– Что ты хочешь? – сказала мама. – Ведь она всю жизнь проработала в школе библиотекарем. Бедность была такая, что она покупала две морковки и две луковицы на неделю.
На стареньком трюмо с потрескавшейся полировкой стояли фотографии: моя молодая мама, я, еще ребенок, в трусиках в горох и с большим бантом на голове, а на третьей фотографии был запечатлен довольно фактурный мужик в фетровой шляпе и длинном пальто. Наличие моей фотографии меня удивило, а мама, видя это, с укором заметила:
– Она тебя любила и считала своей внучкой, а ты…
Мне, кажется, впервые стало стыдно.
– Я ничего не знала, – растерянно бормотала я.
– А что ты вообще о ней знаешь? Ты же никогда и ничем не интересуешься. Стыдно, Таня.
– Стыдно, – согласилась я. – А что делать?
– Послушать меня наконец, вот что. Дай сигарету, – попросила мама.
Я удивилась: мама покуривала крайне редко, только при сильном душевном волнении, да и то потихоньку от меня.
Мама кивнула на фотографию мужчины в фетровой шляпе:
– Так вот, это – Зикин муж, Таня.
– У Зики был муж? – удивилась я. – А я-то думала, что она старая дева.
– Ты правильно думала. У Зики был муж, и при этом она была старая дева.
– Как это может быть?
Моему удивлению не было предела, а заинтриговать тогда меня было непросто. Мне казалось, что я все знаю про этот мир.
– Так не бывает, – настаивала я.
– Бывает. Он был мужем Зики один световой день.
Ее просватали, когда ей уже было за тридцать. Просватала старая тетка Люба, главная сплетница и сводница нашей тогда еще большой семьи. Жениха звали Владлен, он был хорош собой, но абсолютная бездарность и никчемность. К тому же он был не москвич, и ему до зарезу требовались в Москве и прописка, и жилплощадь. А так он перебивался у разных баб. И надо сказать, ему везде были рады. Словом, типичный альфонс. Зика влюбилась в него сразу и намертво. Ее можно было понять. В ее жизни не было ни одной самой пустяковой женской историйки. А ему было все равно: Зика не Зика, главное – прописка. Это все понимали. Кто-то открыто возмущался, кто-то тихо негодовал, а кто-то подхихикивал, с удовольствием ожидая развития событий.
Свадьбу решили сыграть дома – тогда мы все, включая Зику, жили в одной большой коммуналке на Петровке. Готовили всем миром. Ольга Алексеевна пекла торты, Сусанна колдовала над сациви, мы резали салаты. Глупая Зика не желала ничего слушать и хотела праздника на всю катушку. Моя мама, твоя умнейшая бабушка, видя все это, мудро рассудила: ну пусть хоть раз в жизни у этой дурехи будет праздник. А еще она захотела белое платье и фату. Мы вздыхали, но ничего не могли с ней поделать. Соседка Рита сшила платье из голубоватого шелка и маленькую фату. Голубое платье – единственный компромисс, на который согласилась упрямая Зика. Катерина Павловна сообразила на Зикиной голове подобие «халы». В общем, и смех и грех. Но Зика была счастлива.
В комнате у Клавдии (а у нее была самая большая комната) накрыли столы. Жених пришел в черном костюме с «искрой» и гвоздикой в петлице. Цветов невесте он не принес, и меня отправили в Столешники срочно исправлять ситуацию. Удалось достать слегка пожухлые желтые гвоздики. Зика об этом не знала.
В загс мы с мамой не пошли – не хотели до такой степени участвовать в этом фарсе. После загса все уселись за столы, жених ходил и оглядывал квартиру, а Зика рдела от счастья под голубой фатой. Когда крикнули «горько», жених вежливо прикрыл эту «лавочку» – дескать, не дети, куда уж нам при всех целоваться. Он даже не пытался сделать приличный вид.
На свадьбу к Зике пришла наша дальняя родственница Элька. Та, что сейчас живет в Америке. Хорошенькая, тоненькая, молодая. Зеленый глаз горит, рыжие кудри по плечам. Вот с ней-то жених и «зажигал» весь вечер. И надо сказать тебе, парой они были красивой. Пока Владлен танцевал с Элькой, Зика тихо сняла фату и принялась убирать со стола. Потом я увидела, как она моет посуду на нашей двадцатиметровой коммунальной кухне.
Расходились с этой невеселой свадьбы за полночь. Я видела, как заплаканная Зика понуро шла к себе в комнату. Кто-то из соседей, уже сильно под градусом, пытался выяснить с женихом отношения, обидевшись за Зику. Завязалась драка – в общем, обычное дело. Потом все опять выпивали, пели, ну, а дальше я пошла спать. Утром я застала бабушку, курящую у окна.
– Что-то не так?
– Все. Ночью этот гад ушел к Эльке, у нее и остался. Пойду помогу Зике собрать его вещи.
За вещами незадачливый молодожен вернулся на следующий день. Зика молча отдала ему чемодан, не сказав ни слова. О том, как она страдала, можно только догадываться. Она даже не выходила из своей комнаты, и чай бабушка ей носила, и горшок за ней убирала. Лежала она два месяца, потом бабушка привела к ней старенького врача-гомеопата и по часам стала ей давать пилюльки. От чего? От больной души.
Что ее подняло? Волшебные шарики старого доктора или известие о том, что Владлен повесился после того, как рыжая Элька стала его прогонять? Но похоронами озабоченная Зика уже занималась вовсю, серьезно утверждая, что она его вдова. Она его и хоронила, все оформив и за все заплатив. Похоронила Владлена в нашей семейной могиле в Вострякове, где лежат наши предки, не самые пустые, надо сказать, люди. Бабушка пыталась не позволить ей это сделать, но потом уступила, в очередной раз пожалев дуреху. Только памятник отдельный ставить ему так и не позволила, ограничились надписью. Зика ходила на кладбище исправно всю свою нелепую жизнь – раз в две недели. Убирала, конечно, все могилы за общей оградой. В конце концов, это было всем удобно.
– А Элька? – прошелестела я.
– А что Элька! У Эльки все прекрасно. Из молодой рыжей красотки она превратилась в рыжую сухую, типично американскую старушонку. Замужем она была раза три, и все мужья, надо сказать, были приличные и небедные люди. У нее дом в пригороде Нью-Йорка, два, по-моему, неплохих сына, куча внуков, ездит по всему миру, в общем, жизнь удалась. Так что не знаю, что там и где эта кара Божья, не знаю, не понимаю.
Мама вздохнула и встала с шаткой и скрипучей Зикиной кушетки.
Домой мы ехали молча. Что творилось у меня на душе! И стыд за себя, и боль и обида за Зику, и презрение к красавцу альфонсу, и ненависть к рыжей Эльке. Пожалуй, это была первая бессонная ночь в моей сознательной жизни. Первая ночь, которую я провела в терзаниях и муке.
А спустя полгода я выскочила замуж, и мы с моим молодым и веселым мужем с треском сдирали старые Зикины обои и выкидывали старую мебель во двор. Я оставила только фотографии молодой Зики с застенчивым взглядом, с круглыми, наивными глазами, и большой фарфоровый чайник с розовыми пионами – память о ней.
Когда родились мои дети, Зикину квартиру мы обменяли на большую, естественно, с до-платой. Так не осталось от Зики ничего. Хотя как это «ничего»? А пузатый перламутровый дулевский чайник, в котором мы завариваем чай до сей поры? И еще – еще память, боль, стыд, жалость и благодарность в моем уже поумневшем сердце…
Испуг
Опять выехали с дачи поздно – и, как следствие, постоянно торчали в пробках. Полинка кусала губы от злости. Раздражало все. С начала и до конца. С самой первой и до самой последней минуты.
«Надо разводиться, – подумала Полинка. – Это не жизнь. Это мука. Я не девочка, все понимаю, все бывает. За десять лет так надоешь друг другу – хоть вой». Но у всех – то так, то этак. А у нее, у Полинки, плохо всегда. Это потому, что не любила. Никогда.
Замуж вышла – время подошло. Все подружки уже с колясками по двору мотаются, глаза мозолят. А она все порхает. Допорхалась до двадцати пяти. А тут – Павлик. Стройный, кудрявый, симпатичный. Умеет брюки гладить и картошку жарить. Где еще такого найдешь, когда тебе уже не семнадцать? Провожал до дома – не терся, не потел. На майские родители уехали на дачу – все и случилось. Ничего особенного, но не противно. Бывало и похуже. В августе сыграли свадьбу.
Мать Павлика всю свадьбу прорыдала – чуяла, видно, что жена из Полинки будет никакая. Жить стали у Павликовой бабки в двушке на Варшавке. Бабка была противная, вредная, Полинку невзлюбила и все стучала свекрови, что сноха ничего не готовит и не убирает. Не жена, а так, барахло. Так и говорила – барахло. От возмущения и обиды Полинка задохнулась, а потом, поостыв, подумала: а ведь бабка права. И решила не обращать на них внимания. На всю эту семейку. Включая Павлика.
А ему хоть бы хны. Вечером придет с работы, картошки нажарит, котлет накрутит: «Садись ужинать, Поль! Хочешь, щи сварю, а, Полинка?» А Полинке все равно. Вари, не вари… А потом сядет и на гитаре начнет бренчать. Весь вечер – «Солнышко мое». И смотрит на Полинку, улыбается. «Идиот. Это я-то солнышко? – злорадно усмехается Полинка. – Ну-ну!»
Через два года родила девочку. Павлик умолил назвать Полиной. Полинка говорила, что это бред, но ей было приятно. А Павлик радуется: хоть одна из Полинок будет его любить. Что ж, наверное, прав. Дочке и стирал, и гладил, и готовил, и гулял в выходные. Бренчал ей свои песенки, когда та плакала, – ничего, замолкала, слушала. В общем, была у них полная идиллия.
Бабка девочку полюбить не успела – померла. Образовалась целая отдельная двухкомнатная квартира. Павлик сам сделал ремонт. В спальне (а теперь у них была спальня) обои розовые с золотом – любимый Полинкин цвет, а в детской – ежики в охотничьих шапочках. Зачем им гостиная? Полинка гостей не любила – готовить, убирать, ну их.
Дочка получилась в Павлика – улыбчивая и кудрявая. Вот они и спелись. Они вместе, а Полинка так, сбоку вроде бы и ни при чем. Кто рожал? Обидно, да ладно. Сначала Полинка часто плакала – от всего: от обиды, от жалости к себе, о жизни, которая не удалась. Потом плакать надоело. Что изменится? Только выплачешь свои карие глаза, свою красоту – сколько ее осталось?
Павлик устроился на хорошую работу – двери обивать. Непрестижно, зато денег много. Приходил усталый, но все равно веселый и опять не жаловался.
А Полинка жаловалась – целый день стирала.
– А что машинка делала? – удивлялся Павлик.
– И борщ целый день варила.
– Так долго? – опять удивлялся Павлик.
– А соломкой все нарезать, а потушить? – распалялась Полинка.
Павлик вздыхал и соглашался:
– И вправду, Поль, тяжело.