Утром Гуссейнов отвез ребенка в аул к дальней родне. Уверил Евгешу, что там спокойно и тихо.
– Конечно, – горько усмехнулась она. – Ведь там нет армян.
Решила так – устроится в России и заберет сына. Да и на первых порах ей, скорее всего, будет так трудно, что это даже хорошо, что она будет одна – кто возьмет ее на работу с маленьким ребенком? Так успокаивала себя несчастная женщина.
Муж исполнил все четко – договорился с милицией в аэропорту, достал билет и посадил Евгешу в самолет.
– Пока, – пряча глаза, проговорил он. – Ну должен же этот мрак скоро закончиться!
Она не ответила. Была тогда как замороженная, почти ни на что не реагировала, ничего вокруг не видела и, кажется, уже ничего не боялась.
Только нога очень болела. Очень.
В Москве все было сложно. Брат принял ее, но радости не проявил. Намекал, что надо бы на работу, иначе совсем свихнется. А у Евгеши не было сил подняться и заняться делами. Так и сидела целыми днями, глядя в стену с обоями в голубых мертвяцких розах.
Жена брата смотрела на нее с удивлением. Ну а потом добавилось и раздражение.
Как-то Евгеша услышала их разговор. Начала, конечно, золовка:
– И долго она так будет сидеть? Ладно, нога. Но ведь по дому-то может помочь! Сготовить чего-нибудь. Повариха же! Я тоже устаю. Ты знаешь, что у меня на работе!
На следующий день Евгеша оделась и пошла на улицу. В киоске купила газету с объявлениями о работе. Нашла. Требовался повар с опытом работы, чистоплотный и приятный внешне.
Евгеша посмотрела на себя в зеркало – приятная ли она внешне? Да нет, вряд ли. От ее приятности и следа не осталось.
Дохромала до парикмахерской, закрасила седину, привела в порядок ногти и брови и на следующий день поехала на собеседование.
Так началась ее новая жизнь в чужом доме – на кухне, с кастрюлями и сковородками.
Евгеша сменила несколько семей, пока попала к Стрельцовым.
Разные ей встречались люди – и хорошие, и плохие. Щедрые и скупые, пересчитывающие каждую луковицу и кусок сыра.
Но, по правде, ей было на все наплевать. Она честно делала свое дело, тщательно убирала кухню, чтобы ни соринки, ни пылинки, скребла кухонные доски, до исступления терла ножи, а потом уходила к себе.
Но именно там, в тишине и в покое, ей становилось совсем лихо. Она вспоминала всю свою жизнь. Как по большой любви они поженились с Гуссейновым, как складно жили, как понимали друг друга. Как были счастливы, когда родился их сын. Погром и те дни старалась не вспоминать. Но разве можно это забыть?
И как она тосковала по сыну. Муж – бывший или небывший? – ей исправно писал и присылал фотографии. Но забрать сына она не могла – куда, кто разрешит? Приходилось терпеть. А пока сын рос без нее. И в Баку она больше не ездила – теперь этот город, в котором она родилась и где родился ее сынок, был чужим и враждебным. Навсегда, и по-другому не будет.
Евгеша умоляла мужа привезти сына в Москву, хотя бы повидаться, взглянуть на него и обнять. А тот все тянул, придумывал отговорки. Убеждал, что это будет только лишняя травма и для нее, и для сына. Евгеша плакала и соглашалась. Не дай бог, чтобы мальчику стало плохо и больно. Муж прав, ведь он отвык от нее.
А позже узнала – Гуссейнов женился и забрал Тофика из деревни. Тогда поняла окончательно: сына он никогда не отдаст. Сволочь не сволочь, а такие традиции: сын при разводе остается с отцом.
Молилась Евгеша об одном – чтобы мачеха оказалась приличным человеком и хорошо относилась к мальчику.
Кажется, так оно и было, бог услышал молитвы Евгении Гуссейновой. Хоть на этот раз – и на том спасибо.
Так и жила по домам. На улицу почти не выходила, только с шофером на рынок да в магазин. Все теперь ей было неинтересно. Жила как во сне: прошел день – и ладно. На мужчин не смотрела – какое! Кому нужна калека, да без своего угла? «Так и проживу по чужим людям, – решила Евгеша. – Выходит, такая судьба». Только хотелось поехать на могилы родителей. Но боялась города, некогда такого любимого, и встречи с подросшим сыном.
Когда Евгеша попала к Стрельцовым, поняла – повезло. Людей она считывала сразу, мгновенно, как рентген. Поняла, что сам ни во что лезть не будет – не тот человек, да и занят по горло. А хозяйка… Нет, не из стерв. Точно уж не из них – в глазах у Веры Андреевны, Веруши, стояла, как застывшее озеро, непонятная, странная и неизбывная печаль. И почему, интересно? Ведь, кажется, у нее все хорошо? Хотя кто что знает? В каждом дому по кому. Всякого Евгеша навидалась, всякого. Богатые тоже плачут, и как! Иногда горше, чем бедные, – им есть что терять.
Все оказалось так, как она себе и представляла – хозяин никуда не лез, нос в домашние дела не совал, а с хозяйкой удалось невозможное – они подружились, насколько могли подружиться такие женщины, как Вера Андреевна и Евгеша Гуссейнова.
* * *
Огород посадили ради шутки, для баловства, ничего серьезного. Но и тут у Веруши все прекрасно росло: и неизбалованные укроп и петрушка, и новички на российской земле базилик и тархун, и огурчики – да, да! В «огурцовый» год их было навалом, банки крутили Веруша и Евгеша, а рядом топтался и мешал Геннадий Павлович, приговаривая «какие же мы молодцы». Росли груши и сливы, подмосковные, мелкие, невзрачные, но сладкие вполне, из них варили варенье. А уж про яблоки и говорить нечего – и белый налив, и коричные, и поздняя антоновка. И малина имелась, и смородина – белая, красная, черная. И любимый Верушин крыжовник.
Конечно, помощь была и в огороде – два раза в неделю приходила молдаванка Марийка и пропалывала, окучивала, подрезала и учила Верушу премудростям. Но и Веруша на откуп хозяйство не отдавала.
Стрельцов удивлялся, поглядывая на нее из окна: в стареньком сарафане и в калошах его Веруша бродила по участку и контролировала хозяйство. «Девочка моя, – думал он, и сердце сладко замирало в груди. – Родная. Любимая. Счастье мое. И за что это мне?»
* * *
В первый раз Стрельцов женился в восемнадцать. Потом понял – от одиночества. Хотелось родного и близкого человека, тепла хотелось.
Его избранницей стала парикмахерша Инга, двадцати пяти лет. В парикмахерскую, стоявшую напротив дома, юный Гена Стрельцов забегал постричь буйный чуб.
Инга была высокой, худой и очень смуглой – оказалось, что у нее цыганские корни. На скуластом, остром лице горели огнем ярко-зеленые ведьминские глаза.
Была она насмешливой и языкатой, эта зеленоглазая ведьма.
Однажды ночью Генка Стрельцов заночевал у смуглянки, ну и, как говорится, пропал. Вспоминая ночные Ингины стоны, ее ловкие и проворные тонкие руки, длинные ноги, которые с дьявольским смехом она закидывала на его плечи, Гена Стрельцов не мог ни учиться, ни есть, ни спать – просто сходил с ума. Похудел на десять килограммов, и от его ненормального взгляда шарахались люди.
Это был морок, сумасшествие. Пару раз он чуть не попал под машину, не услышав резкого, протяжного гудка.
А цыганская ведьма издевалась: пущу – не пущу, приходи – не приходи. Бывало, что и дверь не открывала, мариновала парня, доводила до ручки, все про него понимая: первая женщина, абсолютное, форменное помешательство.
А он, дурак, решил, что выход есть один – жениться. Если Инга будет его законной женой, то куда она денется? И каждая ночь будет его.
Услышав предложение руки и сердца, Инга остолбенела – кажется, так на нее еще никто не западал. Что там говорить, с потенциальными женихами было не очень – кавалеров полно, любовников море, а вот замуж никто не звал.
Поехала к тетке-цыганке, сестре по отцу. Та жила в Перловке и слыла отменной гадалкой и этим промыслом кормила огромную, человек в двадцать, семью.
Тетка, перекинув помятый, изжеванный бычок «Беломора» из одного угла узкого сморщенного рта в другой, усмехнулась:
– А иди, девка! Ничего не теряешь. Как положено не вышла, иди хоть так. Хоть будет чем отмазаться – была замужем, вроде как приличная.
Инга растерялась – не ждала такого. Тетка между тем продолжила:
– А парня тебе не жалко? Вроде ни в чем не виноват. Загубишь ты его. Смотри, грех-то большой.
– Да плевать. – Инга беспечно махнула рукой. – Какое мне дело? Сам в петлю лезет, его воля.
– И то верно, – согласилась старуха. – Иди вон поешь на кухню. Девки обед только сварили.
Пошла. На огромной жаркой кухне толпилась куча народу – громкие, шумные, кто орет, кто смеется, кто плачет, кто ссорится. Родня по отцу. Отец умер, когда Инге было два года, и русская мать тут же ушла от цыган. Пока мать была жива, они жили вдвоем в комнате на самом краю Москвы, у Кольцевой. Мать работала в жэке диспетчером, отсюда и комната. Навещали цыганскую родню в Перловке редко, раза два в год. Обычаев Инга почти не знала, и жизнь родственников была ей непонятна. Она в их доме всегда терялась – языка почти не понимала, и дети, ее многочисленные сестры и братья, только над ней насмехались. Но цыгане им с матерью не давали пропасть – и деньгами помогали, и продуктами, такой обычай. Странный это был народ, странный. Шумный, крикливый, горластый.
И хоть Инга своей у цыган никогда не была, но кровь цыганская в ней бурлила, и иногда ее тянуло в Перловку. Зачем, почему – объяснить не могла. А как съездит – так еще сто лет не надо. Уставала там быстро, голова начинала трещать.