Все пришлось впору. Немножко жали замшевые туфли с пряжкой, но Аля смолчала.
Отказываться от этой красоты, от этого невозможного счастья было выше ее сил. Хотя и было неловко.
– Все не потяну, – объявила Софья Павловна. – Берем черный лак, они практичнее, чем замша, и босоножки берем – впереди лето. Ну и сапоги – куда деваться?
– А верх, Пашуля! Принес?
Пашуля молча ткнул носком ботинка в чемодан.
– Аля! Открывай! – приказала Софья Павловна.
Аля, красная от смущения и возбуждения, щелкнула замком чемодана.
Там лежала дубленка. Нет, не так – там лежало чудо. Чудо было бежевым, нежным, как кофейная пенка. Замшевое чудо, отороченное коричневым мехом.
– Ну что застыла? Надевай! – приказала Софья Павловна.
Аля надела. Дубленка была чуть великовата в груди и длинновата в рукавах.
Аля до смерти перепугалась, что Софья Павловна от нее откажется.
Но пронесло – выручил манерный Пашуля.
– В самый раз, – пропел он, – меньше не надо, растет ведь еще. Не каждый же год покупать.
– Не каждый, – согласилась Софья Павловна. – Иди, Аля, к себе. Мы сами тут разберемся.
В комнате Аля села на диван и задумалась. Теперь понятно. Павлуша этот спекулянт, торговец. Вещи вынес из-под полы. В Клину на их улице жила Тамара, спекулянтка. Она ездила в Москву и привозила оттуда вещи, а потом продавала «втридорога», как говорила бабушка Липа.
Тамару презирали, осуждали, но мечтали с ней подружиться. Все было сплошным дефицитом – и детские колготки, и нижнее белье, и мужские рубашки, и косметика.
Мама Тамару не осуждала, говорила, что хлеб у нее не дай бог: собрать денег, ранним утром, шестичасовым, поехать в Москву, целый день душиться в очередях, тащить это все на себе. А дальше продать и не попасться милиции. Впрочем, и милиция тоже одевалась у Тамары, жена участкового тоже с ней дружила.
Но все равно работа опасная – не дай бог, и тюрьма.
А баба Липа ворчала и возражала маме:
– Всех ты, Анютка, жалеешь! Сволочь Томка твоя! Сволочь и спикуль – дерет три шкуры, а эти дуры и рады последние деньги ей нести.
Павлуша – тоже спекулянт, но вещи у него потрясающие. У Тамары таких не было. Но все наверняка страшно дорого. Особенно дубленка. Скорее всего, дубленку бабушка не возьмет. И правильно сделает – куда Але дубленка? Что она, дочь космонавта или балерины Большого театра?
Дубленку она переживет, походит в своем старом пальто. Главное, чтобы Софья Павловна не отказалась от лаковых туфель и зимних ботинок.
Но та ни от чего не отказалась. Хлопнула входная дверь, и она позвала Алю в комнату. Пашули уже не было, а вот коробки с обувью остались, и дубленка тоже. Вальяжно и беззастенчиво она раскинулась на спинке кресла, словно ожидая новую хозяйку.
Аля пожирала глазами дубленку – поверить в это было невозможно.
– Все взяла, – устало проговорила Софья Павловна. – Денег, конечно немерено. Пашка жулик, но куда деваться? Видишь, со всем уважением – с доставкой на дом! Да ладно, выкрутимся, не впервой! – беспечно заключила она.
Аля с трудом сглотнула.
– Спасибо. Большое спасибо. – Она запнулась, не зная, что сказать.
– Не переживай. Пришло время отдавать долги. Меня и так не было слишком долго.
Платья, пошитые Стефой, оказались немного чудными, но бесспорно красивыми. Их было четыре – два летних, пестрых и ярких, одно теплое, из сиреневого джерси, отороченное кремовым кружевом, – «Это в театр», – оценив, строго сказала Софья Павловна, – и одно из плотной, немного жестковатой ткани – весна-осень, как объяснила Стефа. На голубом, нежном фоне расцветали крохотные подснежники. Плиссированная юбка и белый лаковый поясок – это какое-то чудо!
– Деньги отдам в следующем месяце, – сказала Софья Павловна. – Как раз придут. Ну ты знаешь!
– Конечно, Соня, конечно! Даже не думай и не беспокойся, не о чем говорить.
Платья лежали на спинке дивана и кресла. Аля ходила вокруг, осторожно трогала их руками, нежно гладила, снова отходила на шаг назад, принимаясь любоваться. Ей казалось, что все это сказка и это все происходит не с ней. Это какой-то сон, непонятный, странный и красивый. И, как все сны, он точно скоро закончится, потому что так не бывает. От возбуждения ее потряхивало.
Софья Павловна пощупала лоб:
– Не заболела? Иди, Аля, поешь! Что-то ты на себя не похожа!
– Поем, только попозже. Сейчас не могу, извините.
Два дня Аля просидела дома. Софья не возражала.
А через два дня, надев новую форму, купленную в фирменном магазине «Машенька» – юбка-плиссе и фартук с узкими лямками, – дубленку и сапожки, снова отправилась в школу.
Новая жизнь была совершенно другой, не похожей на прежнюю, провинциальную, донельзя скромную и, если по правде, невозможно скучную. Конечно, по маме и бабушке Липе Аля очень тосковала. Но спустя полгода поймала себя на мысли, что думает о них не так часто, как раньше. Раньше, к примеру, она вспоминала их по сто раз на дню. А теперь раз в три дня, не чаще. Это, конечно, ужасно. Но разве это зависит от нее? Просто та ее жизнь осталась за чертой. А эта, новая, – вот она! И, если признаться, не такой уж она оказалась плохой.
Отношения с Софьей Павловной стали другими – она к ней привыкала. Теперь это была не просто чужая, незнакомая женщина. Это была, нет, не бабушка, но и не чужой человек. Наверное, так.
Часто ходили в театры. Пару раз в месяц в ресторан, послушать Лилю и побаловать себя вкусненьким.
Гуляли по улицам, и Софья рассказывала Але про Москву.
Иногда Софью кидало в воспоминания, и она была откровенна, что-то рассказывала про свою жизнь. А Аля любила слушать. Софья рассказывала интересно, совсем не нудно, с откровенными подробностями, совершенно не стесняясь внучки.
Про деда она говорила так:
– Пьесы твой дед писал дерьмовые, все про советскую власть. Поэтому и стал знаменитым. Писал бы про другое – ты ж понимаешь! Я никогда не стеснялась и лепила ему правду-матку. Он злился, кричал, мы страшно ругались. Упрекал меня, что всеми благами я пользуюсь, а труд его ни в грош не ставлю. И был, разумеется, прав! А я, вредная, колючая, все время подначивала. Поначалу мне было его немного жаль – талант был, но он его, как говорится, продал. Продался. Хитрым был, по-своему умным – знал, к кому и какой нужен подход, с кем подружиться, кому выразить восхищение. А я была гордой и за это его презирала! Хотя его можно было понять, а вот меня – вряд ли. Правда, если ты такая гордая – откажись! Если презираешь – уйди и не пользуйся! А я пользовалась, всем пользовалась. Насмехалась над ним и ни от чего не отказывалась!
Жили мы весело, бурно, такой бесконечный праздник, шумный и бестолковый, но спасительный – не было времени задуматься. Бесконечные гости, премьеры, курорты, заграничные поездки, морские круизы. Ты можешь себе представить – в шестьдесят пятом году своими глазами увидеть Рим и Париж? А круиз по Дунаю? Магазины, тряпки, обувь, украшения. Рестораны! Красивая жизнь, да?
Про быт я не думала – какое! Кружилась по жизни, как в вальсе, иногда переходя на фокстрот.
Мы подходили друг другу – ему нравилось, что его сопровождала красивая, умная и остроумная жена, а мне… Мне нравилось все остальное. Ну и как такая легкая и чудесная жизнь могла быть не по нраву? – Софья Павловна замолчала, задумалась. – Нет, ты не думай, что все было безоговорочно прекрасно. Дед твой любил красивых баб и заводил романы. Я быстренько наводила справки. Как правило, все было довольно безопасно: замужние женщины, жены успешных мужчин. Романчики легкие и необременительные, так, для «развлечься».
Я успокаивалась – сто раз такое бывало, пройдет и в сто первый. И никуда он не денется – вот кому это точно не надо! Но пару раз испугалась.
Отпраздновали его пятидесятилетний юбилей, и он как с цепи сорвался – в этом возрасте такое бывает. Увидев его избранницу, я удивилась – все его прежние дамы были женщинами яркими, броскими, с бурным прошлым.
А здесь? Здесь была скромная врачиха из литфондовской поликлиники – тридцатипятилетняя серая мышь. Вернее, мышка. Маленькая, худенькая, с узким и бесцветным личиком. Если приглядеться и включить всю доброжелательность, довольно милая, но очень неброская, знаешь, как говорится, вызывающе скромная.