* * *
Если подумать, вся жизнь Марии была сплошным испытанием. С самого детства.
Мать ее, красавица Татьяна, утонула, когда девочке исполнился год. Родилась на море, прожила всю свою короткую жизнь на море и – утонула. Местные тонули нечасто – только если по пьяни. А молодая женщина была трезва как стекло. Говорили, мол, сердце больное. Какое больное в восемнадцать лет? Отец, Харлампий, обожавший жену, к дочке не подходил лет до трех, отдав ее на воспитание своей старшей сестре, Марииной тетке Христине.
Тетка была задерганной, нервной – своих трое по лавкам, а тут еще и чужая девочка. Ну, не совсем чужая… Только Таньку, свою невестку, она не любила. Считала, что околдовала брата белобрысая стерва. Вот ее бог и наказал. Грешно так говорить, а ведь правда!
И невесту уже брату сосватали – из Краснодара привезли. Хорошая семья, не нищие, да и невеста с лица приятная. Из своих, из греков. А тут она, соседушка, подвернулась. Весь поселок за ней табуном – как с ума посходили. И братец первый. Высох весь, почернел. Потом поженились – не свадьба была, а поминки. Все Харитиди рыдали. Любимый сын, гордость родителей, а тут такое!
Шалава безродная. Нищая. Правда, красавица – ничего не скажешь. Волосы спину закрывают, глаза голубые. Тощая, однако. Какая из нее работница? Смешно. А уж про семью и говорить нечего – папаши нет как не было, а мать, Зойка, на приеме стеклотары – с утра глаза зальет, и анекдоты с матюками на всю улицу. Хороша родня! Врагу не пожелаешь. Танька-то, правда, тихая была, не скандальная. И мамаши своей стеснялась.
Только все это утешение слабое. И простыня в крови после первой брачной ночи – как положено у честных людей – тоже.
Чужая. Чужее не бывает. Хлопотливые сестры Харитиди весь день у плиты, у корыта и при детях. А эта? Ни косые взгляды, ни замечания старших ее не беспокоят. Сядет под черешней на лавочке и – читать. Книжки замусоленные – из библиотеки. Про любовь, не иначе. А этот дурак с работы придет и поесть забывает – сядет возле нее и по ручке гладит.
А сестры и невестки судачат, перешептываются. А в душе завидуют! Никому из них не выпало такой любви и такого счастья. Ни одной! Вот и злобствуют – черные, как галки. Волосы жесткие, словно проволока. Носатые. И волосам ее шелковым завидуют – текут по спине как река, переливаются. А Харлампий эти волосы гладит и рукой перебирает. Огромной своей черной ручищей, взглянешь – и то страшно.
Не приняла родня молодую жену Харлампия. Ни красавицу жену, ни веселуху тещу. А теща и вправду была развеселая. Особенно после стакана. Нет, горькой пьяницей Зойка-приемщица не была. А вот выпить любила. Пила сладкий портвейн «Южный», закусывая подгнившим персиком. Когда-то и Зойка считалась красавицей… Правда, до дочки ей было как до луны. От кого родила она Таньку, Зойка, похоже, и сама не помнила. А шлейф ее молодых загулов все тянулся и тянулся, падая черной тенью на репутацию дочери. Да и сейчас у Зойки было полно кавалеров. Правда, таких, что и говорить не стоит. Домишко Зойки стоял аккурат напротив огромного, крепкого дома Харитиди – одна улица, утопающая в зелени пирамидальных южных тополей, душистой акации и нагло выпирающих из-за заборов разлапистых георгин и разноцветных душных флоксов.
Домик Зойке достался от родителей, сбежавших после войны из голодного Поволжья. Уже тогда, в далекие пятидесятые, домик был неказист и продуваем острыми и колючими зимними ветрами. Старик-отец, громко стучавший деревянным протезом по мостовой, хозяйство свое нехитрое еще как-то поддерживал, а как помер, так все и развалилось. Зойка в загулах, бабка, Зойкина мать, старуха.
Однажды Зойка исчезла – говорили, ушла с проходившим мимо цыганским табором. Правды никто не знал, и спустя полгода Зойку «похоронили». А еще через пару недель «покойница» вернулась – пузатая – и в срок родила дочь. Вот только на цыганку белобрысая Танька была нисколько не похожа.
Растила Таньку полуслепая бабка. Да как растила – и смех, и грех. Сидела девчонка в кустах и ковырялась в головке подсолнуха, вытаскивая сыроватые сладкие семечки. С детворой на улице не гоняла – выйдет за калитку, постоит молча и – обратно в дом.
Дразнить ее не дразнили – уже тогда, в детстве, Танькина красота ослепляла, а вот придурковатой считали.
В доме напротив, в большой, крепкой, как и сам дом, семье Харитиди чернявые и шумные, но дружные дочери и снохи убогих соседок жалели – когда полкурицы, только что зарезанной, еще истекающей теплой кровью, отнесут. Когда ведро помидоров – у «лентяек» даже это не растет. И это на жирной, словно маслом пропитанной, теплой южной земле! То подкинут яиц из-под пестрой несушки, а то угостят пахлавой, приторно-медовой сладостью, так любимой этим шумным и щедрым народом.
Зойка благодарила скупо: «А это еще зачем?»
Губы поджимала, но брала, чуть скривив в смущении и словно в презрении красивый, сочно накрашенный рот.
А бабка благодарила слезно и торопливо, мелко крестясь трясущейся и сморщенной рукой – хорошие люди, хоть и не наши. Христопродавцы.
А двенадцатилетняя Танька на бабку цыкнула:
– Наши! Потому что православные. – И с усмешкой добавила: – Что б ты понимала!
Бабка внучке не поверила, но в спор не вступила – только заворчала и махнула рукой.
Харлампий Харитиди влюбился в соседку лет в десять. Или по крайней мере стал на нее заглядываться. Это заметила мать – заметила и усмехнулась. Да гляди на здоровье! Хоть все глаза высмотри. Глядеть-то гляди, а из башки дурной выкини. Не нашего поля!
Так и сказала сыну спустя пару лет, когда шалый сын мотался под соседским забором и перекидывал туда записочки с камушком, перетянутые шпагатом и сорванные в родительском саду пышные и пахучие розы.
А уж когда он объявил о женитьбе… Вот тут разразился нешуточный и громкий скандал.
Кричали все – большая семья, южный крикливый народ. Грозились выгнать из дому, грозились отринуть от родни. Грозились, грозились… Потом уговаривали. Братья и шурья уселись на лавки широкими задами и достали по-родственному бутылочку. Хлопали «бестолочь» огромными ручищами по мускулистой спине – и снова уговаривали забыть эту «девку».
Случилась и драка – так, короткая и незлобная. И снова возникла бутылочка. Напоили Харлампия, а толку чуть – все равно мотал большой, кудрявой, черной упрямой башкой и повторял как заведенный: «Танька, Танька – и все. Не примете – уйду туда, к ней. Достанете – уедем совсем. Страна большая, нам места хватит».
Родня уложила пьяного олуха и дружно расселась за огромным обеденным столом на крытой летней кухне. Все вперемежку – родители, сестры, братья и прочая, уже давно «родная кровь». Посовещались – шумным шепотом, боясь разбудить «женишка», да где там! Спал счастливый и несчастный Харлампий крепким сном, из пушки не разбудишь.
Посовещались, переругались и постановили – жениться дурака «отпустить». Парень горячий – как бы чего не случилось! А эту моль белобрысую… Ну, потерпим. Куда деваться! Горе, конечно… Да что тут поделать. Нет сейчас у детей уважения – ни к родителям, ни к обычаям. Такие времена!
Зойка узнала о грядущем событии от присланных сватов – все честь по чести, надо же оставаться людьми! Сватов за стол усадила и налила чаю в разнокалиберные чашки. Сваты поморщились и достали шампанское и шоколад.
Зойка оживилась, махнула бокал и – принялась нахваливать свой «товар».
Сваты быстро свернулись, скупо и с явным недоверием ответив:
– Посмотрим!
Теперь счастливый Харлампий прогуливал законную невесту по родной улице и набережной, где угощал любимую мороженым крем-брюле.
Сыграли свадьбу, и молодые зажили. В доме Харитиди им выделили большую светлую комнату окнами на юг. Харлампий просыпался по-рабочему – рано и, подперев лобастую голову огромной ладонью, со счастливой улыбкой любовался спящей молодой женой. Танька морщилась от солнца, сводила тонкие светлые брови и зарывалась лицом в пышную пуховую подушку, одетую в крахмальную кружевную наволочку.
А он целовал ее в тонкое белое плечо и резко выскакивал из теплой постели, пахшей душистым, медовым телом жены.
Надо было торопиться на работу. Стройка начиналась с раннего утра – строили новый санаторий, очередную советскую здравницу.
На кухне терлись широкими задами женщины Харитиди – готовили мужьям и братьям сытные завтраки. Ставили и перед ним большую тарелку с дымящимся мясом, миску с помидорами и сдерживали тяжелые вздохи. Где это видано, чтобы жена не провожала мужа на работу? Не подавала полотенце у уличного рукомойника, не ставила перед ним тарелку с жарким, не наливала густой, почти черный от крепости чай?
Где это видано? Где видано, чтобы молодая спала и не шелохнулась? В каких приличных домах? Когда сноха вставала позже свекрови? Позор, одно слово! Снохи и золовки бросали друг на друга красноречивые взгляды, снова громко вздыхали и осторожно качали головами.
А счастливый муж жадно и торопливо проглатывал завтрак – жадно, потому что после ночи любви сильно проголодался. А торопливо, потому что надо было еще успеть заскочить в комнату и… Еще раз поцеловать молодую жену в теплое плечо. А если уж совсем повезет – то в чуть приоткрытые, горячие и такие сладкие губы.
Искус обрушиться рядом на белые простыни был так велик, что становилось страшно – вот опоздает он на работу, и точно – совсем засмеют!
И братья, и товарищи! Подденут: «Что, брат? Такая сахарная, что и не оторваться?»
Он, конечно, не ответит, пропустит мимо ушей, только сильнее сожмет упрямый рот.
Что они понимают? У них – все не так.
Потому что так, как у него, Харлампия… И вообще, у них с Танькой… Нет ни у кого на свете! Вот это – наверняка.
А Танька спала. И снились ей розовые облака и голубое – вот чудеса! – солнце. Проснувшись, она пугалась своих снов – ну у кого такое бывает? И поделиться страшно. Никто не поймет – даже муж.
Ее не заботили косые взгляды родни. Казалось, ее вообще ничего не заботило: хозяйничать ей было не нужно – полный двор опытных женщин, на работу ее не отпускал муж. Так, почитает, сбегает к матери – благо совсем близко, напротив. Посидит у себя в саду под черешней, поглядит в ясное небо. Послушает мать – да что там слушать! Стыдилась она матери – ну, когда та под газом ходила. Стыдилась ее громкого голоса, грубых ругательств, насмешек над новой родней.
– Не поддавайся, Танька! – смеялась она. – А то запрягут тебя, как вола ломового! Знаем мы этих!
Кого «этих», Танька не уточняла. К вечеру мать начинала нервничать и поглядывать за калитку. Было понятно, что ждет очередного хахаля.
Танька медленно поднималась и медленно шла к калитке. В новый дом идти не хотелось – в своем старом, маленьком и знакомом, было лучше – привычнее, уютнее, а главное – тише.
В мужнином доме не говорили – орали. Семья большая. Пока всех за стол соберешь – горло сорвешь, ей-богу. Детей полон двор, носятся весь день, старики сидят под тутовым деревом – там самая тень. Стариков было трое – бабушка Елена, сухонькая, седенькая, в глухом черном платье и косынке на голове. Ее сестра Кула – та еще древнее, лет сто, не меньше. Кула уже не разговаривала – смотрела в одну точку и вытирала сухой ладонью постоянно набегающую слезу. И дед Павлос – муж этой самой Елены. Мать и отец Харитиди. Древние, как тутовое дерево, под которым они сидели. Собственно, он, Павлос, и застолбил в тридцатые годы эту землю на пригорке – тогда совсем сухую пустошь с одиноким кустом ореха у самой дороги. Привел туда молодую пузатую жену – рожать Елене было совсем скоро, – и заселились они в землянке. Там, в землянке, и родился их сын Анастас, брат Харлампия. А спустя год на земле уже стоял дом – в три комнаты, вытянутый и плоский, рассчитанный на большую семью. Детей Елена рожала дома, и Павлос, услышав протяжный и глухой стон жены, мигом бросался на соседнюю улицу – за повитухой.