– А выплачивать с чего? Какие кредиты, господи!
Врач молча развел руками и громко вздохнул:
– Я вас понимаю!
Хоть кто-то понимает – спасибо на этом. Видимо, она не одна такая – много таких.
Подумала два дня и позвонила сестре.
Эмма выслушала ее, но даже в ее молчании было сплошное недовольство.
– Ну а я-то чем могу помочь? Деньги с аренды? Я, кажется, все тебе объяснила. Да и потом – забери папу к себе. И сдай нашу квартиру. Так просто. Как все гениальное! И тебе, кстати, тоже все упростится – не надо бегать на третий этаж, носить все эти котомки твои. Все рядом и всё компактно. Разве не так?
Никакие объяснения, что дядька Илья не хочет переезжать из своей квартиры, что это совершенно невозможно, не действовали. Она и сама пробовала не раз – бесполезно. Только слезы и крик – что она, Элла, хочет его смерти. Нет, нет! Она ни за что это не сделает. Да, и еще. Комнаты смежные – как это будет? Значит, одного из стариков придется взять в свою комнату? Не поселишь же их вместе!
– Все зависит от тебя, – отрезала Эмма, – и все твои аргументы – обычная чушь. Не селить в одну комнату? Да делай так, как удобно тебе! Ты и так все для них делаешь. Пусть стонут и жалуются друг другу. А у тебя станет полегче с деньгами. И вставишь себе новую челюсть! – тут она совсем развеселилась и захихикала.
Элла молчала. Эмма, уловив ее обиду, впервые сказала:
– Ах, как было бы славно, если бы ты могла приехать ко мне. Но… я же все понимаю. Ты же не можешь – куда ты их денешь?
И в первый раз в жизни Элла осмелилась положить трубку первой.
Чем, видимо, обескуражила сестру. Хотя вряд ли – Эмма не перезвонила.
А кавалер объявился нежданно-негаданно – она и думать о нем позабыла. Он почему-то долго извинялся за свой нескорый звонок и торопливо рассказывал, объяснял, что с ним приключилось – внезапно попал в больницу. С чем?
– Да бросьте, – смутился он, – неважно, так, ерунда. Сейчас уже все в порядке.
– Вам что-нибудь нужно? – спросила она. – Может быть, помощь? Я, знаете ли, – тут она не удержала тяжелый вздох, – в этих делах человек, к сожалению, опытный!
Он тоже смутился, конечно же, отказался и предложил погулять.
– Что? – переспросила она. – В каком это смысле?
Он рассмеялся.
– Да в самом обычном. Общечеловеческом. Например, съездить в парк Горького – там, говорят, стало очень красиво.
– А давайте, – она секунду помолчала, – лучше в сад «Эрмитаж». Я там сто лет не была.
Он обрадовался.
– А я не дотумкал! Знаете ли, я ведь не коренной москвич. Поэтому и не додумался.
– Не коренной? – рассмеялась она. – А какой? Пристяжной?
Теперь смеялись оба, и им стало как-то сразу легко и свободно.
– В общем, на завтра, да? Часиков в пять или в шесть?
И был сад «Эрмитаж». И была такая погода! Словно ее заказали – там, наверху. Прозрачное синее небо, белые облачка, пробегавшие быстро, словно спеша куда-то. Яркое солнце – белое, слепящее, но совсем не жаркое – осеннее солнце. И листья. Листья повсюду. При малейшем порыве ветра они начинали кружить в танце, в своем хороводе – красные, рыжие, желтые.
А потом они сидели в кафе за уличным столиком и пили чай с ватрушками – теплыми, дышащими, словно только из печки.
Они говорили, они молчали. И им было так хорошо… Так хорошо и так страшно – так не бывает, честное слово!
Их счастливый роман начался именно там, в осеннем саду под тихую музыку маленького оркестрика, игравшего старые, довоенные песни.
Всю осень – а она выдалась неожиданно теплой, как на заказ, – они бродили по улицам. Замерзнув, забегали в кафе и грелись кофе и булочками. Она рассказывала ему про свой город, стремилась провести по любимым улочкам. Такая неразговорчивая прежде, она говорила, говорила – неожиданно обо всем: рассказывала про семью, про деда с бабушкой, тетку и дядьку, родителей и сестру.
Вспоминала такие подробности, что сама удивлялась – и где же они хранились все эти годы? В каких отсеках памяти и души?
Он, наслушавшись про дачу, немедленно захотел туда поехать – и ерунда, что там все запущено, сыро и грязь!
Он тоже рассказывал о себе – про службу, про долгую и счастливую семейную жизнь. Про дочь – хорошую женщину, но… несчастливую. Уже второй раз вдова – вот как бывает! Осталась на Севере, там тяжело, но ей привычно. Растит двоих сыновей, и, в общем, радости мало – гораздо больше проблем и печалей.
Элла теперь подолгу рассматривала себя в зеркале – и ей казалось (конечно, казалось, и только) что она… помолодела, что ли? Порозовела как-то, разгладилась.
И глаза! Вот это было наверняка – глаза заблестели. Нет, правда! Исчезла тусклость, покорность. Обреченность какая-то, что ли?
Теперь это были глаза женщины. Не тягловой клячи, не забитой овцы, а именно женщины! Которую слушают. Которая интересна. Которая… ну, все понятно. Страшно даже произнести…
Спустя три месяца он предложил ей «сойтись».
– Как это? – спросила она, почему-то внезапно побледнев. – Что это значит?
Он тоже смутился и буркнул:
– Ну, ты понимаешь же, Элла… Не можешь же не понять, честное слово! Прости, если прозвучало это неловко и глупо. Я просто не знаю… Ну, как это назвать.
Теперь совсем смутилась она и начала его успокаивать:
– Нет-нет, я все поняла. Все, что ты имеешь в виду. Я просто пытаюсь понять, как ты это видишь? Ну, при всех моих колоссальных проблемах…
Решили так – все живут, как жили прежде. Только теперь – она его жена.
– Мы пойдем в загс, слышишь? Да, непременно, и никак иначе. Только пока – слышишь, пока! – раз ты не хочешь, я буду жить у себя. Ну, в смысле… О господи, как все непросто. Но я буду рядом. Слышишь? Всегда. Я буду рядом и буду с тобой все… делить. Все хлопоты, слышишь? Я многое умею – армия, знаешь ли. И потом… так долго болела жена… Я все могу, ты поверь! И поменять, и протереть, и искупать – если надо. И суп сварить, и накормить. Опыт большой – увы, страшный опыт. Я буду за все отвечать! Да, кстати. Мы приведем дом в порядок. В смысле – починим все, что там разрушено. Одному, конечно, тяжеловато, но возьмем работяг, и они мне помогут. А летом – летом мы вывезем их на дачу. А? Здорово? Им, старикам, там будет лучше. А в квартире переклеим обои, побелим потолки, все тоже поправим – пусть не евроремонт, но все же будет приличней и чище… И продукты – рынки твои, магазины: вместе же легче! А то я и сам. Я понимаю, честное слово. И в мясе, и в овощах…
Она смотрела на него и молчала. Смотрела, как смотрят на любимое дитя, которое несет, конечно, глупости, но… такие милые и безобидные! И ты восторгаешься любимым ребенком еще больше, еще сильней.
– Не веришь? – вдруг осекся он. – Ты мне не веришь?
– Верю, – тихо сказала она, – только… зачем тебе все это надо? Прости!
– Ты, Элка, дура! – закашлялся он. – Вроде не девочка, а такая… дурная! – Потом снова откашлялся и, чуть отвернувшись, сказал: – Зачем? Хороший вопрос! А ты… не подумала, что я… просто… полюбил тебя, Элл!
Что должна ощущать женщина «слегка за пятьдесят», когда ей признаются в любви? Впервые признаются, надо заметить. Радость, шок, счастье, растерянность? Удивление, смятение, испуг?