В кастрюльке поменьше нашелся и хлеб, мягкий и свежий, и Аня отрезала себе большущий ломоть. Устроившись у окна, она жадно, громко прихлебывая, начала есть обжигающий суп.
Только теперь, отогревшись и наконец наевшись, она поняла, как круто и бесповоротно она, нерешительная, робкая и пугливая, изменила свою жизнь. Свою и своего ребенка.
Как она смогла уйти из того дома? Из той семьи, от законного мужа? Как у нее хватило смелости? А что теперь? Уживутся ли они с суровой теткой, ведь совершенно чужие, незнакомые друг другу люди. Что она знает про Олимпиаду? И для чего Олимпиаде, одинокой и бессемейной, Аня и ее дочь?
А если ее найдет муж? С него станется, подаст в милицию, объявят в розыск. Нет, это вряд ли – они с Алей ему не нужны. А свекровь наверняка счастлива, что избавилась от обеих.
А работа? Нужно искать работу, кормить себя и дочь. «Господи, что я наделала…» И Аня заплакала.
В комнате запищала дочка. Аня немедленно вытерла слезы и побежала к ребенку. Помыв малышку под рукомойником, поменяла пеленки, покормила ее и прилегла на кровать.
Скоро придет хозяйка. Какой она человек, эта Олимпиада, тетка Липа? Вдруг одумалась и выставит их вон? Тогда точно придется ехать обратно и возвращаться в дом мужа.
Аня всхлипнула: «Никогда. Доченьку в детский дом, а сама утоплюсь. Вот самое простое и верное решение. А Алю вырастит государство. Не бросит же в беде».
Сытая дочка болтала ножками и гулила. А молодая мать скоро уснула – сказались тяжелые дни.
Разбудил ее приход хозяйки. Хлопнула дверь, потянуло холодком, и раздались тяжелые, грузные шаги – ну просто появление статуи Командора. И тут Аня услышала громогласный, басовитый голос:
– Ах ты, моя маленькая! Ах ты, сладенькая! Куколка какая! Красавица! Внучечка моя драгоценная!
Очумевшая от этих слов и еще не пришедшая в себя от сна, Аня сидела на кровати и хлопала глазами. А великанша, повторяя ласковые слова, качала на огромных руках обалдевшую девочку.
И тут растерянная и ошеломленная Аня поняла: сегодня она обрела дом и родную душу. И никто их с дочерью отсюда не выгонит, а совсем наоборот – их будут любить, холить, лелеять, оберегать и охранять. И никто их теперь не обидит. Попробуй обидеть Олимпиаду Петровну Гузик – мало не покажется.
Так все и вышло. Тетка обожала их обеих, и малышку и племянницу, тетешкалась с девочкой, как не тетешкаются родные бабки, летела с работы, чтобы поскорее взять девочку на руки, по утрам варила кашу и протирала творожок, покупала вещички и важно выгуливала ее в коляске, низкой, приземистой, кремово-сливочного цвета, добытой по страшному блату в местном универмаге.
Тетка оказалась человеком редкой, кристальной, светлой души, невероятной душевной теплоты, доброты и сердечности, страшно одинокой и в общем несчастной. Были в ее жизни и трагическая любовь, и предательство, и полное одиночество. Кому повезло больше? А повезло всем – и Анюте, как звала ее тетка, и ей, Липе. И уж точно Алечке, которая звала Липу бабушкой и которую она обожала. Прижавшись носом к оконному стеклу, ждала ее с работы, бросалась к ней в объятия, а по утрам прибегала к ней в кровать и, уткнувшись в мягкий горячий бок, моментально засыпала.
Спустя год совестливая Анюта устроилась в детский садик музыкальным работником. Туда же устроила и Алечку – и сыты, и дочка под присмотром.
Хозяйство вели сообща. Да какое там хозяйство – две женщины и ребенок. Жили дружно, не ссорились и не цеплялись друг к другу. Через полтора года Аня успокоилась и поняла, что бывший муж и не думает их искать, наверняка давно забыл и устроил свою жизнь. Ну и бог ему судья.
Их тихая женская жизнь протекала спокойно и мирно.
Аля росла спокойным, уступчивым, беспроблемным и милым ребенком. Если бы ее спросили, кого она любит больше, свою тихую и печальную мать или большую и громогласную бабушку, она бы призадумалась. Нет, она очень любила обеих. Но с бабушкой было веселее, живее, с ней можно было играть, смеяться, пугаться страшных историй, нашептывать по вечерам сказки, петь смешные куплетики, учить наизусть стихи, печь на кухне оладьи, пышные и высокие, собирать с земли желуди и делать из них смешных человечков, шить куклам платья, вязать пинетки и кофточки, покупать потихоньку от мамы коричневые пачечки сладкого гематогена и кисленькие желтенькие – витаминки-драже. Еще можно было клянчить мороженое и трубочки с кремом, ходить в кино на детские сеансы, самые ранние, в девять утра, по воскресеньям, когда мама еще спала.
Бабушка – это вечный праздник и радость, шумные, звонкие поцелуи, запах леденцов, духов «Красная Москва» и папирос «Беломорканал». Бабушка – это смешные черные усики под верхней губой: «Ба, ты же не дедушка, почему у тебя усы?»
Бабушка – это сладкая пшенная каша с изюмом, маленькие сережки с красными камушками, влажная шея и нежные руки, самые нежные и родные, горячие: «Ба, подержи ручку на лобике! Головка болит».
А с мамой они гуляли в усадьбах любимого композитора. Больше всего любила Майданово, двухэтажный дом на высоком берегу реки Сестры. Бывали и во Фроловском, любовались бесконечными просторами, лесами, полями и речкой Жерновкой. Как интересно рассказывала мама о жизни и творчестве композиторов! Аля слушала ее, затаив дыхание. Увлеченная рассказом, мама розовела и оживлялась, становилась совсем молодой.
Анна Васильевна заболела, когда Аля училась в пятом классе. Стала еще грустнее, еще печальнее, еще тише. На работу она почти не ходила, сидела дома на вечных больничных или лежала в больнице. Домой приходила врачиха из поликлиники, тощая, темная, похожая на засохшую ветку. Длинными, сухими темными пальцами хмуро и нервно писала рецепты, бросая тяжелые взгляды на больную и ее родню, тоненькую перепуганную девочку с узкими косицами и большую толстенную усатую старуху в темном широком платье.
Врачиха все понимала. Жизнь молодой и печальной женщины подходила к концу. По слухам, бабка девочке не родная. Что будет с ребенком? Какая судьба ждет эту милую напуганную девочку? Надо непременно позвонить в детскую поликлинику своей коллеге-педиатру и выяснить, что да как. Возможно, есть другие родственники, поближе? Надо сделать все, чтобы этот ребенок не попал в детский дом – там она пропадет. Такие девочки, как эта, в таких местах не выживают.
Бедная Анюта болела неожиданно долго, хотя и анализы были ужасными, и прогнозы врачей не оставляли надежд, и кормили ее принудительно, а она все жила. Последний месяц она провела в больнице. Медсестры шепотом обсуждали участь несчастной, совсем молодой женщины, ее странную родню: огромную усатую тетушку с красными от непрекращающихся слез глазами, крепко держащую за тоненькую, словно прутик, ручку насмерть перепуганную, растерянную девочку. Девочку жаль было больше, чем мать.
Та уже пребывала между землей и небом, в зыбком, затуманенном, неизвестном мире, приходя в себя на пару минут, только когда девочка еле слышно шептала «мама».
Картина была невыносимой.
Медсестры тайком утирали слезы – какое несчастье!
Похороны Ани были печальными. Впрочем, процедура эта веселой не бывает, но здесь все выглядело совсем удручающе – дешевый гроб, оббитый малиновым ситцем, ужасное ноябрьское утро, темное, дождливое, мрачное. Размытая, утопающая в рыжей глине дорога на кладбище, рыдающая старуха, укутанная в черный платок и держащая за руку девочку, серую от страха и горя.
Из провожающих были две женщины, работницы почты: полудебильная уборщица Клава и почтальон Лена, грубая, хмурая, молчаливая, одинокая баба. Обе пришли по просьбе начальницы.
После кладбища поехали к Олимпиаде. Там и помянули несчастную, тихо и скромно, но как положено, селедкой с картошкой, винегретом и поминальными блинами с кутьей. Кутью принесла Клава.
После долгих уговоров Аля молча сжевала холодный блин и ушла в комнату. Не зажигая света и не раздеваясь, легла на кровать и закрыла глаза. Что теперь будет? Теперь она совершенно одна. Мамы нет. Есть бабушка, но она им не родная, и потому ее, скорее всего, заберут в детский дом, она уже взрослая и все понимает. К тому же она прекрасно слышит все разговоры. Вряд ли бабушке удастся ее «отстоять»: возраст не тот, здоровье подводит. Правда, Аля слышала, как бабушка Липа сказала врачихе, что будет биться до последнего. А та ответила, что шансов мало, даже почти нет. И еще что надо отыскать Алиного отца. Вот он-то точно имеет право на девочку.
Отца. Аля его совсем не помнила. Мама от него сбежала, когда она была грудным младенцем. Отец много пил и распускал руки. Мама говорила, что она спасалась и спасала дочь. Оставаться в том доме было нельзя. Сбежала в никуда, «наобум Лазаря», как она говорила.
Но теперь мамы нет, бабушка старенькая и больная, ходит плохо, дышит тяжело, жалуется на сердце и на все остальное. И бабушка она не родная. По всему получается, что дорога у Али одна – в приют.
Было страшно. Ах как было страшно: больше нет мамы, а скоро не будет и бабушки. Страшно было уходить из родного дома, где она выросла. Страшно было представить другую, незнакомую жизнь. Но было понятно одно – та, другая, новая жизнь уж точно не будет лучше прежней, старой.
Скорее всего, она окажется ужасно тяжелой, страшной, как и само слово «приют».
Через пару дней пришли какие-то люди. Они внимательно рассматривали девочку и задавали чудны?е и смешные вопросы: не голодает ли она и что, например, она ела сегодня на завтрак и чем ужинала вчера, справляется ли она с уроками и кто их проверяет, кто стирает ей платьица, трусики и колготки? Вопросы были странные, девочка терялась и пугалась этих дотошных чужих людей, бросала взгляды на растерянную бабушку, но та, кажется, боялась не меньше ее.
– Уроки, – тихо отвечала Аля, – мне проверять не надо. Я учусь хорошо. Белье, – произнести при незнакомых людях слово «трусики» ей было неловко, – я стираю сама. Мама меня приучила. А на завтрак мы ели овсяную кашу. И бутерброды с сыром.
Дотошные тетки переглянулись и ушли. Все оставалось по-прежнему: Аля жила с бабушкой, ходила в школу, делала уроки и по ночам плакала по маме.
В зимние каникулы случилось неожиданное – снова пришли незнакомые люди и, попросив девочку выйти из комнаты, долго говорили о чем-то с бабушкой. Девочка чувствовала: происходит что-то неладное, страшное, непонятное, то, что непременно повлечет за собой перемены. И эти перемены точно будут ужасными.
Дрожа как осиновый лист, она сидела в своей комнатке, смиренно положив руки на колени: она давно со всем смирилась и любые неприятности, любые новости воспримет как должное. Да и кто спросит ее мнения, кому оно интересно?
После ухода комиссии – так назвала теток баба Липа – ее опять не забрали. А вот бабушка долго плакала. Аля вопросов не задавала. Но и в январе ее не забрали, а после Нового года, грустного и очень тихого, баба Липа слегла с давлением. Три раза за сутки приезжала неотложка, каждый день приходил врач из поликлиники, дом пропах лекарствами и болезнью. Баба Липа плакала и обещала девочке, что никому ее не отдаст, никому и никогда, даже если придется лечь на рельсы. При чем тут рельсы, Аля не поняла, но переспрашивать не решилась. Каждый вечер приходила почтальонша Лена, ни слова не говоря, выносила за бабушкой ведро, перестилала ее постель, подметала дом и вставала к плите. Готовила Лена невкусно, просто, по-деревенски, по-холостяцки, по ее же словам. Аля, привыкшая к бабушкиным оладьям и сырникам, к вкусным супам и тефтелям, с трудом проглатывала подгоревшую гречневую кашу и сыроватую, плохо прожаренную картошку.
После зимних каникул, в первый учебный день, Алю Добрынину вызвали к директору. В кабинете сидела нарядная дама в красивом ярко-фиолетовом костюме и с пышной высокой прической-башней. На очень ухоженных, холеных, с красивым ярким маникюром руках важной дамы сверкали золотые кольца с цветными камнями. Сильно пахло духами.
Директриса, скромная женщина в строгом черном костюме, страдающая мигренями и не признающая косметики и украшательств, страдальчески морщила брови и кривила рот. По всему было видно, что ее вечная мука, головная боль, сегодня опять была рядом.
Испуганной девочке предложили присесть, и важная дама с участливым вздохом принялась задавать ей уже знакомые дурацкие и странные вопросы. Все повторялось сначала.
«Как тебе живется с Олимпиадой Петровной? Кто готовит еду? Кто стирает?» И так далее.
Аля, опустив глаза, отвечала тихо и ровно, заученно и монотонно.
Девочка видела, как по-прежнему страдальчески морщится директриса, и уловила в ее глазах сочувствие и даже жалость. Она уговаривала себя не заплакать, потому что плакать перед фиолетовой ей не хотелось. Та наклонилась к ней и, обдавая ее горячим и сладким дыханием, надев на гладкое и безразличное лицо маску сочувствия, с придыханием сказала:
– Милая Алевтиночка! Мне очень жаль, но складывается все не лучшим образом. Поверь, мы очень хотели тебе помочь! Очень! – Она кинула взгляд на молчавшую директрису, ожидая ее поддержки. Та молчала, и тетка, недовольно нахмурив брови, сладко улыбаясь, продолжила: – Дело в том, что мы искали твою московскую родню. Твоего папу и, возможно, других родственников. Но наши поиски не увенчались успехом, увы. Твой отец, – снова короткий, но выразительный взгляд на директрису, – твой отец… Словом, его больше нет. Он умер. Точнее, погиб.
Директриса нахмурилась и кашлянула, фиолетовая запнулась, но тут же вновь заговорила: