Креслице было старое, драное и колченогое. Она с сомнением посмотрела на него и покачала головой.
Потом подошла к его кровати, легла к стене, отвернулась и глухо сказала:
– Ложись. Места хватит.
И почему-то громко вздохнула.
Он быстро лег, стараясь не касаться ее тела, но она чуть подвинулась к нему и спустя пару минут обернулась.
– Ты… уверена? – хрипло спросил он, боясь на нее посмотреть. – Не пожалеешь?
– Да, уверена, – коротко ответила она. – И уж точно, – тут она усмехнулась, – уж точно не пожалею!
После той ночи она оставалась часто. Они ничего не обсуждали, не разговаривали на тему их отношений, хотя он все ждал, что она – впрочем, как и все женщины, – спросит однажды: а что будет дальше?
Ожидая ее, он лежал в постели и смотрел в потолок. Она, обиходив тетку, тихо прикрывала дверь, стягивала платье и белье, аккуратно раскладывала вещи на стуле, и, подавляя тяжелый вздох, шлепая босыми ногами, шла к нему.
Он видел в темноте ее белое, словно фарфоровое, тело, светящееся белизной почти прозрачной кожи, крупную женскую зрелую грудь и волосы, которые она быстро, одним движением, мгновенно и легко распускала. Они мягко ложились на плечи и струились по узкой спине.
Она осторожно ложилась с краю, они замирали, не смея дышать, но через пару минут он резко разворачивался, приподнимался на локте, и…
Все это продолжалось недолго, месяца три с половиной или четыре.
Кончилось лето, пролетел теплый и неожиданно солнечный сентябрь, и тут же начался холодный октябрь, обдав резкими ветрами и накрыв уже почти не проходящими, сплошными колючими ливнями.
В октябре он так затосковал, что ежедневно бегал на почту и заказывал разговоры с матерью.
Она умоляла его «досидеть до весны», боясь, что времени прошло слишком мало и что он вернется к «царице Тамаре». Та, по непроверенным слухам, была прощена и снова жила в Москве.
Он рассмеялся, сказал, что это все «ее больная фантазия», возврата туда нет и не будет.
Мать не верила ему, врала (он это чувствовал), что грузинский ревнивец его караулит по-прежнему, и умоляла не приезжать.
Но в середине ноября он точно понял, что едет в Москву. Ничего не сказав матери, он стал собираться.
Однажды Клавдия, его квартирная хозяйка, хитро прищурившись, спросила:
– Лыжи востришь?
Он дернулся и покраснел.
– С чего вы взяли?
Она махнула рукой:
– А чему удивляться? Зиму ты тут не высидишь, знаю!
– Все-то вы знаете, – буркнул он.
Мучил его разговор с Ольгой. Были даже трусливые мысли просто сбежать. Без объяснений. Просто уехать, когда Клавдия уйдет на работу, и все. Просто и быстро. Главное – просто.
Но не решался. Понимал, что с Ольгой надо поговорить. Только о чем? Сказать ей спасибо за, так сказать, проведенные совместно часы и минуты? За то, что скрасила его дни в этой постылой ссылке? За то, что одарила теплом и любовью? Не поскупилась на нежность?
Глупость какая! И как это выговорить? Смешно. Наврать, что едет ненадолго? Типа – дела? И что вернется?
Ну, это вранье она тут же раскусит. Она ведь не дура! Наврать, что приедет за ней? Слишком подло. Она станет ждать и надеяться. Такие, как она, готовы ждать жизнь, а не годы.
Начеркать письмецо? Это, конечно, проще. То есть совсем легко. Например, так – все было чудесно и даже волшебно. Но, ты понимаешь – там мой город и мать. Ничего не попишешь – такое бывает. Спасибо за все. И – прощай. Буду помнить всю жизнь!
Все правда, кроме последнего. Помнить «всю жизнь» он и не собирался. А то, что все было чудесно, чистая правда, ей-богу! Ни капельки лжи. Только вот… вряд ли ее это сильно утешит.
Ну а жизнь, как всегда, мудрее. Сама подсказала, как быть.
Ольга спросила сама:
– Когда ты… домой?
Он растерялся, что-то забормотал, а она перебила:
– Да езжай ты! И поскорее. Зимой тут вообще… невыносимо. Ты уж поверь. И дом этот… холода плохо держит. Щели одни, посмотри!
Он шагнул к стене и провел рукой по шершавым бревнам.
– Да, ты права – уже сейчас… очень холодно.
Она кивнула:
– Ну, вот! Я ж… говорю…
Потом резко вышла из комнаты, а он смотрел на захлопнутую дверь, не решаясь выйти за ней.
Минут через десять она позвала его ужинать.
Он сел за стол, а она накладывала ему в миску картошку. Ели молча. Он бросал на нее осторожные взгляды и видел, как она с аппетитом ест, как берет еще кусок хлеба, отрезает колбасу и хрустит соленым огурцом.
Она была, казалось, совсем не расстроена и даже весела.
Потом они пили чай, пришла с работы тетка и вывалила из бумажного пакета свежие пряники.
Разговор пошел общий, пустой, ни о чем, и тетка только переглядывалась с племянницей, или ему так казалось.
Потом тетка ушла к себе, а Ольга стала убирать со стола, и они снова молчали.
Он пошел к себе, обронив осторожно, что ждет ее в комнате. Она ничего не ответила. Он лег на кровать, взял книгу, но чтения не получалось – он прислушивался к звукам, доносящимся с кухни, а позже – из комнаты. Ольга о чем-то спорила с теткой, но звук был монотонный, приглушенный, и он ничего так и не понял.
Он сам не заметил, как уснул – под стук очередного дождя по жестяной крыше, дождя, который так уже всем надоел.
Проснулся он ночью и удивился, что ее рядом нет. «Значит, обиделась, – подумал он, – ну да, все правильно. Я, конечно, сволочь отменная, но… Я же ничего ей не обещал. Ничего! Она все знала – что я – временщик, что мать меня «спрятала». Что оставаться я здесь не намерен. И что уеду – совсем скоро уеду. Ну, а то, что случилось… Так по взаимной договоренности, если хотите! Она девочка взрослая, двадцать два – не пятнадцать, ну, и все остальное. А то, что обиделась, – это понятно. Любой бы обиделся. А уж женщина…»