Тогда подключались все – и хорошие, и плохие. Всем миром. И представьте, с бедою справлялись. Потом, когда отпускало, еще какое-то время, недолго, было тихо, мирно и благостно – сочувствие, воспоминания, чай на кухне, пирог: «Вера Павловна! Попробуйте моего яблочного! И ты, Гришенька, тоже! Любонька, не стесняйтесь! И кусочек для Михал Абрамыча!»
Но все это заканчивалось, и снова начиналась прежняя жизнь. Нет, конечно, на Первомай, октябрьские, Новый год тоже было неплохо. Но… Всем все равно хотелось своего! Личного. В которое никто и никогда не ворвется – ни с радостью, ни с проблемами.
Расселили их коммуналку на Петровке быстро – все брали то, что давали. Даже самые завистливые и жадные хватали смотровой и начинали быстро собирать вещи. Нину с родителями отправили в Черемушки. Даль страшенная! Ни метро, ни цивилизации – папины слова. Маму отец ходил встречать в резиновых сапогах, с фонариком и сучковатой и мощной палкой. Мама работала в смену – утро-вечер.
А как они радовались! Ну и пусть комнаты смежные! И пусть та, проходная, узкая – Нинке места хватит. Пусть кухня крошечная, пятиметровая, зато своя! И раковина белоснежная, и плита сверкает! И вода горячая идет круглые сутки. А туалет, господи! Беленький, ровненький, сверкает весь! «Счастье и счастье», – говорила мама и шила шторы на окна, чехлы на диван и кресла. Папа стоял на балконе, курил и общался с соседом. В окно второго этажа бились ветки сирени – белой, розовой и фиолетовой. А у подъезда гордо высились тополя – молодые и стройные, точно лейтенанты после училища.
И мебель купили, и ковер – мама мечтала – красный с золотистым, только на стену! По такой красоте – и ногами? И телевизор папа на работе достал. Мама помолодела, похорошела и каждую субботу пекла пироги.
Мечтали о квартире долго, а вот пожили совсем немного – всего-то семь лет. Папа заболел, а за ним и мама. След в след. Один за другим. Как жили дружно, так и ушли вдогонку. Нине было тогда девятнадцать. Одна на всем белом свете. Только Клавка. Человек вроде бы и надежный, но… Клавка могла загулять. Да так, что только перья летели. В Черемушки переехали почти одновременно – Клавка оказалась в соседнем доме. Окнами напротив. Только квартира у них была однокомнатная. На двоих с матерью. С мамашей, – как говорила Клавка. И мамаша эта была, честно говоря, не дай бог. Вредная, как сто чертей. С дочкой билась не на жизнь, а на смерть. Обзывали друг друга так… Клавка у нее из шалав не выходила. Что, впрочем, было недалеко от истины.
Клавка ударялась во все тяжкие. Особенно когда появился Ашотик. С Ашотиком она моталась то в Сочи, то в Ялту. Приезжала бледная, с синячищами под глазами. Про Крым и Кавказ не рассказывала ни слова. Лежала неделю и молчала.
Нина тогда думала – и зачем это? Ведь никакого счастья у Клавки не видно – глаза как у побитой собаки. Однажды приехала беременная. Поносила Ашотика разными словами. И как срок подошел – рванула на аборт.
Нина спросила: «Не жалко?»
Клавка посмотрела на нее как на полоумную и только покрутила пальцем у виска.
Ашотик рубил в магазине мясо и «деньгу имел», – говорила Клавка, примеряя очередные золотые сережки от любовника.
Ашотик замуж не звал. А вот Мишка-таксист однажды позвал! Только Клавка всерьез «женишка» не принимала. Говорила: «И куда я? К нему в коммуналку? В комнату с отцом и сестрой? И ко мне некуда – ты же знаешь, моя стерва всех со свету сживет! Да и куда? На пол в кухню?»
Мишка повздыхал и женился. Но Клавку любить не перестал.
И отчего так бывает? Еще Нинина мама-покойница удивлялась – говорила, правда, мягко (вообще была женщиной мягкой и незлобивой): «Клава твоя… Ну, совсем не симпатичная!»
И папа посмеивался: «На кобылу похожа. Только кобыла на морду красивее».
Кобыла кобылой, а кавалеры были. А у Нины вот… глухо, как в танке.
Один в институте был. Лева Булочкин. Тихий такой, незаметный, болезненный. Жил с мамой на Беговой. Нина ему, больному, конспекты возила.
Мама у Левы была замечательная – тихая, как мышка, улыбчивая и гостеприимная: «Чайку, Ниночка? С сырничками?»
Нина смущалась, отказывалась от сырничков и чая, передавала Леве конспекты и убегала.
Лева ей ничуть не нравился – тощий, бледный, «доходной» – как говорила Клавка. Ветер подует и – тю-тю! Унесет Леву в далекие леса, за кудыкины горы.
Лева смотрел на Нину такими глазами, что она терялась, краснела и… Старалась с ним не сталкиваться. И когда Лева снова заболел, конспекты возить отказалась. За дело взялась староста Соколова. И на третьем курсе они с Булочкиным поженились. Все удивлялись – Соколова была яркая, громкая. А тут – Лева Булочкин. Тихий, бледный, болезненный. Правда, начитанный и умный. И еще говорили – очень способный. В двадцать шесть защитил кандидатскую, а в тридцать – докторскую. Но и Соколова оказалась ему под стать – в смысле, не дура.
И все – никаких ухажеров у Нины больше не было. Вот просто ни одного! А уж если в институте замуж не вышла – дело плохо, хуже некуда. Женихов больше брать негде. И на работе одни женщины – статуправление, мужиков – два на этаж. И те не про Нину. Есть товар посвежее.
Когда Нина осталась одна, совсем стало плохо. Никому и ничего – в смысле, не должна и не нужна. Приходила в свою квартиру – отдельную, новую, свежую, с красным ковром на стене и сиренью под окном, и… От одиночества выла. Иногда ночевала Клавка – когда с матерью наступал «ваще кошмар».
Клавка говорила, что Нина своего счастья не понимает – одна в хоромах, на мозги никто не капает. Жизнь ее не заедает.
Не понимала Клавка, что потеряла Нина. Какую семью…
Иногда Клавка оставалась на несколько дней. А потом все же спешила к мамаше. «Не дай бог чего! – говорила она. – Это ж такая стерва! И газ может открыть, и воду в ванной. Соседям по батарее стучит. Знаешь, чем? Молотком! Гадина, одним словом. А ты говоришь – замуж, ребенок…»
А Нина мечтала о ребенке. Так мечтала, что даже представляла его – отчетливо, будто видела наяву. Беленький, с пушистыми, мягкими волосиками, с голубыми глазками. Тоненький такой, беззащитный. Ее сыночек. Только ее! Родная душа. Надежда на будущее. «И никакой папаша нам не нужен!» – решила Нина и принялась свой план разрабатывать. От мечты к действию! Клавке ничего не говорила. Знала – та не то что не поддержит, засмеет! Засмеет и назовет полной дурой – ну, впрочем, тоже мне открытие!
В сентябре Нине дали путевку в дом отдыха. Не дали – выпросила. Ходила в местком и ныла два месяца. Пожалели – одинокая, тихая, работает хорошо. А вдруг… Вдруг найдет свое счастье? Все в жизни бывает. Хотя… Сомнительно как-то. Рыхлая, полная, ходит тяжело, как утка, а ведь совсем молодая. Глаз блеклый, одевается точно бабка старая – серая юбка, серая кофта. Никакой косметики. А ведь хорошенькая! Голубоглазая, белокожая, рот яркий, малинкой.
В столовой дома отдыха, на Клязьме, Нина деловито оглядывалась. Красила ресницы Клавкиной тушью, помаду купила у цыганки в переходе – розовую, перламутровую, мягкую и пахнущую одеколоном.
Ходила на танцы – а там одни тетки, шерочки с машерочками. Вцепятся друг в друга и топчутся, как слоны. Душно, потно, полутемно. И духами воняет – не пахнет, а именно воняет!
Пошла гулять – по дорожкам во влажный лес. Под кустами сыроежки – красные и желтые. Красота! А потом напала на опята – два поваленных дерева, а на них… Море, океан! Ровненькие, светленькие! Собрала целый мешок. А куда девать? Отнесла на кухню – поджарьте, девчонки, себе с картошечкой. Девчонки грибы взяли и позвали повара. Вышел повар – большой, пузатый, в белом колпаке. Посмотрел на Нину, сказал:
– Приходи на грибы, кормилица! – И, усмехнувшись, пошел прочь. Вечером – делать-то все равно нечего – накрасилась и пошла в столовку. Ужин пропустила.
А там уже стол накрыт – для своих. Грибы с картошкой, огурцы соленые, водочка.
Во главе стола – повар. Тот, усмешливый. Зовут Сергеичем. Симпатичный, кстати. И совсем не старый! Чуть за сорок. Девчонки с ним кокетничают, а он анекдоты рассказывает – смешно! Выпили, закусили. Включили музыку. Сергеич пригласил Нину на танец. Девчонки замерли и покачали головами. Нина даже испугалась – вдруг побьют? Их вон сколько, а Сергеич один! Да нет, нет им никакого дела ни до Нины, ни до Сергеича. Болтают, песни поют.
А Нина осмелела – от водки, что ли? И шепнула Сергеичу:
– Проводите даму?
Сказала – и до смерти перепугалась. Так, что пот по спине.
Он опять усмехнулся. И ничего не ответил. Нина расстроилась и засобиралась в корпус. Ушла по-английски. Никто и не заметил. Шла по сырой улице от столовки и плакала. В комнате разделась и улеглась. За окном скрипел фонарь, и по стеклу бежали струйки дождя.
Нина укрылась с головой. А тут стук в дверь. Она открыла. На пороге в тусклом коридорном свете стоял Сергеич и опять ухмылялся. Нина отступила назад и села на кровать. Утром Сергеич, натягивая брюки, посмотрел на нее и сказал:
– А ты такая… Кто б мог подумать!
Какая «такая», Нина спросить не осмелилась – постеснялась. А вечером снова ждала Сергеича. Накрасилась, надушилась «Белой сиренью». Лежала, вытянувшись в струну и затаив дыхание, прислушивалась к звукам из коридора. Сергеич пришел и снова молчал и только ухмылялся. А на третий день, уходя, сказал:
– Семья у меня, Нинок! Жена и две дочки. Жена – кастелянша. Сейчас вот в отпуске, у родни. Завтра приезжает. Ты уж прости меня, Нинок, но… Сама понимаешь!
Нина, сглотнув слюну, кивнула.
У двери он обернулся:
– Бывай! Хорошая ты баба. И – спасибо тебе!
За что спасибо? Чудак, ей-богу!
Нина уезжала через два дня. А через две недели, уже в Москве, почувствовала в себе перемены. И спать тянуло больше обычного, и меду вдруг захотелось, да так – вот вынь да положь! И съела целую поллитровку, в один присест. Да еще и с черным хлебом! Где вот такое видано?
А потом только дошло. И счастью ее не было конца!
Потому что через восемь месяцев родится у нее сыночек. Мальчик, Котик. Константин. В честь папы.
* * *