Симос украдкой оглядел комнату, видневшуюся за приоткрытой дверью. Чисто и аккуратно прибрано. Цветастое покрывало брошено на кровать. Рядом – кресло-качалка. На столе – маленькая ваза со свежими полевыми цветами. Симос услышал шорох – Виолета что-то искала, затем – ее шаги, и торопливо устремил взгляд в сторону моря.
– Вот, я нашла.
Виолета села рядом с ним. В руках она держала маленькую подушечку в форме сердца. Ее украшала вышивка – цветок и под ним каллиграфически выписанная буква В.
– Это фиалка? – спросил Симос, дотронувшись пальцем до цветка.
Виолета тоже положила руку на подушечку. На мгновение ее пальцы коснулись ладони Симоса.
– Морская виола, дикая фиалка. Фиалка – знаменитый цветок, а виола более тихая, скромная, она расцветает на берегу моря весной. Похожа на фиалку, но цветы у нее не такие крупные. Фиолетовые, розовые, белые и красные. Виолы, дикие фиалки, счастливы на своем берегу. Они свободны.
– Очень красивый цветок.
– Я сама его вышила.
– Это слишком ценный подарок, я не могу его принять.
– Нет, я хочу, чтобы эта подушечка была у тебя. Ты еще совсем дитя. Такой же маленькой была и я, и, как и ты, я когда-то вылезала в окно и носилась по ночам. Знаешь, в те времена моя семья звала меня Виолой. Если придешь ко мне когда-нибудь еще, я могу рассказать тебе много историй. Тебе нравятся истории?
Симос кивнул.
– Придешь еще раз?
– Приду, госпожа.
– Виолета.
– Приду, Виолета.
– Манис и я будем ждать тебя.
Симос прижал подушечку к груди и помчался обратно. Он все бежал и бежал, остановился только неподалеку от Одинокого Дерева, обернулся и всмотрелся вдаль. Ему удалось разглядеть Виолету. Она все сидела на том же камне, а рядом, на соседнем, – Манис. Темнота, подобно реке, стекала к морю, а эти два белых пятнышка казались барашками на его первых волнах.
Прощайте, прошлого счастливые сны
Сгустилась ночь. Снова. Как вчера. Снова день сменился ночью. Как каждый день.
По ночам я больше всего сожалею о том, что земля сливается с морем и мой глаз, тот, что видит, не может его различить. Что бы я там ни говорила, море – это компания. Лучшая, если не считать тебя, Манис. Манис, ты вернулся, и теперь мне не нужно разговаривать самой с собой, я снова все рассказываю тебе. Ты мне еще и друга привел сегодня вечером. Маленький слиток серебра. Симоса. Я не видела детей с тех пор, как сама была ребенком. В клинику детей приводить не разрешали, да и вправду, вряд ли это подходящее для них место. А я, маленькая, для клиники вполне подходила. Пусть заплатит за это отец, который со всей своей любовью подписал бумаги и запер меня там. Кто знает, сколько земли ему пришлось продать, чтобы меня туда взяли.
Незадолго до того, Мани, незадолго до того, как ты вернулся, я сидела в комнате и чувствовала биение бабочки, играющей со светом. Мне было страшно. Кто на этот раз, думала я. Кто из них пришел теперь, чтобы пугать меня. Я говорила тебе, что мертвые становятся бабочками? Что же, они никогда меня не забудут, вечно будут терзать? Что я должна им? Что я им сделала? Они погубили лучшие мои годы и теперь снова приходят, ненасытные. Чтобы не дать мне покоя.
Не бойся, Манис. Я не сбегу. Я не покину тебя. Вот что я скажу. Это им пусть будет страшно, пусть они бегут. Меня преследуют их голоса. «Виола, Виола, тупая Виола!», – так они называли меня, когда я была маленькой. Но меня это не задевало. Виолы были так прекрасны, что я спасала их от морских волн каждый раз, когда мы с матерью спускались по скалам набрать соли. Хочу как-нибудь выбрать время и спуститься к морю снова, с тобой, и показать тебе, где растут виолы. Боюсь только, что ты слишком слаб, а скалы там внизу слишком обрывистые для тебя. С одним глазом и мне трудно бегать там, как прежде.
Но сегодня мы не будем говорить о грустном. Ты вернулся домой, и мы отпразднуем это. Пойдем-ка, ты, должно быть, очень голоден. Я тебе сказала? Я снова нашла сверток у двери, и внутри было все самое необходимое. Должно быть, это Василия прислала. Но почему она не приходит повидать меня? Как только буду готова, сама схожу и найду ее. Вместе с тобой. Вот увидишь, она и тебе понравится. Но теперь давай-ка я приготовлю тебе что-нибудь, а потом поставлю для нас с тобой музыку. Помнишь, как я тебе рассказывала о своем друге из клиники? Да-да, о Поэте. Родственники оставили его там, потому что он не очень-то радовался жизни. Забавно, правда? Меня там заперли, потому что во мне радости было даже слишком много.
Помню, мы со старшей сестрой, мне было шесть, ей – восемнадцать, пошли в церковь. Я бегала и хохотала. Аспазия схватила меня, подтащила к иконам и показала одного святого – разгневанного. «Видишь, как он на тебя смотрит? Ему совсем не по нраву, что ты так хохочешь». Я отвернулась и посмотрела в другую сторону, на свою любимую икону. На Богородицу с маленьким Христом на руках. Она глядела на меня с едва заметной улыбкой, притаившейся в уголках губ. Я испугалась того, что мне сказала Аспазия, но в то же время поняла, что вера, как и радость, не одинакова для всех и каждого. Разгневанный святой преследовал меня с тех пор, но каждый раз, когда его образ возникал в моем сознании, я представляла, как Богородица с той, другой, иконы улыбается мне. С того дня, бывая в церкви, я и близко не подходила к иконе разгневанного, целовала только икону Богородицы, что улыбалась мне. Никакую другую. Только ее и люблю.
Так вот, тот Поэт знал многое. Я-то школу не закончила. Он научил меня любить книги, понимать музыку. Он научил меня всему. В первые дни в клинике было очень страшно. По ночам слышались крики, и плач, и вой. Я сдергивала одеяло и затыкала им щель под дверью, но крики просачивались сквозь стены. Они преследовали меня. Я уже много дней не спала, когда однажды увидела его в саду. Поэта. Печального. Всегда печального. Очень тихого. Я думала, что он слеп, – так неподвижен был его взгляд, устремленный в одну точку, так странно сидел он, вовсе не двигаясь.
Однажды я начала прыгать прямо перед ним, и он спросил:
– Как тебя зовут?
– Виолета.
Вместо ответа он вдруг пропел: «Прощайте, прошлого счастливые сны».
Минуло немало времени, мы стали друзьями, и я наконец решилась спросить Поэта, почему каждый раз он начинает петь одну и ту же песню, стоит ему завидеть меня. Он поднялся и поставил пластинку в проигрыватель. Впервые я тогда услышала оперу – и вообще музыку. Впервые увидела проигрыватель. Впервые мне сказали, что я ношу имя одной из самых знаменитых оперных героинь. Виолета Валери. «Травиата». Когда Поэт рассказал мне историю той Виолеты, я рыдала навзрыд: она была еще ужаснее, чем моя.
Пришел день, когда я услышала, что моего Поэта выписали из клиники. Я помчалась в его комнату. Пусто. Только проигрыватель в углу и пластинка на нем. «Травиата». Он оставил их для меня. Проигрыватель перенесли в мою комнату. Еще он оставил короткую записку.
«Почему же то, что определяет счастье человека, становится и источником его несчастий?»
Я ничего не поняла в ней. Целыми днями, месяцами я сидела взаперти у себя в комнате, слушая «Травиату». Прописанные лекарства я прятала под матрасом. Когда это обнаружилось, мне пригрозили, что отнимут проигрыватель. Я не сопротивлялась. Проигрыватель забрали, но музыка уже играла в моей голове. Мне не нужно было нажимать на кнопку, чтобы запустить ее. Она играла постоянно. И все еще играет. Прощайте, старые мечты.
Иногда, Мани, я думаю о том, что я слишком сильно любила жизнь и семья мне за это отомстила. Теперь я старуха, слепа на один глаз, но я все еще хочу жить, вот только жизнь меня прогоняет. Но мы, Мани, сделаем так, что она полюбит нас снова. Просто меня не было столько лет, и это место меня все еще не вспомнило. Как же мне не хватало моря. Как не хватало этой соленой бесплодной земли. И люди, Мани, не так уж и плохи. Они держатся от нас подальше, потому что боятся. А вот ты разглядел этого друга, которого привел, Симоса? Ему понравился, как мне кажется, наш подарок. Мы – счастливчики, Мани. Один друг приведет и других.
Жестокость
Симос разглядывал еду перед собой – безо всякого аппетита. Тушеные улитки. Он не раз наблюдал, как в дождь они ползут по земле, оставляя след из слизи. В это время, говорит мать, улитки становятся жирными-жирными. Сытная еда – и дешевая. В такие дни Симос отправляется с друзьями на улицу, и они собирают улиток, ползущих по дороге, что ведет к монастырю. Мальчики смеются и кричат друг другу:
– Побежали переловим их, пока они в монахи не ушли.
Если улитки станут монахами, если уединятся в своих домиках-кельях, спасаясь от жары и влажности, то начнут худеть и перестанут быть такими сытными. Позавчера Симос собрал пятьдесят улиток. Лучше бы ни одной не нашел, но, с другой стороны, ему не хотелось, ни чтобы мальчишки смеялись над ним, ни чтобы мама расстроилась. Симос закрыл глаза и попытался представить, что ест крошечные колбаски. Даже начал улыбаться, но, как только улитка проскользнула по горлу, накатило отвращение.
– Ну, давай, Симос, ты что, только две съел? По крайней мере десять нужно. Давай же, мальчик мой.
Симос взял вилку и тайком препроводил вынутую из раковины улитку в салфетку, а за ней еще одну и еще, до тех пор, пока в красном соусе не осталось плавать десять пустых «домиков». Симос погрузил в соус кусок хлеба, подержал, пока тот не стал кроваво-красным, а затем запихнул в рот.
– Браво, мальчик мой, ты дочиста всё подобрал. Видишь, как это вкусно? Ну, беги теперь. А когда зазвонит колокол, возвращайся, пойдем в церковь! – сказала мама, а затем перекрестилась, ругаясь сквозь зубы.
Каждый раз, как речь заходит о церкви, она крестится и бранится.
– Мама, разве это правильно, ругаться, когда крестишься?
– Крещусь я ради святости и благодеяний Его, во имя Его великое, но этот козел, поп, которого прислали по наши души, вот уже где у меня сидит, – бросила она и провела рукой по горлу.
– Так ты отца Манолиса поносишь?
Она только отмахнулась, словно прогоняя Симоса. Его забавляли эти мамины дрязги с религией. Он спрятал салфетку с улитками в карман и побежал к курятнику, вытряхнул там несъеденный обед, и куры жадно набросились на таких жирных червяков. На Страстной неделе он с матерью пойдет причащаться, а перед этим в монастырь – на исповедь, к монаху. Большинство деревенских исповедуются священнику в церкви, но мать ни видеть его не желает, ни уж тем более поверять ему свои прегрешения.
– Его собственные – в самый раз для тюрьмы. Не ему рассказывать, сколько мне каяться за то, что возмечтала о чем-то большем, чем у меня есть.
Все священники считают Кофину местом ссылки. В такую даль никто не хочет ехать. За деревней нет даже никакого пути, дорога здесь и кончается. Почтальон, который появляется в Кофине раз в месяц, добирается сюда почти без сил.
– Мул вашу дорогу протаптывал, это уж точно. Нигде больше она так не кружит. Что ж за наказание такое! И что я такого сделал, что Господь меня так наказывает?
Почтальон, конечно, ни в чем не виноват. Он хороший человек, просто по долгу службы надо ему и в Кофину добираться. Она всего-то в двадцати километрах от последней деревни в долине, но проселочная дорога проложена абы как, вся в ямах. Зимой Кофину отрезает от мира на несколько месяцев. Лавины заваливают дорогу обломками скал, а в сильные дожди она и вовсе превращается в непролазное болото, кипящее водоворотами грязи.