
Я не смогла ей ответить – слишком много слов мне для этого бы потребовалось! – и только поглубже зарылась лицом в подушку. Нет, я не обижалась на Бабушку и совсем не не хотела с ней разговаривать. Я просто не могла: оставшийся там, в магазине, Мишка, «обманный» день рождения и расплата за него завтра, когда я приду в детский сад и все будут смеяться надо мной и никто больше не захочет со мной даже разговаривать… Тут уже я не выдержала и разревелась в голос.
Бабушка вынула меня из кровати, посадила на руки, прижала к себе, прикрыв одеялом, чтоб я не подмерзла, и стала тихонько покачивать.
– Спи, глупая… Чтобы у тебя в жизни большего горя, чем этот Мишка, не было… Спи… давай, закрывай глазки…
Свернувшись калачиком на ее коленках, угревшись и ухом слыша, как в Бабушкиной груди постукивает сердце, я потихоньку стала «оттаивать», и от всего-всего произошедшего за этот длинный и тяжелый день у меня остался только… страх.
– Бабушка, – шепотом спросила ее я. – А я завтра пойду в детский сад?
– Нет, милая. – Бабушка тяжело вздохнула и посмотрела на часы, висевшие на стенке в моей комнате. – Завтра мы с тобой поедем… рано и далеко…
– А куда?
– За гуманитаркой… Куда-то опять к черту на рога… Так что спи, деточка… Нам с тобой рано вставать… И я пойду спать. А то я очень устала. Хорошо?
Мысль о том, что расправа надо мной за мою невольную ложь откладывается хотя бы на один день, совсем «отпустила» мои накаленные нервы… Бабушка аккуратно переложила меня в кровать, плотно укрыла, поцеловала и сказала:
– Спи… Завтра тяжелый день, и нам с тобой понадобится очень много сил.
– А ты не можешь оставить меня дома? – уже почти засыпая, спросила я.
– Нет, деточка. – Бабушка опять тяжело вздохнула. – Я должна тебя «предъявить».
Я хорошо знала, что такое «гуманитарка». Бабушка все еще оставалась моим опекуном, в том числе и из соображений «выживания»: пособие на меня в таком случае было больше, шли какие-то льготы, а однажды каким-то чудом мы даже получили с Бабушкой путевку в Гурзуф, о чем речь пойдет в свое время и в своем месте. В том числе поэтому мы и подпадали под американскую гуманитарную помощь, за которой один раз в полгода ездили в разные концы города с огромным ворохом бумаг, выстаивали там какие-то немыслимые шумные очереди, в результате чего и получали так называемый «паек». Я не просто так не любила манную кашу – Бабушка по преимуществу была вынуждена варить мне ее из того сухого молока в блестящих серебристых пакетах, которое нам выдавали. Пойло, я вам скажу, оказывалось замечательно мерзкого вкуса – от одного запаха начинало тошнить! Гречка и мука редко обходились без копошащихся в них представителей флоры и фауны, прогорклость сливочного масла провоцировала изжогу даже у меня, и поэтому Бабушка его терпеливо перетапливала, сама себе вслух тихонько рассказывая, что «топится оно как-то не так…». В редких случаях к этому набору добавлялось «лакомство» – так называемое «шоколадное» масло, которое при всей моей любви к какао-бобовой продукции я лично на дух не переносила. Более или менее пригодными в пищу были лишь несколько банок сгущенки, конечно, смущавшие своим «зернистым» составом, но по крайней мере не такие травматичные для вкуса. И ко всему этому неизменно прилагались одна-две совершенно загадочные серебристые, гладкие и без всяких надписей высоких консервные банки с пластиковыми крышками. Их содержимое представляло собой рыжеватую, тяжелую, тягучую субстанцию, назначения которой никто не понимал и потому, при всей тогдашней голодухе, просто не ел. Они накапливались у Бабушки под кроватью, и вспоминали о них только тогда, когда Бим, спасаясь от моих «лечебных процедур», гремел ими, распихивая их лапами. Стояли они у нас много лет, куда потом девались – не помню, а вот что это было такое, я узнала, только будучи взрослой: американское арахисовое масло.
Ко всему этому обязательно прилагался какой-нибудь «предмет гардероба». Таковым, например, явился коричневый вязаный жилет с двухцветными фигурными, совершенно игрушечными пуговицами, который мне так нравился, что… я его не носила. Вынимая из шкафа, меряя его перед зеркалом, я вспоминала картинку из какой-то книжки, где дедушка в очках в почти таком же жилете уютно сидел в свете горящего камина в глубоком кресле в окружении внуков и явно собирался рассказывать им сказку. И я представляла себя сидящей у ног такого дедушки на маленькой скамеечке и слушающей длинный рассказ про подвиги каких-нибудь богатырей и как огонь от камина мягко пригревает мне спину, а где-то за стенкой тихонько шебуршит мышь. Потом мне пришло в голову, что я тоже когда-нибудь состарюсь, и мои внуки тоже захотят вот так посидеть и послушать старинные истории. А значит, и я должна буду выглядеть соответственно! Поэтому, вдоволь покрасовавшись, попринимав за неимением кресла на стуле соответствующие позы, я аккуратно складывала жилет обратно в пакет и засовывала поглубже в шкаф, чтобы сохранить драгоценное явление моей будущей старости для созерцания потомков.
А вот «гуманитарные» носки с Микки-Маусом были заношены мною до дыр (невзирая на то, что именно в них у меня отчаянно потели ноги), поскольку вызывали в детском саду у моих сверстников неописуемое уважение – ни у кого таких не было! Поэтому я добровольно каждый день приносила их из детского сада и тщательно стирала, пристраивая на батарею вечером, чтобы с утра измурзанный моими играми Микки свеженьким и бодрым снова воссиял перед взорами моих завидующих одногруппников. Наверное, были еще какие-то вещи, но раз память их не сохранила, значит, они не представляли для меня существенной ценности.
Невзирая на то что походы за этой, с позволения сказать, «помощью» – одно из самых тоскливых и тягостных моих детских ощущений, в то утро я, невыспавшаяся, опухшая от слез, была рада ехать куда угодно, только бы не идти в детский сад: как говорится, из двух зол мной выбиралось наименьшее.
Бабушка судорожно металась по темной, выстывшей за ночь квартире, нервничая и суетясь, то присаживаясь на кухне за стол с кипой каких-то бумажек, то стремительно летя в свою комнату одеваться, то бросая натягивать на себя свитер и с ним, смешно болтающимся на шее, снова принимаясь «шерстить» какие-то папки.
– Не надевай вот это… надень вот это, – то и дело бросала она на ходу, заглядывая в открытую дверь моей комнаты.
Я не понимала, зачем и почему я должна пренебречь привычными и теплыми вещами и натягивать на себя то, что почти никогда не носила, но – слушалась, мысленно жалуясь запавшему мне в душу клетчатому Мишке на свою нелегкую, исковерканную Судьбу.
Наконец мы вышли на улицу. Лучше бы мы этого не делали! В сырой темноте, которую с трудом «пробивали» своим светом такие же, как и я, непроснувшиеся фонари, шел отнюдь не декабрьский мокрый снег с дождем. Люди, словно тени, кажется, даже не продрав глаз после сна, одинаково автоматически выходили из подъездов, шаркали, горбясь, ногами по обнажившемуся под дождем тротуару, утрамбовывались в плотные толпы под скудную дырявую крышу автобусной остановки, чтобы укрыться от неожиданной и совсем не зимней непогоды. Шуба на мне немедленно намокла и стала в два раза тяжелее обычного, в сапогах захлюпало. В автобусе, битком набитом плотно притиснутыми друг к другу пальто и куртками, отчаянно пахло мокрой псиной и антимолью, в вагонах метро от всех поголовно спавших пассажиров шел мокрый пар. Мы явно опаздывали: на двух переходах, которые нам пришлось преодолевать по ступенькам без эскалаторов, у Бабушки не было терпения ждать, когда я протопаю спуск или подъем своими маленькими ножками: она просто подхватывала меня, что называется, «за шкирку» и сносила по лестнице, как кулек или сумку.
В стеклянных дверях на выходе в нас ударил ветер. Нет-нет, я не оговорилась – именно в нас. Он перекатывал людей как мячики по огромному пустому пространству, раскинувшемуся перед нами, словно это была не Москва. Он толкал в спину, упирался в грудь, коварно подкашивал сбоку, срывая шапки, задирая подолы, опрокидывая наименее стойких на асфальт, и, словно забавляясь, не давал им подняться. Ветер свистел и завывал среди разноцветных высоких новостроек, которые ровными шпалерами выстроились так далеко, что казалось, там, на краю этой непомерно огромной площади, просто навалена груда цветных кубиков. Беспрепятственно разгоняясь сквозняком по широченному проспекту, он неожиданно упирался в рекламный щит или дорожный знак, и тот с грохотом раскачивался, рискуя в любой момент обвалиться на голову прохожих, а начинавшийся почти от метро огромный мост гудел, как орга́н, всеми своими железными подвесными конструкциями. Словно ловкий бильярдист, мастерски орудующий кием, ветер, подпинывая и подталкивая, собирал по площади россыпь людей, сбивал и утрамбовывал в плотные «гурты» и вталкивал их, как в лузу, в устье моста.
Над рекой же ветру было подлинное раздолье: никакие дома и повороты улиц больше не сдерживали его напор и фантазию, и он мог резвиться нами, как ему вздумается. Бабушка, согнувшись, словно разрезая встречные воздушные удары, одной рукой цепляясь за парапет, другой – прочно фиксируя мой загривок, упрямо шла вперед и вперед. Высохшая было в метро моя шуба опять намокла и страшно отяжелела, но тем не менее для ветра я представляла собой самую доступную забаву. Он то проскакивал у меня между ногами, играючи, отрывая меня от земли, и я повисала на Бабушкиной руке, то заталкивал меня за ее спину, и ей приходилось буквально выволакивать меня обратно, то мощным ударом бросал меня ей под ноги, то, напротив, отшвыривал на всю длину руки.
– Машенька, ставь ножки, двигай ими, смотри, куда идешь! – кричала мне Бабушка сквозь взвизги ветряных завихрений, отзвучивающих в вертикальных бортиках парапета. – Держись, деточка, нам немного осталось идти!
И я честно шла, ставя ножки как можно крепче, но они не хотели слушаться меня, насильно подчиняясь капризным вывертам ветра.
Где-то на середине моста нас обогнала маленькая женщина в серой куртке с прочно завешенным капюшоном лицом, самозабвенно таранящая воздушный напор белой, чем-то напоминающей танк, зимней детской коляской. Согнувшись к ручке, которая и так доходила ей выше груди, пользуясь тем, что удары ветра приходятся сперва на прочный клеенчато-пластиковый корпус, она, как трудолюбивый жук-скарабей, из всех сил своего тщедушного тела, упрямо упираясь в землю худенькими ножками в спортивных штанах, толкала вперед и вперед неубиваемое творение советского «Легпрома», чей и без того немаленький вес был серьезно отягощен неподвижно вписанным в рамку поднятого колясочного козырька… бронзовым пупсом.
Ветер в очередной раз ударил по моим заплетающимся ногам, но даже если бы этого не произошло, я бы сама собой остановилась: где же ребенок мог так серьезно загореть зимой? Ведь лично моя физиономия бывала такой только к концу лета после трех месяцев активной беготни по полям и лугам Подмосковья, а к декабрю совершенно точно «линяла», вновь делая меня похожей на всех московских «бледнолицых» с оттенком в синеву карапузов моего возраста.
Но погода и Бабушка не дали мне долго изумляться: властная ее рука волокла мою «шкирку» вперед, а ветер, словно насмехаясь, тут же изменил направление и, хорошо наподдав мне сзади, буквально зашвырнул меня в фарватер белого вездехода. Идти за спиной женщины сразу стало легче, и, то и дело ловя бессмысленно-вытаращенный взгляд плотно упакованного в куртку и одеяло бронзового пупса, я теперь почти поспевала за Бабушкой.
Наконец этот проклятый мост кончился. Подгоняемые издевательскими шлепками ветра, который теперь почему-то бил нам только в спину, мы буквально подкатились по все сужающейся дорожке к нескольким стоящим крытым грузовикам, возле которых кипела огромная толпа народу, подпитываемая все новыми и новыми прибывающими с моста.
У трех машин были откинуты задние борта, и в кузове каждой дежурило по две добротно укутанные женщины. Толпа же, размахивая над головами какими-то бумагами, до того плотно обнимала машины, что рисковала бы их перевернуть, если бы потоки напирающих людей не были встречными. Главной целью каждого было, активно толкаясь и работая локтями, «догрести» до откинутого борта и ценой немыслимых усилий по отпихиванию других тянущихся рук подать-таки свои бумаги одной из женщин. Под ногами у взрослых копошились разновозрастные дети, которых, после изучения женщиной соответствующих бумаг, взрослые вздергивали вверх над толпой, после чего женщина кому-то в глубину и темноту кузова подавала какую-то бумажку, и оттуда через какое-то время меланхолически-спокойный мужчина с сильно помятым лицом выносил и буквально ронял в толпу какие-то пакеты, свертки и коробки.
Белая коляска затормозила у самой кромки людского волнующегося водоворота, и тут Бабушка совершенно неожиданно поздоровалась с ее «хозяйкой», как со знакомой:
– Господи, как же вы сюда с этим танком на метро-то добрались?
– Ничего, Людмила Борисовна, – легко ответила «серая куртка». – Пришлось, а что делать? Ее же выкармливать чем-то надо, у меня молока-то не было… А они мне тут смеси дают… их же нынче днем с огнем не сыщешь.
Бабушка окинула оценивающим взглядом «поле битвы».
– Туда и подойти-то страшно… что они все никак по-человечески это организовать-то не могут? Как ни приедешь – все в бой.
– Людмила Борисовна, пусть Маша держится за коляску, так мы ее из виду не потеряем, – предложила «серая куртка». – Идите вы первая. Как Машу надо будет показать, махните мне, я ее подниму. А потом вы постоите, я пойду. А то ведь и ее в толпе затопчут, и мне коляску перевернут.
– Хорошо. Тогда мы после всего вас дождемся и вместе домой поедем – я вам помогу.
Разговор этот я слышала, но вглядываться, с кем Бабушка ведет беседу, мне было недосуг. Во‐первых, я уже устала так, что не держалась, а просто висела на коляске. А во‐вторых, не отрывая глаз от лица прочно вписанного в рамку козырька коляски пупса, я решала эту самую головоломку, которая застигла меня на половине того клятого моста: почему ребенок такого странного цвета? Может, он болен? А может, он не настоящий?
Но ребенок был вполне себе живой и, как только Бабушка зацепила мою руку за борт, вдруг сморщился и совсем взаправду начал хныкать. «Серая куртка» достала носовой платок, утерла ему нос, потом из-под плотно застегнутого кожуха возникла бутылочка с водой. Бронзовый пупс вполне с аппетитом почавкал соской, снова был утерт, и в этот момент земля ушла у меня из-под ног, и я увидела все происходящее словно с горы.
Где-то там, у одной из машин, плотно притиснутая к откинутому борту, активно жестикулировала и что-то кричала, показывая на меня, моя Бабушка. Женщина на машине, размахивая руками, покраснев от натуги, тоже орала… на мою Бабушку, а сбоку какой-то мужчина из толпы, белея от бешенства, что-то яростно доказывал обеим. Над всем этим стоял немыслимый грохот: ветер рвал и хлопал откинутым на кузовах грузовиков почему-то не закрепленным брезентом.
Мне стало очень страшно, я закричала: «Бабушка… не трогайте мою Бабушку!» – и тут же ухнула вниз, снова увидев перед собой странно бронзовую физиономию ребенка, а над собой услышала голос:
– Машенька, ничего… не бойся… сейчас бабушка вернется… сейчас…
И пока я распутывалась с запутавшимися между собой болтающимися своими варежками и пыталась размазать ими по замерзающей физиономии сопли и выступившие от ветра или от обиды слезы, Бабушка, со сбившейся шапкой, встрепанной прической и почти расстегнутым пальто, действительно вывернулась из толпы, таща перед собой, тяжело отдуваясь и фыркая, порванную картонную коробку с чем-то тяжелым.
– Ставьте, ставьте на край коляски, ей ничего не будет, – засуетилась «серая куртка». – У нас ножки еще очень маленькие, сюда не достают.
– Не надо… я так. – Бабушка все же уронила коробку на землю и, тяжело «отдыхиваясь», посоветовала: – Бегите, а то у них там что-то заканчивается… А я пока по сумкам переложу.
«Серая куртка» покопалась в карманах, вооружилась, как и все, кипой бумажек и с ними «наперевес» стала активно ввинчиваться в толпу, а Бабушка, кряхтя, стала перекладывать пакеты и банки по двум прихваченным из дому сумкам.
– Бабушка, бабушка, – решилась я задать вопрос, который мучил меня уже битый час. – Посмотри, пожалуйста, на него… Почему он такого странного цвета? Он что – больной?
Но Бабушке было совсем не до меня.
– Маша… во‐первых, это не он, а она… а во‐вторых, мне не до твоих глупых вопросов… Вот лучше ручку сумки подержи.
И я честно-честно держала, пока как в яме в ее глубине не исчезли привычные кульки с мукой и крупами, таинственные банки с пластиковыми крышками и пачки с маслом.
В этот момент ветер принес приглушенный его завываниями возглас:
– Людмила Борисовна-а!
Бабушка стремительно распрямилась, мгновенно выхватила пупса из коляски и, пыхтя, высоко поняла его над собой. Пупс с трудом покрутил круглой головой и… дал громкого ревака.
– Ну, с таким трубным гласом тебя везде услышат! – удовлетворенно констатировала Бабушка и только хотела посадить ребенка обратно в коляску, как ветер, упершись в козырек, словно в парус, отогнал ее на несколько метров.
– Маша, Маша, держи коляску! – закричала Бабушка, и я помчалась за белым экипажем, с трудом, повиснув на ручке всем телом, остановив его.
Догнавшая меня Бабушка стала запихивать ребенка обратно в коляску, решительно скомандовав мне:
– Беги к сумкам, они же остались без присмотра!
И я побежала обратно к сумкам.
В этот момент раздался истошный мужской крик:
– Женщина, женщина! Вы забыли, это тоже ваше!
Мы с Бабушкой обернулись. «Серая куртка», растерзанная, как из драки, вырываясь из толпы, так же тащила перед собой порванную картонную коробку, битком набитую ярко-желтыми упаковками, на которых были нарисованы бананы.
А ей вслед кричащий с борта машины мужчина с помятым лицом, сильно размахнувшись, запустил какой-то предмет, который, как снаряд, просвистел над толпой и шлепнулся аккурат в мои сапоги.
Я нагнулась, и в моих руках, чуть-чуть сбоку заляпанный грязью, оказался сшитый из голубовато-серебристой брезентовой ткани обаятельный и пухлый Слон, наряженный в розовую юбку с кружевами. Хобот его был победно вздернут вверх и знаком вопроса чуть-чуть изгибался на конце, рот улыбался от одного большого уха до другого, а круглый глаз, казалось, вот-вот лукаво‐заговорщицки подмигнет.
И только я подумала о том, что Бог, не дав мне клетчатого Мишку, буквально с неба посылает мне Лукавого Слона, как бронзовый карапуз на руках у Бабушки зашевелился, закряхтел и… стал тянуть к нему свои приподнятые комбинезоном ручки. Я прижала Слона к себе и вопросительно посмотрела на Бабушку.
Собственно, можно было ни о чем и не спрашивать – и так было понятно, что у меня есть Судьба. Слон явно полагался не мне, ведь не Бабушке вслед кричал с машины мужчина с помятым лицом, а «серой куртке», которая сейчас, подтащив к Бабушке ее сумки и пересчитав, переложив все «банановые» упаковки в свою, пристраивала ее в нижнюю корзинку коляски.
– Людмила Борисовна, – озабоченно сказала она. – Тут еще остается место – давайте, я какую-нибудь из ваших сумок сюда закреплю.
Бабушка, потряхивая бронзового малыша и становясь так, чтобы ветер хотя бы не лупил его по физиономии, немедленно согласилась, и «серая куртка» стала пристегивать в нижней корзинке коляски и наши сумки.

